Неточные совпадения
Вздрогнула я, одумалась.
— Нет, — говорю, — я Демушку
Любила, берегла… —
«А зельем не поила ты?
А мышьяку не сыпала?»
— Нет! сохрани Господь!.. —
И тут я покорилася,
Я в ноги поклонилася:
— Будь жалостлив, будь добр!
Вели без поругания
Честному погребению
Ребеночка предать!
Я
мать ему!.. — Упросишь ли?
В груди у них нет душеньки,
В глазах у них нет совести,
На
шее — нет креста!
— Вы слышали, и Мальтищева, — не дочь, а
мать, —
шьет себе костюм diable rose. [розового чорта.]
Но Каренина не дождалась брата, а, увидав его, решительным легким шагом вышла из вагона. И, как только брат подошел к ней, она движением, поразившим Вронского своею решительностью и грацией, обхватила брата левою рукой за
шею, быстро притянула к себе и крепко поцеловала. Вронский, не спуская глаз, смотрел на нее и, сам не зная чему, улыбался. Но вспомнив, что
мать ждала его, он опять вошел в вагон.
Разница та, что вместо насильной воли, соединившей их в школе, они сами собою кинули отцов и
матерей и бежали из родительских домов; что здесь были те, у которых уже моталась около
шеи веревка и которые вместо бледной смерти увидели жизнь — и жизнь во всем разгуле; что здесь были те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать в кармане своем копейки; что здесь были те, которые дотоле червонец считали богатством, у которых, по милости арендаторов-жидов, карманы можно было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить.
Мать, слабая, как
мать, обняла их, вынула две небольшие иконы, надела им, рыдая, на
шею.
Но Клим уже не слушал, теперь он был удивлен и неприятно и неприязненно. Он вспомнил Маргариту, швейку, с круглым, бледным лицом, с густыми тенями в впадинах глубоко посаженных глаз. Глаза у нее неопределенного, желтоватого цвета, взгляд полусонный, усталый, ей, вероятно, уж под тридцать лет. Она
шьет и чинит белье
матери, Варавки, его; она работает «по домам».
Вспомнилось, как назойливо возился с ним, как его отягощала любовь отца, как равнодушно и отец и
мать относились к Дмитрию. Он даже вообразил мягкую, не тяжелую руку отца на голове своей, на
шее и встряхнул головой. Вспомнилось, как отец и брат плакали в саду якобы о «Русских женщинах» Некрасова. Возникали в памяти бессмысленные, серые, как пепел, холодные слова...
Настоящий Старик, бережно переставляя одеревеневшие ноги свои, слишком крепко тычет палкой в пол, кашляет так, что у него дрожат уши, а лицо и
шея окрашиваются в цвет спелой сливы; пристукивая палкой, он говорит
матери, сквозь сердитый кашель...
Клима изумила торопливая небрежность, с которой Лютов поцеловал руку
матери и завертел
шеей, обнимая ее фигуру вывихнутыми глазами.
Мать, медленно поворачивая
шею, смотрела вслед ему, как смотрят на извозчика, который, проехав мимо, едва не задел возом.
Но, подойдя к двери спальной, он отшатнулся: огонь ночной лампы освещал лицо
матери и голую руку, рука обнимала волосатую
шею Варавки, его растрепанная голова прижималась к плечу
матери.
Мать лежала вверх лицом, приоткрыв рот, и, должно быть, крепко спала; Варавка влажно всхрапывал и почему-то казался меньше, чем он был днем. Во всем этом было нечто стыдное, смущающее, но и трогательное.
Затем, оттянув дрожащей рукой ворот капота от
шеи,
мать заговорила шепотом...
И видится ему большая темная, освещенная сальной свечкой гостиная в родительском доме, сидящая за круглым столом покойная
мать и ее гости: они
шьют молча; отец ходит молча. Настоящее и прошлое слились и перемешались.
Любовь его к
матери наружно выражалась также бурно и неистово, до экстаза. В припадке нежности он вдруг бросится к ней, обеими руками обовьет
шею и облепит горячими поцелуями: тут уже между ними произойдет буквально драка.
Что же до характера моей
матери, то до восемнадцати лет Татьяна Павловна продержала ее при себе, несмотря на настояния приказчика отдать в Москву в ученье, и дала ей некоторое воспитание, то есть научила
шить, кроить, ходить с девичьими манерами и даже слегка читать.
Через полгода
мать перестала называть Верочку цыганкою и чучелою, а стала наряжать лучше прежнего, а Матрена, — это была уже третья Матрена, после той: у той был всегда подбит левый глаз, а у этой разбита левая скула, но не всегда, — сказала Верочке, что собирается сватать ее начальник Павла Константиныча, и какой-то важный начальник, с орденом на
шее.
