Неточные совпадения
Долго ли, коротко ли они так жили, только в начале 1776 года в тот самый кабак, где они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир. Зашел, выпил косушку, спросил целовальника, много ли прибавляется пьяниц, но в это самое время увидел Аленку и почувствовал, что
язык у него прилип к гортани. Однако при народе объявить о том посовестился, а вышел на
улицу и поманил за собой Аленку.
Я жил тогда в Одессе пыльной…
Там долго ясны небеса,
Там хлопотливо торг обильный
Свои подъемлет паруса;
Там всё Европой дышит, веет,
Всё блещет югом и пестреет
Разнообразностью живой.
Язык Италии златой
Звучит по
улице веселой,
Где ходит гордый славянин,
Француз, испанец, армянин,
И грек, и молдаван тяжелый,
И сын египетской земли,
Корсар в отставке, Морали.
Наконец все жиды, подняли такой крик, что жид, стоявший на сторо́же, должен был дать знак к молчанию, и Тарас уже начал опасаться за свою безопасность, но, вспомнивши, что жиды не могут иначе рассуждать, как на
улице, и что их
языка сам демон не поймет, он успокоился.
Однако Тагильский как будто стал трезвее, чем он был на
улице, его кисленький голосок звучал твердо, слова соскакивали с длинного
языка легко и ловко, а лицо сияло удовольствием.
Самгин обошел его, как столб, повернул за угол переулка, выводившего на главную
улицу, и увидал, что переулок заполняется людями, они отступали, точно разбитое войско, оглядывались, некоторые шли даже задом наперед, а вдали трепетал высоко поднятый красный флаг, длинный и узкий, точно
язык.
Пошли не в ногу, торжественный мотив марша звучал нестройно, его заглушали рукоплескания и крики зрителей, они торчали в окнах домов, точно в ложах театра, смотрели из дверей, из ворот. Самгин покорно и спокойно шагал в хвосте демонстрации, потому что она направлялась в сторону его
улицы. Эта пестрая толпа молодых людей была в его глазах так же несерьезна, как манифестация союзников. Но он невольно вздрогнул, когда красный
язык знамени исчез за углом
улицы и там его встретил свист, вой, рев.
Там и тут из окон на
улицу свешивались куски кумача, и это придавало окнам странное выражение, как будто квадратные рты дразнились красными
языками.
Мы стали горько жаловаться на жар, на духоту, на пустоту на
улицах, на то, что никто, кроме испанского, другого
языка не разумеет и что мы никак не можем найти отели.
В груди у Половодова точно что жгло,
язык пересох, снег попадал ему за раскрытый воротник шубы, но он ничего не чувствовал, кроме глухого отчаяния, которое придавило его как камень. Вот на каланче пробило двенадцать часов… Нужно было куда-нибудь идти; но куда?.. К своему очагу, в «Магнит»? Пошатываясь, Половодов, как пьяный, побрел вниз по Нагорной
улице. Огни в домах везде были потушены; глухая осенняя ночь точно проглотила весь город. Только в одном месте светил огонек… Половодов узнал дом Заплатиной.
Это было уже слишком. Харитон Артемьич ринулся во двор, а со двора на
улицу, на ходу подбирая полы развевавшегося халата. Ему ужасно хотелось вздуть ругавшегося бродягу. На крик в окнах нижнего этажа показались улыбавшиеся лица наборщиков, а из верхнего смотрели доктор Кочетов, Устенька и сам «греческий
язык».
Яков тронул: лошадь до самой Тверской шла покорной и самой легкой рысцой, но, как въехали на эту
улицу, Яков посмотрел глазами, что впереди никто очень не мешает, слегка щелкнул только
языком, тронул немного вожжами, и рысак начал забирать; они обогнали несколько колясок, карет, всех попадавшихся извозчиков, даже самого обер-полицеймейстера; у Павла в глазах даже зарябило от быстрой езды, и его слегка только прикидывало на эластической подушке пролетки.
Зевая, почесываясь и укоризненно причмокивая
языком, Ибрагим отпер двери. Узкие
улицы татарского базара были погружены в густую темно-синюю тень, которая покрывала зубчатым узором всю мостовую и касалась подножий домов другой, освещенной стороны, резко белевшей в лунном свете своими низкими стенами. На дальних окраинах местечка лаяли собаки. Откуда-то, с верхнего шоссе, доносился звонкий и дробный топот лошади, бежавшей иноходью.
