Неточные совпадения
Правдин. Надобно действительно, чтоб всякое состояние
людей имело приличное себе воспитание; тогда можно быть уверену… Что за
шум?
Счастлив путник, который после длинной, скучной дороги с ее холодами, слякотью, грязью, невыспавшимися станционными смотрителями, бряканьями колокольчиков, починками, перебранками, ямщиками, кузнецами и всякого рода дорожными подлецами видит наконец знакомую крышу с несущимися навстречу огоньками, и предстанут пред ним знакомые комнаты, радостный крик выбежавших навстречу
людей,
шум и беготня детей и успокоительные тихие речи, прерываемые пылающими лобзаниями, властными истребить все печальное из памяти.
И трудолюбивая жизнь, удаленная от
шума городов и тех обольщений, которые от праздности выдумал, позабывши труд,
человек, так сильно стала перед ним рисоваться, что он уже почти позабыл всю неприятность своего положения и, может быть, готов был даже возблагодарить провиденье за этот тяжелый <урок>, если только выпустят его и отдадут хотя часть.
Во время покосов не глядел он на быстрое подыманье шестидесяти разом кос и мерное с легким
шумом паденье под ними рядами высокой травы; он глядел вместо того на какой-нибудь в стороне извив реки, по берегам которой ходил красноносый, красноногий мартын — разумеется, птица, а не
человек; он глядел, как этот мартын, поймав рыбу, держал ее впоперек в носу, как бы раздумывая, глотать или не глотать, и глядя в то же время пристально вздоль реки, где в отдаленье виден был другой мартын, еще не поймавший рыбы, но глядевший пристально на мартына, уже поймавшего рыбу.
Въезд в какой бы ни было город, хоть даже в столицу, всегда как-то бледен; сначала все серо и однообразно: тянутся бесконечные заводы да фабрики, закопченные дымом, а потом уже выглянут углы шестиэтажных домов, магазины, вывески, громадные перспективы улиц, все в колокольнях, колоннах, статуях, башнях, с городским блеском,
шумом и громом и всем, что на диво произвела рука и мысль
человека.
Кто про свои дела кричит всем без умо́лку,
В том, верно, мало толку,
Кто де́лов истинно, — тих часто на словах.
Великий
человек лишь громок на делах,
И думает свою он крепку думу
Без
шуму.
Налево, за открытыми дверями, солидные
люди играли в карты на трех столах. Может быть, они говорили между собою, но
шум заглушал их голоса, а движения рук были так однообразны, как будто все двенадцать фигур были автоматами.
Дул ветер, окутывая вокзал холодным дымом, трепал афиши на стене, раскачивал опаловые, жужжащие пузыри электрических фонарей на путях. Над нелюбимым городом колебалось мутно-желтое зарево, в сыром воздухе плавал угрюмый
шум, его разрывали тревожные свистки маневрирующих паровозов. Спускаясь по скользким ступеням, Самгин поскользнулся, схватил чье-то плечо; резким движением стряхнув его руку,
человек круто обернулся и вполголоса, с удивлением сказал...
Это она сказала на Сибирской пристани, где муравьиные вереницы широкоплечих грузчиков опустошали трюмы барж и пароходов, складывали на берегу высокие горы хлопка, кож, сушеной рыбы, штучного железа, мешков риса, изюма, катили бочки цемента, селедок, вина, керосина, машинных масл. Тут
шум работы был еще более разнообразен и оглушителен, но преобладал над ним все-таки командующий голос
человека.
Кутузов махнул рукой и пошел к дверям под аркой в толстой стене, за ним двинулось еще несколько
человек, а крики возрастали, становясь горячее, обиженней, и все чаще, настойчивее пробивался сквозь
шум знакомо звонкий голосок Тагильского.
В общем это — Россия, и как-то странно допустить, что такой России необходимы жандармские полковники, Любаша, Долганов, Маракуев,
люди, которых, кажется, не так волнует жизнь народа, как
шум, поднятый марксистами, отрицающими самое понятие — народ.
