Конец советской эпохи – авантюрный адюльтер между Орестом и Марго перерастает в длительные тайные отношения. Таинство или метафизика любви по-разному проявляется между возлюбленными в эпоху общественных перемен. Слово «превращаться» – ключевой глагол романа. Время любви в романе предшествует времени демонов, когда города погружались во мрак, а электричество становилось роскошью, и только потрескивающая вечерами газовая горелка в комнате автора смутно освещала страницы рукописи, исполненной сюрреалистического наваждения и тревогами. «Сны Флобера» сопровождаются литературоведческим исследованием Юлии Яроцкой, впервые приоткрывшей истоки метафизики любви в романе Александра Белых.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сны Флобера предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Владик слушает голоса
…Поезд тронулся и покатил — плавно, без толчков, без лязга вагонных сцеплений, медленно набирая скорость. Вместе с ним тронулся опустевший перрон, где замерла Марго с чёрной кожаной сумочкой через плечо; её левая рука держала за запястье правую руку. И пассажиры, и сочинитель, и читатели, и персонажи, и провожающие — все тронулись (слава Богу, что ещё не умом).
Марго продолжала стоять напротив окна — в платке, повязанном под подбородком, в длинном коричневом пальто и полусапожках, не смещаясь ни на дюйм. Единственное движение — согнула ногу в колене.
Вскоре поезд с голубой надписью «Владивосток—Хабаровск» на противоположных путях повилял хвостом последнего вагона; оказалось, что пригородная электричка, в которой сидел Орест, по-прежнему стоит на месте, никуда не едет, словно она забылась. Он подумал, что время, наверное, есть такая же иллюзия, как этот минутный обман зрения и что, в общем-то, никуда нельзя уехать — ни из времени, ни из пространства…
Вдруг перрон тронулся и поехал вместе с Марго. Нет, отъезжал не перрон, не город — отъезжало последнее лето, какая-то часть жизни отъехала в прошлое. Время заполнило сознание Ореста и Марго мнимой значимостью, мнимой изменчивостью. Чешуйчатая кожа времени сползала легко, безболезненно, цепляясь за шипы крохотных обид и мелких ссор. Впечатления, воспоминания, радости, прощания, ожидания, тревоги — всё свалилось в один осенний ворох прелых листьев, из которых Марго мысленно собирала букет. Однако получался не пышный букет, а скудная икебана — композиция из трёх мотивов. Орест тоже хотел удержать в сердце милые подробности их совместной поездки на остров, но всё разлетелось в прах, как стая воробьёв: фрррр! Он даже не понял своей утраты. «Он легко завязывал узелки отношений и легко развязывал», — характеризовала его Марго уже не как реального человека, а как персонаж какого-нибудь романа.
Кажется, расстались по-хорошему. Без надрыва. Навсегда. Без слёз. Они уже выплаканы. «Счастливо, удачи! Пиши!» — «Ага!»
Его поезд отъезжал в будущее, а память — ветреница, мучительница — петляла дорогами прошлого.
…Марго подняла руку и неловко опустила, не дотянув её до прощального взмаха, и тотчас дёрнулся тяжёлый состав, поехал, словно его подтолкнул этот безвольный, робкий жест — и поплыло окно с Орестом, с его ущербной предательской улыбкой.
Всё! В одно мгновение Марго стала образом его воспоминаний. Этот образ, как маленький карманный фонарик, освещал то, что осталось в его прошлом. Напоследок зыркнула белками коровья однорогая голова на фронтоне старого облупленного складского помещения, дореволюционного монстра. «Голова, рога и четыре ноги прошли мимо окна, но почему же не может пройти хвост?» — промелькнула в голове Ореста загадочная фраза в интонации Марго. В памяти почему-то всплывали неприметные жесты, которые еще сохраняли связь с реальными событиями их совместной жизни.
Еще запомнилось: на краю перрона желтая лужа, в которую обильно напрудила осенняя луна. Затем поезд, перейдя со скрежетом на другие рельсы, скрылся в чёрной утробе тоннеля под городской площадью.