— Та-та-та, если бы не был в вас влюблен как баран, не бегал бы по
улицам высуня
язык и не поднял бы по городу всех собак. Он у меня раму выбил.
Наконец до того разъярились, что стали выбегать на
улицу и суконными
языками, облитыми змеиным ядом, изрыгали хулу и клевету. Проклинали человеческий разум и указывали на него, как на корень гнетущих нас зол; предвещали всевозможные бедствия, поселяли в сердцах тревогу, сеяли ненависть, раздор и междоусобие и проповедовали всеобщее упразднение. И в заключение — роптали, что нам не внимают.
В согласность с этою жизненною практикой выработалась у нас и наружность. Мы смотрели тупо и невнятно, не могли произнести сряду несколько слов, чтобы не впасть в одышку, топырили губы и как-то нелепо шевелили ими, точно сбираясь сосать собственный
язык. Так что я нимало не был удивлен, когда однажды на
улице неизвестный прохожий, завидевши нас, сказал: вот идут две идеально-благонамеренные скотины!
Прямо, на
улице, пожалуй, не посмеем высказаться, а чуть зашли за угол — и распустили
язык.
Прежде чем кто-нибудь мог решить, что может значить появление Препотенского с такою ношей, учитель прошел с нею величественным шагом мимо крыльца, на котором стоял Туберозов, показал ему
язык и вышел через кладбище на
улицу.
Изо дня в день он встречал на
улицах Алёшу, в длинной, холщовой рубахе, с раскрытою грудью и большим медным крестом на ней. Наклоня тонкое тело и вытянув вперёд сухую чёрную шею, юродивый поспешно обегал
улицы, держась правою рукою за пояс, а между пальцами левой неустанно крутя чурочку, оглаженную до блеска, — казалось, что он преследует нечто невидимое никому и постоянно ускользающее от него. Тонкие, слабые ноги чётко топали по доскам тротуаров, и сухой
язык бормотал...
Шалимов. И я не понимаю… но чувствую. Иду по
улице и вижу каких-то людей… У них совершенно особенные физиономии… и глаза… Смотрю я на них и чувствую: не будут они меня читать… не интересно им это… А зимой читал я на одном вечере и тоже… вижу — смотрит на меня множество глаз, внимательно, с любопытством смотрят, но это чужие мне люди, не любят они меня. Не нужен я им… как латинский
язык… Стар я для них… и все мои мысли — стары… И я не понимаю, кто они? Кого они любят? Чего им надо?
На пути попадались навстречу извозчичьи пролетки, но такую слабость, как езда на извозчиках, дядя позволял себе только в исключительных случаях и по большим праздникам. Он и Егорушка долго шли по мощеным
улицам, потом шли по
улицам, где были одни только тротуары, а мостовых не было, и в конце концов попали на такие
улицы, где не было ни мостовых, ни тротуаров. Когда ноги и
язык довели их до Малой Нижней
улицы, оба они были красны и, сняв шляпы, вытирали пот.
Улица никогда между строк читать не умела, и по отношению к ней рабий
язык не имел и не мог иметь воспитательного значения.
Вместо
улиц тянулись бесконечные ряды труб и печей, посреди которых от времени до времени возвышались полуразрушенные кирпичные дома; на каждом шагу встречались с ним толпы оборванных солдат: одни, запачканные сажею, черные как негры, копались в развалинах домов; другие, опьянев от русского вина, кричали охриплым голосом: «Viva 1'еmpereur!» [Да здравствует император! (франц.)] — шумели и пели песни на разных европейских
языках.
И новою предстала жизнь. Он не пытался, как прежде, запечатлеть словами увиденное, да и не было таких слов на все еще бедном, все еще скудном человеческом
языке. То маленькое, грязное и злое, что будило в нем презрение к людям и порою вызывало даже отвращение к виду человеческого лица, исчезло совершенно: так для человека, поднявшегося на воздушном шаре, исчезают сор и грязь тесных
улиц покинутого городка, и красотою становится безобразное.
