Неточные совпадения
— Филипп на Благовещенье
Ушел, а на Казанскую
Я сына родила.
Как писаный был Демушка!
Краса взята у солнышка,
У снегу белизна,
У маку губы алые,
Бровь
черная у соболя,
У соболя сибирского,
У сокола глаза!
Весь гнев с души красавец мой
Согнал улыбкой ангельской,
Как солнышко весеннее
Сгоняет снег с полей…
Не
стала я тревожиться,
Что ни велят — работаю,
Как ни бранят — молчу.
Мужик этот с длинною талией принялся грызть что-то в стене, старушка
стала протягивать ноги во всю длину вагона и наполнила его
черным облаком; потом что-то страшно заскрипело и застучало, как будто раздирали кого-то; потом красный огонь ослепил глаза, и потом всё закрылось стеной.
Анна улыбалась, и улыбка передавалась ему. Она задумывалась, и он
становился серьезен. Какая-то сверхъестественная сила притягивала глаза Кити к лицу Анны. Она была прелестна в своем простом
черном платье, прелестны были ее полные руки с браслетами, прелестна твердая шея с ниткой жемчуга, прелестны вьющиеся волосы расстроившейся прически, прелестны грациозные легкие движения маленьких ног и рук, прелестно это красивое лицо в своем оживлении; но было что-то ужасное и жестокое в ее прелести.
И как ни белы, как ни прекрасны ее обнаженные руки, как ни красив весь ее полный
стан, ее разгоряченное лицо из-за этих
черных волос, он найдет еще лучше, как ищет и находит мой отвратительный, жалкий и милый муж».
— A, да! — сказал он на то, что Вронский был у Тверских, и, блеснув своими
черными глазами, взялся за левый ус и
стал заправлять его в рот, по своей дурной привычке.
Она призадумалась, не спуская с него
черных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и
стал ее уговаривать, чтоб она его поцеловала; она слабо защищалась и только повторяла: «Поджалуста, поджалуста, не нада, не нада». Он
стал настаивать; она задрожала, заплакала.
Явно, что он влюблен, потому что
стал еще доверчивее прежнего; у него даже появилось серебряное кольцо с
чернью, здешней работы: оно мне показалось подозрительным…
Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он
стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, — подумал я, — верно, между ними
черная кошка проскочила!»
Солнце уже спряталось в
черной туче, отдыхавшей на гребне западных гор; в ущелье
стало темно и сыро.
К вечеру они опять
стали расходиться: одни побледнели, подлиннели и бежали на горизонт; другие, над самой головой, превратились в белую прозрачную чешую; одна только
черная большая туча остановилась на востоке.
С молитвой поставив свой посох в угол и осмотрев постель, он
стал раздеваться. Распоясав свой старенький
черный кушак, он медленно снял изорванный нанковый зипун, тщательно сложил его и повесил на спинку стула. Лицо его теперь не выражало, как обыкновенно, торопливости и тупоумия; напротив, он был спокоен, задумчив и даже величав. Движения его были медленны и обдуманны.
Литавры грянули, — и скоро на площадь, как шмели,
стали собираться
черные кучи запорожцев.
Он мрачен
сталПред горделивым истуканом
И, зубы стиснув, пальцы сжав,
Как обуянный силой
черной,
«Добро, строитель чудотворный!
Аркадий оглянулся и увидал женщину высокого роста, в
черном платье, остановившуюся в дверях залы. Она поразила его достоинством своей осанки. Обнаженные ее руки красиво лежали вдоль стройного
стана; красиво падали с блестящих волос на покатые плечи легкие ветки фуксий; спокойно и умно, именно спокойно, а не задумчиво, глядели светлые глаза из-под немного нависшего белого лба, и губы улыбались едва заметною улыбкою. Какою-то ласковой и мягкой силой веяло от ее лица.