Вера Павловна, — теперь она уже окончательно Вера Павловна до следующего утра, — хлопочет по хозяйству: ведь у ней одна служанка, молоденькая девочка, которую надобно учить всему; а только выучишь, надобно приучать новую к порядку: служанки не держатся у Веры Павловны, все выходят замуж — полгода, немного больше, смотришь, Вера Павловна уж и
шьет себе какую-нибудь пелеринку или рукавчики, готовясь быть посаженною
матерью; тут уж нельзя отказаться, — «как же, Вера Павловна, ведь вы сами все устроили, некому быть, кроме вас».
Лиза, его смуглая Лиза, набелена была по уши, насурьмлена пуще самой мисс Жаксон; фальшивые локоны, гораздо светлее собственных ее волос, взбиты были, как парик Людовика XIV; рукава a l’imbecile [По-дурацки (фр.) — фасон узких рукавов с пуфами у плеча.] торчали, как фижмы у Madame de Pompadour; [Мадам де Помпадур (фр.).] талия была перетянута, как буква икс, и все бриллианты ее
матери, еще не заложенные в ломбарде, сияли на ее пальцах,
шее и ушах.
Дочка наша
На возрасте, без нянек обойдется.
Ни пешему, ни конному дороги
И следу нет в ее терём. Медведи
Овсянники и волки
матерыеКругом двора дозором ходят; филин
На маковке сосны столетней ночью,
А днем глухарь вытягивают
шеи,
Прохожего, захожего блюдут.
— Слава Богу — лучше всего, учитесь. А отучитесь, на службу поступите, жалованье будете получать. Не все у отца с
матерью на
шее висеть. Ну-тко, а в которой губернии Переславль?
— Ведь невесте-то подвенечное платье
сшить нужно, — сказала ему
мать.
— Нечего: старик! женихов-то не непочатой угол; раз-другой, и обчелся. Привередничать-то бросить надо, не век на
шее у
матери сидеть.
Мать, веселая и спокойная, обняла ее, уговаривая не огорчаться; дедушка, измятый, усталый, сел за стол и, навязывая салфетку на
шею, ворчал, щуря от солнца затекшие глаза...
На лице мальчика это оживление природы сказывалось болезненным недоумением. Он с усилием сдвигал свои брови, вытягивал
шею, прислушивался и затем, как будто встревоженный непонятною суетой звуков, вдруг протягивал руки, разыскивая
мать, и кидался к ней, крепко прижимаясь к ее груди.
Искренняя, живая радость
матери сообщилась и мне; я бросился на
шею к Катерине Борисовне и обнял ее, как родную.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на
шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Я бросился к
матери на
шею и умолял ее не уводить меня в гостиную.
Мать была мастерица на всякие вышиванья и сейчас принялась
шить по карте серебряные петлицы, которые очень были красивы на голубом воротнике белого спензера, или курточки.
В половине июня начались уже сильные жары; они составляли новое препятствие к моей охоте:
мать боялась действия летних солнечных лучей, увидев же однажды, что
шея у меня покраснела и покрылась маленькими пузыриками, как будто от шпанской мушки, что, конечно, произошло от солнца, она приказала, чтобы всегда в десять часов утра я уже был дома.
На другой день поутру, хорошенько выспавшись под одним пологом с милой моей сестрицей, мы встали бодры и веселы.
Мать с удовольствием заметила, что следы вчерашних уязвлений, нанесенных мне злыми комарами, почти прошли; с вечера натерли мне лицо,
шею и руки каким-то составом; опухоль опала, краснота и жар уменьшились. Сестрицу же комары мало искусали, потому что она рано улеглась под наш полог.
— Долгов, слышь, наделал. Какой-то мадаме две тысячи задолжал да фруктовщику тысячу. Уж приятель какой-то покойного Саввы Силыча из Петербурга написал: скорее деньги присылайте, не то из заведения выключат. Марья-то Петровна три дня словно безумная ходила, все шептала:"Три тысячи! три тысячи! три тысячи!"Она трех-то тысяч здесь в год не проживет, а он, поди, в одну минуту эти три тысячи
матери в
шею наколотил!
— Вот именно — до свиданья! — усмехаясь, повторил офицер. Весовщиков тяжело сопел. Его толстая
шея налилась кровью, глаза сверкали жесткой злобой. Хохол блестел улыбками, кивал головой и что-то говорил
матери, она крестила его и тоже говорила...
Мимо
матери не спеша прошел мастер столярного цеха Вавилов и табельщик Исай. Маленький, щуплый табельщик, закинув голову кверху, согнул
шею налево и, глядя в неподвижное, надутое лицо мастера, быстро говорил, тряся бородкой...
Сидя на полу, хохол вытянул ноги по обе стороны самовара — смотрел на него.
Мать стояла у двери, ласково и грустно остановив глаза на круглом затылке Андрея и длинной согнутой
шее его. Он откинул корпус назад, уперся руками в пол, взглянул на
мать и сына немного покрасневшими глазами и, мигая, негромко сказал...