Марго пошла не по ходу поезда, а в обратном направлении. Она, озябшая, поспешила на трамвай, решив переночевать у мамы, в доме на Тигровой сопке. Дверь открыл Владик — скучный, себе на уме, молчаливый. Она не стала ужинать, попила только чаю с гренками и вишнёвым вареньем. Косточки сплёвывала на стол. Их собралось уже семь штук. Вдруг они напомнили Марго летний загородный день… Ей тринадцать лет, она сидит на лестнице, приставленной к чердаку, сплёвывая вишневые косточки в ладонь, а потом стреляет ими в паука, притаившегося в центре паутины под крышей. Паук шевелится, расправляет лапы и трогает паутину. Она пугается, по коже пробегает морозец…
Нет, не паук напугал её. Он пробудил в ней другой страх; от него нельзя убежать, спрятаться. Он жил своей собственной, отдельной от Марго жизнью, плёл паутину в её душе. Если бы она могла запустить внутрь себя руки и вынуть этот страх, бросить на землю, растоптать его, как паука! Тогда, на даче, она сбила паука прутиком, он упал на куст смородины…
С тех пор она стала бояться пауков. Всякий страх ассоциировался с этими насекомыми. Странно, что Орест, наоборот, приваживал пауков. В его комнате они жили по углам во множестве, он подкармливал их комарами и мухами, наблюдал за ними. Едва он начинал что-нибудь рассказывать о своём домашнем зверинце, Марго закатывала истерику, затыкала ему рот ладошкой, убегала из комнаты…
Владик принёс фотографии, сделанные на Рейнеке этим летом. Она рассматривала мгновения жизни, которые называла картонными, пытаясь определить, куда, к каким чувствам склонялось её сердце — к освобождению или утрате; потом её мысль качнулась в сторону Ореста, словно маятник, и снова отчалила от него — тик-так, тик-так, тик-так. Вздохнув, она подумала, что завтра снова засядет за свои нетленные труды. Владик стоял за спиной и тоже рассматривал фотографии, положив руку на её плечо. На мгновение она забыла, что это рука Владика.
— Смотри, на этой фотографии ты очень ничего! — сказала она.
На фотографии был Орест по пояс в воде с дарами моря в руках, с морскими звёздами на плечах. Она смотрела на него как на сына, покинувшего мать, и одновременно как на любовника. Марго поняла оплошность. В голове не переставало громко тикать. Она выпила таблетку цитрамона и пошла в большую комнату.
Едва она прилегла на диван, взяв в руки литературный журнал, как хлопнула входная дверь. Это из театра вернулась мама в сопровождении Валентина. Марго не встала их встретить, продолжала лежать, изображая своей позой красивую грусть, которая удивительно преображала её. Она нуждалась в сочувствии, поэтому мысленно жаловалась на судьбу, а в горестях её всегда был виноват посторонний. (Но не тот, что ходил за ней следом в обутке из войлока). Марго знала этого виновника в лицо. Оно было и милым, и ласковым, и вспыльчивым, и раздражённым, и яростным, и потным, и красным, и сладким, и хитрым, и нахальным, и вместе с тем любимым…
Орест уехал и забрал с собой часть своей вины, другая часть принадлежала маме. Он был виноват в том, что его отъезд вновь вытолкнул её, как она мысленно выразилась, «в бесплодное лоно одиночества». Мамина вина была непоправима. «Я предпочла бы не рождаться, — как-то в запале заявила Марго. — Вот я никогда не буду рожать детей. Это безответственно перед ними. Нельзя рожать детей, если знаешь, что им не избежать страдания; если ты не уверена в том, что можешь сделать своего ребёнка счастливым, то не имеешь права…»
Господу Богу от неё тоже досталось на орехи, но тут же она скороговоркой попросила у него прощенья. И всё-таки она разделяла гнев Иова, когда он проклинал день своего рождения или просил: «Дай им, о Господи, что же ты дашь им? Дай им чрево, неспособное разродиться». Ведь кто-то должен бросить камень в Творца хотя бы раз в жизни! Не из религиозности она боялась богохульства, а из природной женской предосторожности. Однако с тех пор как она стала посещать церковь, этот страх обрёл религиозное измерение. Оправдывая неистовые речи пророка, она уподоблялась человеку, который загребает жар чужими руками.
Марго не могла смириться с маминым счастьем, вернее, она завидовала её умению быть счастливой несмотря ни на что; то есть она бы смирилась с чужим счастьем, если бы сама не чувствовала себя обделённой, покинутой. Ей послышался голос Ореста: «Ты как будто не из этого мира». Его признания пестрили оговорками: «Ты исключительна, поэтому я тебя люблю и предпочитаю…» Марго прикрыла ладошками уши, чтобы не слышать этих обманчивых слов, которые не обещали ни счастья, ни надежды на будущее, ни утешения. «Орест — это моя иллюзия. Если так, то зачем привязываться, зачем отдавать своё сердце на растраву любви, зачем всё это нужно, зачем?..» Марго не знала, что могло бы утешить её. В творческих трудах она находила забвение.