Губернатор подошел к Одинцовой, объявил, что ужин готов, и с озабоченным лицом подал ей руку. Уходя, она обернулась, чтобы в последний раз улыбнуться и кивнуть Аркадию. Он низко поклонился, посмотрел ей вслед (как строен показался ему ее
стан, облитый сероватым блеском
черного шелка!) и, подумав: «В это мгновенье она уже забыла о моем существовании», — почувствовал на душе какое-то изящное смирение…
Тени колебались, как едва заметные отражения осенних облаков на темной воде реки. Движение тьмы в комнате,
становясь из воображаемого действительным, углубляло печаль. Воображение, мешая и спать и думать, наполняло тьму однообразными звуками, эхом отдаленного звона или поющими звуками скрипки, приглушенной сурдинкой.
Черные стекла окна медленно линяли, принимая цвет олова.
Как-то утром хмурого дня Самгин, сидя дома, просматривал «Наш край» — серый лист очень плохой бумаги, обрызганный
черным шрифтом. Передовая
статья начиналась словами...
Когда стемнело и пароход
стали догонять
черные обрывки туч, омрачая тенями воду и землю, — встретился другой пароход, ярко освещенный.
Ее судороги
становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою
черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
— Вожаки прогрессивного блока разговаривают с «
черной сотней», с «союзниками» о дворцовом перевороте, хотят царя Николая заменить другим. Враги
становятся друзьями! Ты как думаешь об этом?
В саду
стало тише, светлей, люди исчезли, растаяли; зеленоватая полоса лунного света отражалась
черною водою пруда, наполняя сад дремотной, необременяющей скукой. Быстро подошел человек в желтом костюме, сел рядом с Климом, тяжко вздохнув, снял соломенную шляпу, вытер лоб ладонью, посмотрел на ладонь и сердито спросил...
— Социализм, по его идее, древняя, варварская форма угнетения личности. — Он кричал, подвывая на высоких нотах, взбрасывал голову, прямые пряди
черных волос обнажали на секунду угловатый лоб, затем падали на уши, на щеки, лицо
становилось узеньким, трепетали губы, дрожал подбородок, но все-таки Самгин видел в этой маленькой тощей фигурке нечто игрушечное и комическое.
В темно-синем пиджаке, в
черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза
стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о том, что думает.
— До того, как хворать, мама была цыганкой, и даже есть картина с нее в красном платье, с гитарой. Я немножко поучусь в гимназии и тоже
стану петь с гитарой, только в
черном платье.
Гусаров сбрил бородку, оставив сердитые
черные усы, и
стал похож на армянина. Он снял крахмаленную рубашку, надел суконную косоворотку, сапоги до колена, заменил шляпу фуражкой, и это сделало его человеком, который сразу, издали, бросался в глаза. Он уже не проповедовал необходимости слияния партий, социал-демократов называл «седыми», социалистов-революционеров — «серыми», очень гордился своей выдумкой и говорил...
— Долой самодержавие! — кричали всюду в толпе, она тесно заполнила всю площадь,
черной кашей кипела на ней, в густоте ее неестественно подпрыгивали лошади, точно каменная и замороженная земля под ними
стала жидкой, засасывала их, и они погружались в нее до колен, раскачивая согнувшихся в седлах казаков; казаки, крестя нагайками воздух, били направо, налево, люди, уклоняясь от ударов, свистели, кричали...
Толпа прошла, но на улице
стало еще более шумно, — катились экипажи, цокали по булыжнику подковы лошадей, шаркали по панели и стучали палки темненьких старичков, старушек, бежали мальчишки. Но скоро исчезло и это, — тогда из-под ворот дома вылезла
черная собака и, раскрыв красную пасть, длительно зевнув, легла в тень. И почти тотчас мимо окна бойко пробежала пестрая, сытая лошадь, запряженная в плетеную бричку, — на козлах сидел Захарий в сером измятом пыльнике.
«Вероятно, шут своего квартала», — решил Самгин и, ускорив шаг, вышел на берег Сены. Над нею шум города
стал гуще, а река текла так медленно, как будто ей тяжело было уносить этот шум в темную щель, прорванную ею в нагромождении каменных домов. На
черной воде дрожали, как бы стремясь растаять, отражения тусклых огней в окнах.
Черная баржа прилепилась к берегу, на борту ее стоял человек, щупая воду длинным шестом, с реки кто-то невидимый глухо говорил ему...