Над Москвой хвастливо сияло весеннее утро; по неровному булыжнику цокали подковы, грохотали телеги; в теплом, светло-голубом воздухе празднично гудела медь колоколов; по истоптанным панелям нешироких, кривых улиц бойко шагали легкие
люди; походка их была размашиста, топот ног звучал отчетливо, они не шаркали подошвами, как петербуржцы. Вообще здесь
шума было больше, чем в Петербурге, и
шум был другого тона, не такой сыроватый и осторожный, как там.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но
люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и
шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что
люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Круг пошел медленнее,
шум стал тише, но
люди падали на пол все чаще, осталось на ногах десятка два; седой, высокий
человек, пошатываясь, встал на колени, взмахнул лохматой головою и дико, яростно закричал...
Клим ел холодное мясо, запивая его пивом, и, невнимательно слушая вялую речь Пояркова, заглушаемую трактирным
шумом, ловил отдельные фразы.
Человек в черном костюме, бородатый и толстый, кричал...
Там слышен был железный
шум пролетки; высунулась из-за угла, мотаясь, голова лошади, танцевали ее передние ноги; каркающий крик повторился еще два раза, выбежал
человек в сером пальто, в фуражке, нахлобученной на бородатое лицо, — в одной его руке блестело что-то металлическое, в другой болтался небольшой ковровый саквояж;
человек этот невероятно быстро очутился около Самгина, толкнул его и прыгнул с панели в дверь полуподвального помещения с новенькой вывеской над нею...
В ее изумлении Самгин не нашел ничего лестного для себя, и она мешала ему слушать.
Человек с напудренным лицом клоуна, длинной шеей и неподвижно вытаращенными глазами, оглядывая
людей, напиравших на него, говорил негромко, но так, что слов его не заглушал ни
шум отодвигаемых стульев, ни возбужденные голоса
людей, уже разбившихся на маленькие группки.
Когда лысый втиснулся в цепь, он как бы покачнул, приподнял от пола
людей и придал вращению круга такую быстроту, что отдельные фигуры стали неразличимы, образовалось бесформенное, безрукое тело, — на нем, на хребте его подскакивали, качались волосатые головы; слышнее, более гулким стал мягкий топот босых ног; исступленнее вскрикивали женщины, нестройные крики эти становились ритмичнее, покрывали
шум стонами...
Вот в синем ухе колокольни зашевелилось что-то бесформенное, из него вылетела шапка, потом — другая, вылетел комом свернутый передник, —
люди на земле судорожно встряхнулись, завыли, заорали; мячами запрыгали мальчишки, а лысый мужичок с седыми усами прорезал весь
шум тонким визгом...
Клим Иванович Самгин поставил себя в непрерывный поток
людей, втекавший в двери, и быстро поплыл вместе с ним внутрь дворца, в гулкий
шум сотен голосов, двигался и ловил глазами наиболее приметные фигуры, лица, наиболее интересные слова.
Самгин молча соглашался с ним, находя, что хвастливому
шуму тщеславной Москвы не хватает каких-то важных нот. Слишком часто и бестолково
люди ревели ура, слишком суетились, и было заметно много неуместных шуточек, усмешек. Маракуев, зорко подмечая смешное и глупое, говорил об этом Климу с такой радостью, как будто он сам, Маракуев, создал смешное.
Вот она заговорила, но в топоте и
шуме голосов ее голос был не слышен, а круг снова разрывался,
люди, отлетая в сторону, шлепались на пол с мягким звуком, точно подушки, и лежали неподвижно; некоторые, отскакивая, вертелись одиноко и парами, но все падали один за другим или, протянув руки вперед, точно слепцы, пошатываясь, отходили в сторону и там тоже бессильно валились с ног, точно подрубленные.
Свирепо рыча, гудя, стреляя, въезжали в гущу толпы грузовики, привозя генералов и штатских
людей, бережливо выгружали их перед лестницей, и каждый такой груз как будто понижал настроение толпы,
шум становился тише, лица
людей задумчивее или сердитей, усмешливее, угрюмей. Самгин ловил негромкие слова...
Наполненное
шумом газет, спорами на собраниях, мрачными вестями с фронтов, слухами о том, что царица тайно хлопочет о мире с немцами, время шло стремительно, дни перескакивали через ночи с незаметной быстротой, все более часто повторялись слова — отечество, родина, Россия,
люди на улицах шагали поспешнее, тревожней, становились общительней, легко знакомились друг с другом, и все это очень и по-новому волновало Клима Ивановича Самгина. Он хорошо помнил, когда именно это незнакомое волнение вспыхнуло в нем.