По железному подоконнику кошкой карабкался дождь. Марго тяжело поднялась с дивана и вышла в кухню, где Валентин и Тамара Ефимовна собирали на стол. Голая лампочка под потолком светила тускло, иногда вспыхивала. «Как опостылели мне эти старые шкафы и давно не беленные стены в трещинах, с отваливающейся известкой!» — кому-то мысленно выразила недовольство Марго. Ей захотелось куда-то уехать, в другие страны, в другие города, так же легко, как это сделал Орест, взял и бросил все, и уехал…
Когда она вошла в кухню, вдруг нервно дёрнулся старый, потёртый на углах холодильник «Океан». Марго вздрогнула. Пора бы привыкнуть, но…
Несколько секунд он сотрясался в конвульсиях, наконец заглох. Тотчас обрушилась тяжёлая, как жернова, тишина. В голове у неё мелькнули образы: зерна отчаяния, сердце, мельница.
— Никак не могу привыкнуть к вашему холодильнику, — сказала она. — Сумасшедший какой-то, пугает на каждом шагу. Как мальчишка, ей-богу!
— Ну, что, проводила своего? — спросила мама.
— Проводила, — вяло ответила Марго.
Валентин разливал чай. Марго смотрела на его руки. Ухоженные выпуклые ногти поблескивали; густые черные волосы выползали из-под рукава шелковой темно-голубой рубашки. «Эти руки ласкают мою мамочку», — позавидовала она.
— Вы будете, Марго? — спросил Валентин.
Марго отрицательно покачала головой, взяла из тарелки кусочек сыра.
— Впрочем, налейте, покрепче.
— Все-таки эта японка увела его? Как её по имени? — спросила мама.
— Марико Исида его увела. Как всегда, дуракам везёт. Впрочем, глупо было бы отказываться. Да и гора с моих плеч. Так лучше…
— Однако ты отказалась, когда тебе предлагали. Ведь был у тебя какой-то француз, а потом японец.
— Что об этом говорить сейчас…
— Да, у разбитого корыта, — сочувственно произнесла мама.
Выпив две-три рюмки водки и закусив слегка, Валентин не стал слушать женское воркование, поднялся из-за стола и, скрипнув дверью, вошёл в комнату Владика. Тот лежал в постели и читал древнегреческую лирику, переложенную закладками из нарезанной бумаги. В комнате горела настольная лампа, освещая книгу и обнаженный худенький торс Владика. В углах комнаты, заставленной книжными стеллажами, загустел осенний прохладный сумрак.
— А, это ты, — сказал Владик.
Валентин подошел к нему, коленом придавил постель, взял его за узкие плечи, прижал. Владик запрокинул голову. В его глазах чернела синева: как бы изнутри отсвечивал далёкий-предалёкий свет. Валентин наклонился и… поцеловал его в губы. Нет, как раз этого не произошло, просто Владику хотелось, чтобы он поцеловал. В этот момент на улице резко затормозил автомобиль.
— Я отдал режиссёру твою пьесу, — прошептал он, выглядывая в окно.
— Ты будешь сегодня ночевать у нас?
— Н-да, буду.
— Как всегда с ней? — уныло буркнул Владик.
Валентин кивнул.
«Я хочу, чтобы было так, как в греческих стихах».
«Так и будет».
Эти последние фразы тоже не прозвучали. Владик часто представлял диалоги с Валентином или с кем-то ещё, каким-нибудь посторонним человеком. Их отношения стали странными с того дня, когда они вдвоём оказались на острове, на даче. Это произошло накануне Яблочного Спаса, когда на Уолл-Стрите некий гражданин по имени Герман срочно скупал за бесценок вмиг подешевевшие долги Советского Союза. Над морем прогремел салют в честь какого-то праздника, и тотчас мысли Владика устремились к событиям прошедшего лета.
Вслед за двенадцатичасовым выстрелом пушки на Тигровой сопке хлопнула входная дверь, послышалась весёлая дробь каблучков по выщербленным ступеням. Владик прислушался. Он вонзил иголку в подушечку в виде атласного сердечка под репродукцией Альфреда Дюрера с меланхолическим ангелом и Эротом в бывшей комнате Марго. Из ушка торчал оборванный чёрный хвостик нитки. Владик натянул носок с заштопанной дыркой на большом пальце, выглянул в запылённое окно с облупившейся краской на подоконнике, заваленном книгами. От автомобильных «чихов», «бзиков» и «вжиков» вздрагивали стёкла. Дождевые потёки на них напомнили ему высохшие следы улиток. На обочине дороги с соломенной сумкой через плечо и в соломенной шляпе остановилась Тамара Ефимовна, пережидая длинную череду автомобилей.
Ветер с моря прилепил её платье с тонким пояском, еще больше обнажил упругие загорелые ноги в белых босоножках.
— Какая она, чертовка, красивая, — восхищённо произнёс вслух Владик.