Его и детей точно вихрем крутило, с утра до вечера они мелькали у всех на глазах, быстро шагая по всем
улицам, торопливо крестясь на церкви; отец был шумен и неистов, старший сын угрюм, молчалив и, видимо, робок или застенчив, красавец Олёшка — задорен с парнями и дерзко подмигивал девицам, а Никита с восходом солнца уносил острый горб свой за реку, на «Коровий
язык», куда грачами слетелись плотники, каменщики, возводя там длинную кирпичную казарму и в стороне от неё, под Окою, двухэтажный большой дом из двенадцативершковых брёвен, — дом, похожий на тюрьму.
Я посмотрел в окно:
улицу пересекал невысокого роста господин, одетый в черную поддевку и шаровары, с сильно порыжевшей коричневой шляпой на голове; он что-то насвистывал и в такт помахивал маленькой палочкой. Его худощавое бледное лицо с козлиной бородкой, громадными карими глазами и блуждающей улыбкой показалось мне знакомым, но где я видел это лицо? когда? В уме так и вертелась какая-то знакомая фамилия, которая сама просилась на
язык…
И, может быть, даже сам старый, ноздреватый, источенный временем Гамбринус пошевеливал бровями, весело глядя на
улицу, и казалось, что из рук изувеченного, скрюченного Сашки жалкая, наивная свистулька пела на
языке, к сожалению, еще не понятном ни для друзей Гамбринуса, ни для самого Сашки...
Я ушел от них, постоял у двери на
улице, послушал, как Коновалов ораторствовал заплетающимся
языком, и, когда он снова начал петь, отправился в пекарню, и вслед мне долго стонала и плакала в ночной тишине неуклюжая пьяная песня.
Музыка композитора И.А.Козловского (1757—1831).] или нагонит какого-нибудь мальчишку, стащит с него сапог силой, возьмет этот сапог, как балалайку, и, тоже наигрывая
языком, пустится плясать и, подняв на
улице своими лаптями страшную пыль, провалится, наконец, куда-нибудь; хороводницы после этого еще постоят, помолчат, пропоют иногда: «Калинушка с малинушкой лазоревый цвет»; мальчишки еще подерутся между собой и затем начнут расходиться по домам…
На
улице было тихо: никто не ехал и не шел мимо. И из этой тишины издалека раздался другой удар колокола; волны звука ворвались в открытое окно и дошли до Алексея Петровича. Они говорили чужим ему
языком, но говорили что-то большое, важное и торжественное. Удар раздавался за ударом, и когда колокол прозвучал последний раз и звук, дрожа, разошелся в пространстве, Алексей Петрович точно потерял что-то.
Куницын. Хорошенько ты их, братец, хорошенько! Я сам тебе про себя скажу: я ненавижу этих миллионеров!.. Просто, то есть, на
улице встречать не могу, так бы взял кинжал да в пузо ему и вонзил; потому завидно и досадно!.. Ты, черт возьми, год-то годенской бегаешь, бегаешь, высуня
язык, и все ничего, а он только ручкой поведет, контрактик какой-нибудь подпишет, — смотришь, ему сотни тысяч в карман валятся!..
Вот идут они по
улице и важничают. Тут как раз солнышко из-за туч вышло, и так стало жарко, что просто невозможно. Все и собаки и волки
языки повысунули до самой земли и жалуются.
Дети и пятаки, пятаки и дети вертелись на ее
языке в непонятной, глубокой бессмыслице, от которой все отступились, после тщетных усилий понять; но баба не унималась, все кричала, выла, размахивала руками, не обращая, казалось, никакого внимания ни на пожар, на который занесло ее народом с
улицы, ни на весь люд людской, около нее бывший, ни на чужое несчастие, ни даже на головешки и искры, которые уже начали было пудрить весь около стоявший народ.
Немецкая печать лежала на всей городской культуре с сильной примесью народного, то есть эстонского, элемента.
Языки слышались на
улицах и во всех публичных местах, лавках, на рынке почти исключительно — немецкий и эстонский. В базарные дни наезжали эстонцы, распространяя запах своей махорки и особенной чухонской вони, которая бросилась мне в нос и когда я попал в первый раз на базарную площадь Ревеля, в 90-х годах.
По-английски я стал учиться еще в Дерпте, студентом, но с детства меня этому
языку не учили. Потом я брал уроки в Петербурге у известного учителя, которому выправлял русский текст его грамматики. И в Париже в первые зимы я продолжал упражняться, главным образом, в разговорном
языке. Но когда я впервые попал на
улицы Лондона, я распознал ту давно известную истину, что читать, писать и даже говорить по-английски — совсем не то, что вполне понимать всякого англичанина.