— Что ж, поезжайте! — неохотно согласился доктор. Людмила молчала, задумчиво прохаживаясь по комнате. Лицо у нее потускнело, осунулось, а голову она держала, заметно напрягая мускулы
шеи, как будто голова вдруг стала тяжелой и невольно опускалась на грудь.
Мать заметила это.
Мать вытянула
шею, всем телом подалась вперед и замерла в новом ожидании страшного.
— Аз есмь! — ответил он, наклоняя свою большую голову с длинными, как у псаломщика, волосами. Его полное лицо добродушно улыбалось, маленькие серые глазки смотрели в лицо
матери ласково и ясно. Он был похож на самовар, — такой же круглый, низенький, с толстой
шеей и короткими руками. Лицо лоснилось и блестело, дышал он шумно, и в груди все время что-то булькало, хрипело…
Широко открыв рот, он поднимал голову вверх, а руку протянул вперед.
Мать осторожно взяла его руку и, сдерживая дыхание, смотрела в лицо Егора. Судорожным и сильным движением
шеи он запрокинул голову и громко сказал...
Усталая, она замолчала, оглянулась. В грудь ей спокойно легла уверенность, что ее слова не пропадут бесполезно. Мужики смотрели на нее, ожидая еще чего-то. Петр сложил руки на груди, прищурил глаза, и на пестром лице его дрожала улыбка. Степан, облокотясь одной рукой на стол, весь подался вперед, вытянул
шею и как бы все еще слушал. Тень лежала на лице его, и от этого оно казалось более законченным. Его жена, сидя рядом с
матерью, согнулась, положив локти на колена, и смотрела под ноги себе.
По рябому лицу Николая расплылась широкая улыбка, он смотрел на знамя и мычал что-то, протягивая к нему руку, а потом вдруг охватил
мать этой рукой за
шею, поцеловал ее и засмеялся.
Напрягаясь,
мать вертела
шеей во все стороны, ее глаза, видя все, ничему не верили — слишком просто и быстро совершилось то, что она представляла себе страшным и сложным, и эта быстрота, ошеломив ее, усыпляла сознание.
Игнат был одет в толстое осеннее пальто из мохнатой материи, и оно ему нравилось,
мать видела, как любовно гладил он ладонью рукав, как осматривал себя, тяжело ворочая крепкой
шеей. И в груди ее мягко билось...
Несмотря на свои четыре года, она ходила еще плохо, неуверенно ступая кривыми ножками и шатаясь, как былинка: руки ее были тонки и прозрачны; головка покачивалась на тонкой
шее, как головка полевого колокольчика; глаза смотрели порой так не по-детски грустно, и улыбка так напоминала мне мою
мать в последние дни, когда она, бывало, сидела против открытого окна и ветер шевелил ее белокурые волосы, что мне становилось самому грустно, и слезы подступали к глазам.
— Я двадцать рублей, по крайней мере, издержал, а через полгода только один урок в купеческом доме получил, да и то случайно. Двадцать рублей в месяц зарабатываю, да вдобавок поучения по поводу разврата, обуявшего молодое поколение, выслушиваю. А в летнее время на
шее у отца с
матерью живу, благо ехать к ним недалеко. А им и самим жить нечем.
Сезон промчался незаметно. Визиты, театры, балы — ангелочек с утра до вечера только и делал, что раздевался и одевался. И всякий раз, возвращаясь домой усталая, но вся пылающая от волнения, Верочка кидалась на
шею к
матери и восклицала...
Эмиль одет был, как приличествует выздоравливающему, в просторный шлафрок;
мать намотала ему голубую шерстяную косынку вокруг
шеи; но вид он имел веселый, почти праздничный; да и все кругом имело праздничный вид.
Джемма слушала
мать — и то посмеивалась, то вздыхала, то гладила ее по плечу, то грозила ей пальцем, то посматривала на Санина; наконец она встала, обняла и поцеловала
мать в
шею — «в душку», отчего та много смеялась и даже пищала.
— Шутовку ты, что ли, из меня сделать хочешь! — прикрикнула она на него, —
мать об деле говорит, а он — скоморошничает! Нечего зубы-то мне заговаривать! сказывай, какая твоя мысль! В Головлеве, что ли, его, у
матери на
шее, оставить хочешь?
Казак с великим усилием поднимал брови, но они вяло снова опускались. Ему было жарко, он расстегнул мундир и рубаху, обнажив
шею. Женщина, спустив платок с головы на плечи, положила на стол крепкие белые руки, сцепив пальцы докрасна. Чем больше я смотрел на них, тем более он казался мне провинившимся сыном доброй
матери; она что-то говорила ему ласково и укоризненно, а он молчал смущенно, — нечем было ответить на заслуженные упреки.
Одна часть их в новых полушубках, в вязаных шарфах на
шеях, с влажными пьяными глазами или с дикими подбадривающими себя криками, или тихие и унылые толкутся около ворот между заплаканными
матерями и женами, дожидаясь очереди (я застал тот день, в который шел самый прием, т. е. осмотр назначенных в ставку); другая часть в это время толпится в прихожей присутствия.