Он вспомнил мать в далёком Благовещенске — с отёкшими варикозными ногами, располневшую, с выражением обречённости на лице. Ему стало жалко её…
Приехав из далёкого приграничного городка в портовый город, Владик был очарован его ландшафтом, который как бы открывал для него чудесные горизонты, возможность странствий. Одна его приятельница, приехавшая из Казани, как-то обмолвилась, что некоторые улочки ей напоминают Париж. «Ты была в Париже?» — поинтересовался он. «Нет, никогда», — бесхитростно ответила девушка.
(С тех пор прошло почти десятилетие. «Я разменял эти десять лет, как десятирублёвку», — подумал Владик. Он смотрит из того же самого неуютного окна на замёрзший залив, откуда тянет юго-восточным ветерком. Город уже утратил флёр очарования, а туманы, казалось, навсегда скрыли горизонт. «Время застыло, — подумал Владик, — скоро даст трещину; мартовский лёд тронется, пляжи заполнятся». На ум пришла наивная мысль, что язык является своего рода машиной времени, при помощи которой… Проезжающая иномарка ослепила его вспышкой лобового стекла. Вдруг он представил, что у окна стоит не он, а Марго со своим неизбежным одиночеством и грядущим старчеством. Владик решил написать роман о женщине, похожей на Марго. Этот роман начнётся с того, как женщина будет стоять у окна и созерцать мерцание стёклышка на косогоре. Едва он углубился в эти размышления, как над заливом взлетел дельтаплан с мотором — выше, выше, выше. «Брюхатые облака, будет снег…» Под потолком кружила перезимовавшая муха.
И когда утихло жужжание мотоплана, Владик вновь вернулся в тот жаркий и болезненный август 1991 года, обозначенный на отрывном календаре восемнадцатым числом.)
Сопроводив взглядом Тамару Ефимовну, он вернулся к пасьянсу, который кто-то назойливо раскладывал в его голове. Навязчивые слова карточной игры привязались к языку, как балаганный мотивчик уличного цирка «Шапито» на набережной Спортивной гавани. «Чёрт-те чё!»
Это выводило его из себя. Он рычал и тряс головой, словно хотел вытрясти из ушей словесную абракадабру. «Как странно, что слова, значимые по отдельности, вдруг потеряли смысл!» — думал Владик. С чем это было схоже? Ему казалось, что комната Марго проваливалась в тартарары вместе с ним, вместе с его вожделениями и вдохновением. Бывало, что, возвращаясь ночью по тёмной лестнице в коридоре, он из предосторожности высоко заносил ногу, а когда добирался до последней ступени, его нога неожиданно проваливалась вниз, вниз, вниз, увлекая его в пропасть, — вот с чем это было схоже! Ещё эти странные провалы во времени и пространстве напоминали ему о владивостокском подземелье, городе-лабиринте, куда однажды он спускался в сопровождении четырнадцатилетнего гида из городского кружка экскурсоводов Димы Линейцева.
Падение в неизвестность, в абсурд продолжалось несколько дней. Владик выскакивал на улицу, перебегал две дороги, сбегал по железной лестнице к морю. На пляже он быстро скидывал одежду, нырял в море и плыл, плыл, плыл, но бессмысленные слова продолжали выплясывать в его голове волапюк…
Валентин, лихо отбив мяч на волейбольной площадке, взглянул на ручные часы на кожаном ремешке. Они спешили на четыре минуты. Пушка известила о полудне, голуби и чайки взлетели, опорожняясь на лету. Жидкий белый помёт шлёпнулся на мяч, перелетающий через натянутую сетку, и в тот же миг ладонь Валентина ощутила противную липкость.
— Переход! — объявил судья, восседающий над площадкой.
Валентин не задумывался о возрасте своей женщины, которую полюбил, она сама откровенно призналась: «Дорогой, ты мог бы быть моим сыном». Он громко рассмеялся. «А что я теряю? — подумала Тамара Ефимовна, — Женщина рождена для любви в любом возрасте». Она приняла его ухаживания, позволяла любить себя, но при этом сохраняла дистанцию. Она смотрела на влюблённого молодого мужчину с высоты своих кавказских гор, откуда происходил её род по линии дедушки. «Мне придётся добиваться её любви долгими ухаживаниями», — думал Валентин, как бы прикидывая дистанцию, которую предстояло ему преодолеть. «Будьте добры, подстригите меня, пожалуйста!» Через две недели еще одна стрижка. «Какие у вас чудотворные руки!» Потом цветы. Потом прогулка по Набережной, ресторан, пляж, постель…
Он заверил её, что останется с ней до тех пор, пока она будет нуждаться в нём, пока не скажет ему «прощай». Для простого рабочего театральной сцены эти слова звучали благородно, можно сказать, по-джентельменски. «Пусть мужчины добиваются тебя, тогда любовь будет сильной и долгой», — говорила она своей дочери. Марго слушала и соглашалась. «Кто же меня будет добиваться?» — говорила она, скептически оценивая свои женские достоинства. Напрасно, конечно.