Притом, как человек, получивший воспитание в каких-то иезуитских школах, он знал отлично по-латыни и говорил на этом
языке с каким-то престарелым униатским попом, который проживал где-то на Рыбальской
улице за лужею.
Он завернул работу в красный платок, оделся и вышел на
улицу. Шел мелкий, жесткий снег, коловший лицо, как иголками. Было холодно, склизко, темно, газовые фонари горели тускло, и почему-то на
улице пахло керосином так, что Федор стал перхать и кашлять. По мостовой взад и вперед ездили богачи, и у каждого богача в руках был окорок и четверть водки. Из карет и саней глядели на Федора богатые барышни, показывали ему
языки и кричали со смехом...
На
улицах картина ада в золотой раме. Если бы не праздничное выражение на лицах дворников и городовых, то можно было бы подумать, что к столице подступает неприятель. Взад и вперед, с треском и шумом снуют парадные сани и кареты… На тротуарах, высунув
языки и тараща глаза, бегут визитеры… Бегут они с таким азартом, что ухвати жена Пантефрия какого-нибудь бегущего коллежского регистратора за фалду, то у нее в руках осталась бы не одна только фалда, но весь чиновничий бок с печенками и с селезенками…
Ряд
улиц, целый квартал, выражаясь прежним полицейским
языком деления города, отведен в Москве для ночного разгула.
Семен Иванович был один, Алексей Александрович, впустив его в подъезд, остался дожидаться на
улице возвращения овечки из стада козлов, как он выразился на своем своеобразном
языке.
Страх заранее сметал людей с
улицы, по которой шел
Язык, ведя свою жертву. Лишь изредка дерзала ему навстречу вельможная карета.
Лесток являлся иногда на свидания, назначенные ему Шетарди, но боязнь наказания, а может быть и ссылки, парализовала ему
язык. В доме, где происходили эти свидания, при малейшем шуме на
улице Лесток быстро подходил к окну и считал уже себя погибшим. Все это тоже служило препятствием к осуществлению франко-русского плана.
Ломаным русским
языком, долго проживавший в Москве — он прибыл в царствование Алексея Михайловича — Краузе объяснил Петру Ананьеву, что нашел его на
улице, недалеко от дома, в бесчувственном состоянии и перетащил к себе и стал расспрашивать, кто он и что с ним. Петр Ананьев хотел было пуститься в откровенность, но блеснувшая мысль, что его отправят назад к помещику, оледенила его мозг, и он заявил попросту, что он не помнит, кто он и откуда попал к дому его благодетеля. Немец лукаво улыбнулся и сказал...
Слово «
язык» стонет в обоих этажах Гостиного двора, по
улицам, слабеет, усиливается и сообщается, как зараза.
— Ох! уж этот мне Василий Кириллович! — сказала княжна, топнув слегка ногой и с досады надув губки. — Легко ли?.. выучить наизусть эти стихи, в которых вязнет
язык, будто едешь на ленивом осле по грязным
улицам Хотина!.. Выучить наизусть! Мучитель! безбожник!
Нет, никаким самым искусным
языком нельзя описать этого зрелища, когда сотни тысяч людей отовсюду стекаются по
улицам и переулкам и все к одному месту, чтобы сообща обратиться к Богу с своей молитвою.
Уже поздно ночью они вместе вышли на
улицу. Ночь была теплая и светлая. Налево от дома светлело зарево первого начавшегося в Москве, на Петровке, пожара. Направо стоял высоко молодой серп месяца, и в противоположной от месяца стороне висела та светлая комета, которая связывалась в душе Пьера с его любовью. У ворот стояли Герасим, кухарка и два француза. Слышны были их смех и разговор на непонятном друг для друга
языке. Они смотрели на зарево, видневшееся в городе.
Улицы в городе увидели — опять все удивились, точно двести тысяч выиграли; городовой на углу стоит (даже еще знакомый) — опять все заахали от изумления и радости! Как будто от двух слов Вильгельма: «война объявлена» все это должно было провалиться в преисподнюю: и котенок, и
улица, и городовой; и самый
язык человеческий должен был замениться звериным мычанием или непонятным лопотом. Какие дикие вещи могут представиться человеку, когда он испугался!