На тумбах, жирно дымя, пылали огни сальных плошек. Самгин нашел, что иллюминация скудна и даже в огне есть что-то нерешительное, а
шум города недостаточно праздничен, сердит, ворчлив. На Тверском бульваре собрались небольшие группы
людей; в одной ожесточенно спорили: будет фейерверк или нет? Кто-то горячо утверждал...
В «Медведе» кричали ура, чокались, звенело стекло бокалов, хлопали пробки, извлекаемые из бутылок, и было похоже, что
люди собрались на вокзале провожать кого-то. Самгин вслушался в торопливый
шум, быстро снял очки и, протирая стекла, склонил голову над столом.
Он мешал Самгину слушать интересную беседу за его спиной,
человек в поддевке говорил внятно, но гнусавенький ручеек его слов все время исчезал в непрерывном вихре
шума. Однако, напрягая слух, можно было поймать кое-какие фразы.
«Вероятно, шут своего квартала», — решил Самгин и, ускорив шаг, вышел на берег Сены. Над нею
шум города стал гуще, а река текла так медленно, как будто ей тяжело было уносить этот
шум в темную щель, прорванную ею в нагромождении каменных домов. На черной воде дрожали, как бы стремясь растаять, отражения тусклых огней в окнах. Черная баржа прилепилась к берегу, на борту ее стоял
человек, щупая воду длинным шестом, с реки кто-то невидимый глухо говорил ему...
— У меня не было симпатии к нему, но я скажу, что он —
человек своеобразный, может быть, неповторимый. Он вносил в
шум жизни свою, оригинальную ноту…
Лекции, споры, шепоты, весь хаотический
шум сотен молодежи, опьяненной жаждой жить, действовать, — все это так оглушало Самгина, что он не слышал даже мыслей своих. Казалось, что все
люди одержимы безумием игры, тем более увлекающей их, чем более опасна она.
Непривычен был подавленный
шум города, слишком мягки и тупы удары лошадиных копыт по деревянной мостовой, шорох резиновых и железных шин на колесах экипажей почти не различался по звуку, голоса
людей звучали тоже глухо и однообразно.
Самгин, поправив очки, взглянул на него; такие афоризмы в устах Безбедова возбуждали сомнения в глупости этого
человека и усиливали неприязнь к нему. Новости Безбедова он слушал механически, как
шум ветра, о них не думалось, как не думается о картинах одного и того же художника, когда их много и они утомляют однообразием красок, техники. Он отметил, что анекдотические новости эти не вызывают желания оценить их смысл. Это было несколько странно, но он тотчас нашел объяснение...
Люди кричат, их невнятные крики образуют тоже как бы облако разнообразного
шума, мерно прыгает солдатская маршевая песня, уныло тянется деревенская, металлически скрипят и повизгивают гармоники, стучат топоры, где-то учатся невидимые барабанщики, в трех десятках шагов от насыпи собралось толстое кольцо, в центре его двое пляшут, и хор отчаянно кричит старинную песню...
Печален был подавленный
шум странного города, и унизительно мелки серые
люди в массе огромных домов, а все вместе пугающе понижало ощутимость собственного бытия.
В ответ на этот плачевный крик Самгин пожал плечами, глядя вслед потемневшей, как все
люди в этот час, фигуре бывшего агента полиции. Неприятная сценка с Митрофановым, скользнув по настроению, не поколебала его. Холодный сумрак быстро разгонял
людей, они шли во все стороны, наполняя воздух
шумом своих голосов, и по веселым голосам ясно было:
люди довольны тем, что исполнили свой долг.
Постепенно сквозь
шум пробивался и преодолевал его плачущий, визгливый голос, он притекал с конца стола, от
человека, который, накачиваясь, стоял рядом с хозяйкой, — тощий
человек во фраке, с лысой головой в форме яйца, носатый, с острой серой бородкой, — и, потрясая рукой над ее крашеными волосами, размахивая салфеткой в другой руке, он кричал...