Из этого разговора Марго сделала заключение, что одни мужчины добиваются женщины, а другие домогаются. Ничего подобного она не могла припомнить в своей жизни, если не считать ухаживаний одного мужичка. Её история с Орестом была разыграна в других координатах. Он вроде бы не добивался и не домогался Марго, но как-то в одночасье она оказалась в его объятиях. Все сомнения начались позже. Как могло это произойти? Марго больше полагалась на свой разум, чем на чувства. Нет, нет, нет, никакой менадой, в страсти терзающей Ореста, ей нельзя быть, решила Марго. Страх сойти с ума был сильнее страха смерти. «Уж лучше посох да сума», — приговаривала она, вспоминая местную сумасшедшую. Если Орест воспламенялся как порох, то Марго была в постели «отсыревшей спичкой». Вместо того чтобы принять его любовь, она изнуряла себя сомнениями. «А если узнают? Какой позор!» Благоволение судьбы превратилось для неё в мучение. «Ну что за наказание! В чем я провинилась?» — жаловалась она маме на свою жизнь, подразумевая Ореста…
«Где он теперь, мой негодяюшко?» — вдруг промелькнуло в её голове. Марго удивилась, что вспомнила его, ведь десять лет от него не было никаких известий.
(Владик представил, как женщина стоит у окна и бессмысленно считает парусники в заливе: «Один, два, три…»)
…На цифре двенадцать она сбилась со счёта, так как некоторые из яхт превращались в чаек. «Уж и думать о нём забыла!»
Как-то вечером, в день их первой встречи, она вынула одну фотокарточку с обнажённым Орестом. Тяжелыми ножницами, леденящими пальцы железными кольцами, Марго аккуратно расчленила фотографию. «Было и не стало, было и не стало», — шептала она, при этом её память восстанавливала клочки событий тех дней. Она вновь слышала плеск воды, его смех, прибалтийский говор откуда-то появившихся туристов. Она вспоминала, как они вдвоём в красном свете проявляли фотографии, глянцевали и развешивали на верёвке в комнате. Нет, она расправлялась не с Орестом, она приговаривала само время, не понимая, что это и есть настоящее безумие, как продолжение семёрки.
Фрагменты снимка она сложила в конверт и спрятала в японскую шкатулку, где хранились улики прошлого. Иногда Марго вынимала конверт и раскладывала расчленённую фотографию на письменном столе среди своих рукописей. Ей пришла в голову еще более изысканная мысль: сделать поэтический пасьянс вроде японской игры хякуниниссю, надписав на обратной стороне фотографий фрагменты стихотворений, например танка.
( — Ты у нас кто будешь? Да, конечно, валет. Владик, тебя окружают одни короли, и какая-то пиковая дама переходит дорогу, пустые разговоры, куда-то держишь путь, длинная дорога. Карты могут лукавить… — гадала Марго.)
Они действительно всем семейством собирались провести Яблочный Спас на острове Рейнеке.
— Надо бы только предупредить Марго, — сказала Тамара Ефимовна в задумчивости, потому что дочь не звонила уже целую неделю. С этим неопределённым «надо бы» она вышла из дома, остановилась на обочине дороги и, зная, что Владик провожает её взглядом, обернулась и помахала рукой.
Владик вернулся к чтению. Едва разложил книгу на диване, как серо-полосатый английской помойной породы кот Сыч, подобранный на улице котёнком, а теперь располневший на мясе и рыбе, разбежался и со всего маху прыгнул прямо на раскрытую книгу, совершив отвратительный акт: написал! Да, напрудил как раз в том месте, где читал Владик: «…пупырчатый язык. Память стала паноптикумом, и он знал, знал, что там где-то в глубине — камера ужасов. Однажды собаку вырвало на пороге мясной лавки…»
Жёлтая лужа растеклась по странице. Буквы жалко сморщились. Кот испуганно уставился на Владика, сообразив, что совершил что-то непотребное. Спасая текст, Владик побежал в ванную, открыл кран, подставил под струю книгу, затем вытер её полотенцем, как ребёнка, положил на подоконник просыхать. Вскоре под солнечными лучами печатные слова в книге стало коробить, страница вздулась. Казалось, что слова изменили не только свою графику, но и смысл. Вадик понюхал. Отвратительный запах! Слова пахли странным смыслом. Реальность, которую обозначали слова (или подменяли её собой), была изрядно подмочена…
Тем временем Тамара Ефимовна прошла по краю лужи на асфальте: всколыхнулся импрессионистский замысел природы, облака были скомканы. Затем по деревянной лестнице она стала подниматься на солярий, плавно покачивая бёдрами. Местная диаспора котов вальяжно прохаживалась по перилам, лениво поглядывая на загорающих бездельников в ожидании подачки.
— Брысь! Брысь! — резко сказала она.
Скользя взглядом по загорелым телам, бугрящимся мускулатурой и бюстами, Тамара Ефимовна дошла до конца солярия, до волейбольной площадки, обтянутой высокой проволочной сетью, чтобы мяч не улетал в море.
Там она увидела Валентина, стоящего к ней спиной. Он похудел — на кефире и черном хлебе. «Кефир — напиток наслаждения, как говорят арабы!» — крякнув, приговаривал он у холодильника с бутылкой в руках. Она любовалась его ладным телом. Он был в синих спортивных трусах и кроссовках, без майки. Солнце стояло в зените.
Какой-то юноша, лежащий на подстилке, открыл глаза, снова зажмурился, нащупал рукой очки, надел их и стал разглядывать женщину, которую много раз видел на пляже, вновь отметив упругие смуглые ноги, крашенные красным лаком ногти. Юноша протянул руку, как бы случайно задел её щиколотку тыльной стороной ладони.
— Какие гомеопатические ножки! — сказал он.
Тамара Ефимовна потёрла ногу другой ногой, потом наклонилась и почесала.
— Простите, что? — спросила она.
Юноша поднял голову и поздоровался.
— А, это вы, Герман? — узнала Тамара Ефимовна пляжного знакомого.
— Вы знаете, Достоевский выразился однажды: «Какие гомеопатические ножки!» Вот я и вспомнил это выражение, глядя на ваши…
— Ах, молодой человек!
Рука юноши нажала на клавишу магнитофона, и в тот же миг из него полилась песенка: «…Y que palabras todo la parada arma geisha idu japon todo linda todo moso…»
Облако окотилось тремя очаровательными облачками. Воздух повеселел.
Не до веселья было Владику: его обживали голоса, они бессовестно пользовались им, превратив его сознание в тёмную камеру пыток. Все говорили разом: и тройка, и семёрка, и туз, и король, и дама, и валет… «Шапито какое-то!» — вставил он словечко. Окружённый книжными стеллажами, он ощущал себя книгой, раскрытой сразу на всех страницах. Однако страницы этой книги были исписаны чужими словами, а его собственное, единственное слово — «шапито», за которое он держался как за спасательный круг.
— Ну, хорошо. Я буду вашим писцом, совершенным писцом, — обречёно согласился Владик.
Один голос, нашёптывая на ухо, доверительно сказал ему, что только художник обладает даром выпасть из времени, как яичко из курицы.
— Каким даром? — бормотал Владик.
Нет ничего странного, если кого-то однажды начинают одолевать голоса или музыка. Возможно, что это музы или ангелы, или еще кто-нибудь. Вот и философы говорят, что голоса, которые вселяются в души людей (а также собак), это какие-то особые существа, и то, что они думают, не значит, что это думает тот, кто думает, и даже наоборот, совсем не думает, а спит, крепко спит, спит, спит… Ведь даже во сне кто-то всё время думает за него. Владик запутался. Правда, не все голоса были ему по душе, а когда они совсем умолкали, ему становилось немного грустно. В этом хоре голосов было очень легко присвоить себе чужой голос.
В конце концов он вышел на улицу, в парикмахерскую, к Эльдару. Он всегда его подстригал, хотя бабушка, то есть Тамара Ефимовна, сердилась на Владика, что он зря тратит деньги, ведь она сама могла бы подстричь его бесплатно, не хуже. Владику нравился процесс: позвонить по телефону, договориться о времени, сказать пару любезных слов, похвастаться перед девчонками, мимоходом заметив, что, мол, у меня есть личный парикмахер, он ждёт. Владику нравилось, как колдует над его головой Эльдар. Когда его грубоватая рука, пропахшая табаком, захватывала прядь волос и плотно прикасалась к голове, Владик чувствовал, как приятная волна прокатывалась по его телу. В зеркало он смотрел не на себя, а на руки Эльдара. Щёлкали ножницы, мышцы на запястье быстро-быстро сокращались, выделялись прожилки вен. Это завораживало, волновало. Иногда он ловил в зеркале взгляд тёмных глаз. Они смотрели так пронзительно, что Владику становилось не по себе, будто его мысли были известны посторонним. И в этот раз его смутило то, что ему пригрезилось. «Никогда, никогда, никогда! Никогда не бывать этому, никогда!»
Закончив работу, парикмахер приставил круглое зеркало к затылку Владика, чтобы тот оценил стрижку. Пространство комнаты удвоилось. Оно будто было нанизано на единственный луч солнца, вынырнувший из окна между штор. Чужие глаза пялились на затылок Владика. Это были его глаза — неподвижные, словно их пригвоздили к отражению. Он тоже удвоился. Их стало трое. Два отражённых и один реальный.