— Подожди, — попросил Самгин, встал и подошел к окну. Было уже около полуночи, и обычно в этот час на улице, даже и днем тихой, укреплялась невозмутимая, провинциальная тишина. Но в эту ночь двойные рамы окон почти непрерывно пропускали в комнату приглушенные, мягкие звуки движения, шли группы
людей, гудел автомобиль, проехала пожарная команда. Самгина заставил подойти к окну
шум, необычно тяжелый, от него тонко заныли стекла в окнах и даже задребезжала посуда в буфете.
Говорил Самойлов не спеша, усталым глуховатым голосом и легко, как
человек, привыкший говорить много. Глаза у него были темные, печальные, а под ними — синеватые мешки. Самгин, слушая его, барабанил пальцами по столу, как бы желая намекнуть этим
шумом, что говорить следует скорее. Барабанил и думал...
Самгин попросил чаю и, закрыв дверь кабинета, прислушался, — за окном топали и шаркали шаги
людей. Этот непрерывный
шум создавал впечатление работы какой-то машины, она выравнивала мостовую, постукивала в стены дома, как будто расширяя улицу. Фонарь против дома был разбит, не горел, — казалось, что дом отодвинулся с того места, где стоял.
Тяжелый, дробный шаг тысяч
людей по дереву невской мостовой создавал своеобразный
шум, лишенный ритма, как будто в торцы проспекта забивали деревянные колья.
Он шагал уже по людной улице, навстречу двигались нарядные
люди, покрикивали пьяные, ехали извозчики, наполняя воздух
шумом и треском. Все это немножко отрезвляло.
— Разумеется, — успокоительно произнес Самгин, недовольный оборотом беседы и тем, что Дронов мешал ему ловить слова пьяных
людей; их осталось немного, но они шумели сильнее, и чей-то резкий голос, покрывая
шум, кричал...
Известный адвокат долго не соглашался порадовать
людей своим талантом оратора, но, наконец, встал, поправил левой рукой полуседые вихры, утвердил руку на жилете, против сердца, и, высоко подняв правую, с бокалом в ней, начал фразой на латинском языке, — она потонула в
шуме, еще не прекращенном.
Говорили мало, неполными голосами, ворчливо, и говор не давал того слитного
шума, который всегда сопутствует движению массы
людей.
— Скушно говорит старец, — не стесняясь, произнес толстый
человек и обратился к Диомидову, который стоял, воткнув руки в стол, покачиваясь, пережидая
шум: — Я тебя, почтенный, во Пскове слушал, в третьем году, ну, тогда ты — ядовито говорил!
Лютов захохотал; в зале снова кипел оглушающий
шум,
люди стонали, вопили...
За городом работали сотни три землекопов, срезая гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, — расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато, ходили
люди в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой
шум и жирный запах сырой глины стоял в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком по земле что-то железное, уродливое, один из них ревел...
Разгорался спор, как и ожидал Самгин. Экипажей и красивых женщин становилось как будто все больше. Обогнала пара крупных, рыжих лошадей, в коляске сидели, смеясь, две женщины, против них тучный, лысый
человек с седыми усами; приподняв над головою цилиндр, он говорил что-то, обращаясь к толпе, надувал красные щеки, смешно двигал усами, ему аплодировали. Подул ветер и, смешав говор, смех, аплодисменты, фырканье лошадей, придал
шуму хоровую силу.
И вот он сидит в углу дымного зала за столиком, прикрытым тощей пальмой, сидит и наблюдает из-под широкого, веероподобного листа. Наблюдать — трудно, над столами колеблется пелена сизоватого дыма, и лица
людей плохо различимы, они как бы плавают и тают в дыме, все глаза обесцвечены, тусклы. Но хорошо слышен
шум голосов, четко выделяются громкие, для всех произносимые фразы, и, слушая их, Самгин вспоминает страницы ужина у банкира, написанные Бальзаком в его романе «Шагреневая кожа».
Тут Самгин услыхал, что
шум рассеялся, разбежался по углам, уступив место одному мощному и грозному голосу. Углубляя тишину, точно выбросив
людей из зала, опустошив его, голос этот с поразительной отчетливостью произносил знакомые слова, угрожающе раскладывая их по знакомому мотиву. Голос звучал все более мощно, вызывая отрезвляющий холодок в спине Самгина, и вдруг весь зал точно обрушился, разломились стены, приподнялся пол и грянул единодушный, разрушающий крик...