После парикмахерской три Владика наперегонки друг с другом опрометью помчались домой, пока не возникло препятствие. Он пошёл шагом. Впереди него тащились двое юных калек, загораживая дорогу. В авоське у одного болталась книга «Мастер и Маргарита». Они вели весьма заумные разговоры. Что-то про образование новых звёзд и «чёрные дыры» во Вселенной, про соотношение материи и энергии, про творческую эволюцию, про материю и память. Владик краем уха прислушивался, но их речь была невнятна.
В подземном переходе на площади он налетел на трёх акробатов, пляжных знакомых. Владик сочинял о них рассказ. Мысленно он ехал с ними в поезде, где якобы встретил, etc. На углу краеведческого музея им. Арсеньева мелькнули в толпе Марго и Орест.
Дома его уже ждал Валентин с сумками.
— Везение! Мы идём на яхте, мой приятель согласился захватить нас на Рейнеке, — сказал Валентин.
Они ушли прямо со Спортивной гавани. Тамара Ефимовна задержалась в городе по театральным делам. Она сказала, что подъедет через два дня. На том и расстались.
Валентин прижился в их доме (со своей никудышной зарплатой). Как-то утром Владик в трусах, без тапочек проходил в туалет мимо их комнаты, дверь была приоткрыта. Видимо, её открыл кот, который ревновал хозяйку к любовнику. Владик задержал взгляд на спящих: рука Тамары Ефимовны покоилась на обнажённой груди Валентина. Её лицо скрывалось за спиной возлюбленного.
Безымянная рука на безымянной груди. Вдруг рука проснулась, стала поглаживать тёмный сосок, похожий на оторванную от плаща пуговицу с оборванной чёрной ниткой. Что-то всколыхнулось внутри Владика, где-то в области солнечного сплетения, словно он получил кулаком под дых. В глазах стало темно. Он устыдился своих непозволительных мыслей.
Это впечатление вошло в калейдоскоп памяти юноши. Владик захотел как бы присвоить жест чужой руки, как присваивал себе звучащие в голове голоса. Всё время, пока Владик принимал холодный душ, перед его глазами стояла утренняя картина. Растирая тело махровым полотенцем, он чувствовал, что не разогревается, как обычно, а наоборот: его начинало знобить. Владик вернулся в постель и снова укутался в одеяло, охватив себя руками. Однажды в детстве он подобрал птенца ласточки и от нежности едва не придушил жалкое создание. Мальчик вернул птенца в гнездо, приставив лестницу к стене, но ласточки не приняли детёныша, вытолкнули наружу. Когда Владику бывало себя жалко, он чувствовал себя таким же выброшенным своими родителями птенцом. Владик очередной раз лишил себя непорочности.
Этот жест, существовавший в сознании юноши как абстракция или как художественная идея, непроизвольно всплывал в его памяти.
И сейчас тоже, сидя на корме, Владик, облачённый в тельняшку, смотрел, как ветер напирает в парусину, на которой рисовался этот образ — словно проекция его воображения. В тельняшке с чужого плеча Владик выглядел заправским юнгой. Море кипело, пенилось, отплёвывалось. Рыба метала икру, выпускала свои сперматозоиды. Владик сочинял море, слова пробовали юношу на вкус, на запах, слова слушали его, слова вглядывались в даль.
Яхта не ахти какая — странствующая в ванне мыльница; в её борта шлёпались мыльные волны. Пахло йодом и дёгтем. Бесшумные чайки преследовали яхту; сияли яхонты, рассыпанные в заливе без числа из чьей-то щедрой горсти. Вблизи море поменяло цвет: из синего оно превратилось в зеленое. Волны наспех перелистывали море. Кто-то очень быстро, по диагонали читал книгу воды. Владик опустил ноги в воду, в стихию алфавита. В этот момент сзади подкрался кто-то — ах, Валентин! — схватил руками за плечи, в шутку толкнул его вперёд. Владик испугался.
— Ага, моряк с печки бряк! — сказал Валентин.
Владик очнулся от наваждения и подумал, что страх — это то, что подтверждает реальность. В какой-то момент юноша начал сомневаться в реальности моря. Крепкие руки Валентина держали его за плечи… И не хотелось, чтобы Валентин отпускал их.
— Пойдём плавать на доске! — предложил он.
Владик отказался. Его укачало, стало мутить, вырвало прямо за борт. Он спустился в трюм и прилёг на лежак. В его голове звучала заумь двух калек, случайно подслушанная сегодня в городе… беспокойный сон… волны шаркают о борт, словно подошва на асфальте… ноги куда-то идут, идут, идут…
…Вдоль усадьбы. Рота. Озеро. Облако. Башня. Маяк. Всё смешалось в доме Обломовых. Служанка разрыдалась и покинула дом, кухарка тоже, кофе не подают. Облака поедают облака. Кто-то месит это тесто, оно набухает, выползает из чана. Кухарка вытирает пот со лба рукавом, убирая прядь волос.
«Я улитка, тащу на себе город улик. Вот сейчас прилетит сорока и ткнёт клювом в затылок — и всё вдребезги: кушай меня, кушай, ненасытное время, пожирай! Что там еще в этих сырых извилинах, какие мысли извиваются, отовсюду лезут — черви, черви, черви! Шелкопряд! Выпала карта черви. Она нагадала правду. Пустая карта. Сердце очервенело. Мысли, черви, личинки, бабочки… Mariposa Veleras Negra… Вот они выпорхнут на белый свет, расправят свои черные, как ночь, бархатные крылья с иссиня-изумрудными глазками, откинут тень над сознанием, всё помнящим, тоскующим, порождающим эти образы воспоминаний, образы пустых надежд. Клюй меня, время, своего червячка, галчи, галчи, галка! Kave, Kave, Kave! Всё равно не уползти мне живым от тебя — никому не уползти! Так полезай на крючок, ловись рыбка, не простая, а золотая».
Потом послышалась мелодия из магнитофона. Кто-то читал стихи: «.… En una noche oscura cruenta con ansias en amores inflamada en una noche cuadrupeda oh dichosa ventura sali sin ser notada estando ya mi casa sosegada en la noche toro difunto dichosa en secreto que nadie me veia ni yo miraba cosa sin otra luz y guia sino la que en el corazon ardia…»
Стареющая певица поет в дорожном кафе, высокие кожаные сапоги, цвета морской волны прозрачное платье; она стоит спиной к посетителям. Входит гусар: усы, портупея, погоны, галифе. Сразу видно, что он за музыку сегодня щедро платит. Ах, будет вечер сегодня весел, будем пить, будем плясать; принимай тяжелые чресла, мягкая кожа кресел!
На пороге появляются трое: печальный ангел, печальный Эрот и он, Владик… Они слушают песню, прислонясь к дверному косяку. Косяк превращается в князя и усаживает гостей за столик. Вбегает собакообразный человек, спотыкается и падает. Его тотчас вырвало на пороге. Дверной косяк берёт его под руки и выводит из кафе. Платье стареющей певицы гневалось волнами. В луже блевотины выводок из двенадцати кораблей. Официант, гарсон, слепец приносит счёт, длинный-длинный список. Он зачитывает гекзаметры, в его речи горечь, простуженный голос:
— Я поеду в другие страны, я увижу другие побережья. В другом городе будет лучше, чем в этом, чем в прежних. Эти буквы ковыляют по листу бумаги нехотя и лениво, словно коровы. Может быть, они промычат напоследок о той любви, о той отваге, что бросила меня вслед за тобой? Сомкни я сейчас глаза, снова увижу тот зимний вечер, руины того, что называлось когда-то нашей каморкой и чем-то ещё, что не спрятать в нишу, не унести в кармане, не подсчитать. Пусть называется моргом пространство, в котором груда мёртвых вещей. Что может быть красивого в пустой комнате, где ты сводил со мной счёты? Глаза не отпускают ни одной капли влаги. Скомканы мечты, на полу валяется твоя расчёска…
Марго наклоняется, чтобы поднять гребень, бабушкин; подходит к зеркалу и расчёсывает длинные волосы. Они рассыпаются по плечам — густые, пышные. Марго обрадовалась. Странно! Она помнит, что этот гребень положили в гроб вместе с покойницей.
— Всё, что было правдой, станет вымыслом, — произносит Марго.
«Их становится всё больше», — подумала она, разглядывая себя в зеркале.
— Кого? — спросил Орест.
— Седых волос, — ответила Марго и обернулась.
В комнате никого не было. За окном слышен то ли лай — гав, гав, гав, — то ли грай галок. Марго выглядывает, там темно: на ночной фонарь с сорочьим гнездом на углу тюрьмы слетается снег, словно мотыльки. Артемида, Диана, Брамея кружат, вьются — и, как сгоревшие, осыпаются чёрным пеплом над морем, сияющим солнечными бликами…
Владик жмурится и просыпается. Валентин сидит рядом и держит посуду с его блевотиной, утешает:
— Ну, вот, мальчик мой, тебя укачало. Выпей-ка воды! Вот — из сифона. Ты так бредил, стонал, говорил стихами, по-иностранному!
Когда Владик пришёл в себя окончательно, он рассказал сон, в который примешал недавнюю историю с солдатом.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сны Флобера предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других