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже
черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она
стала похожа на других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
Затем он шел в комнату жены. Она, искривив губы, шипела встречу ему, ее
черные глаза, сердито расширяясь,
становились глубже, страшней; Варавка говорил нехотя и негромко...
Становилось темнее, с гор повеяло душистой свежестью, вспыхивали огни, на
черной плоскости озера являлись медные трещины. Синеватое туманное небо казалось очень близким земле, звезды без лучей, похожие на куски янтаря, не углубляли его. Впервые Самгин подумал, что небо может быть очень бедным и грустным. Взглянул на часы: до поезда в Париж оставалось больше двух часов. Он заплатил за пиво, обрадовал картинную девицу крупной прибавкой «на чай» и не спеша пошел домой, размышляя о старике, о корке...
В гимназии она считалась одной из первых озорниц, а училась небрежно. Как брат ее, она вносила в игры много оживления и, как это знал Клим по жалобам на нее, много чего-то капризного, испытующего и даже злого.
Стала еще более богомольна, усердно посещала церковные службы, а в минуты задумчивости ее
черные глаза смотрели на все таким пронзающим взглядом, что Клим робел пред нею.
День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими,
стало, по-зимнему, тускло-белым, и рассеянный свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев,
стала еще менее заметной на фоне крупных, солидных людей, одетых в
черное и в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.
Потом он слепо шел правым берегом Мойки к Певческому мосту, видел, как на мост, забитый людями, ворвались пятеро драгун, как засверкали их шашки, двое из пятерых, сорванные с лошадей, исчезли в
черном месиве, толстая лошадь вырвалась на правую сторону реки, люди
стали швырять в нее комьями снега, а она топталась на месте, встряхивая головой; с морды ее падала пена.
Вдруг
стало тише, — к толпе подошел большой толстый человек, в
черном дубленом полушубке, и почти все обернулись к нему.
Он
стал перечислять боевые выступления рабочих в провинции, факты террора, схватки с
черной сотней, взрывы аграрного движения; он говорил обо всем этом, как бы напоминая себе самому, и тихонько постукивал кулаком по столу, ставя точки. Самгин хотел спросить: к чему приведет все это? Но вдруг с полной ясностью почувствовал, что спросил бы равнодушно, только по обязанности здравомыслящего человека. Каких-либо иных оснований для этого вопроса он не находил в себе.
Все молчали, глядя на реку: по
черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец,
черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы,
становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
Он схватил Самгина за руку, быстро свел его с лестницы, почти бегом протащил за собою десятка три шагов и, посадив на ворох валежника в саду, встал против, махая в лицо его
черной полою поддевки, открывая мокрую рубаху, голые свои ноги. Он
стал тоньше, длиннее, белое лицо его вытянулось, обнажив пьяные, мутные глаза, — казалось, что и борода у него
стала длиннее. Мокрое лицо лоснилось и кривилось, улыбаясь, обнажая зубы, — он что-то говорил, а Самгин, как бы защищаясь от него, убеждал себя...
— А недавно, перед тем, как взойти луне, по небу летала большущая
черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно
стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
Он казался необычно солидным, даже благообразным — в строгом сюртуке, с бриллиантом в
черном галстуке, подстриженный, приглаженный. Даже суетливые глаза его
стали спокойнее и как будто больше.
Пение удалялось, пятна флагов темнели, ветер нагнетал на людей острый холодок; в толпе образовались боковые движения направо, налево; люди уже, видимо, не могли целиком влезть в узкое горло улицы, а сзади на них все еще давила неисчерпаемая масса, в сумраке она
стала одноцветно
черной, еще плотнее, но теряла свою реальность, и можно было думать, что это она дышит холодным ветром.
И вдруг с
черного неба опрокинули огромную чашу густейшего медного звука, нелепо лопнуло что-то, как будто выстрел пушки, тишина взорвалась, во тьму влился свет, и
стало видно улыбки радости, сияющие глаза, весь Кремль вспыхнул яркими огнями, торжественно и бурно поплыл над Москвой колокольный звон, а над толпой птицами затрепетали, крестясь, тысячи рук, на паперть собора вышло золотое духовенство, человек с горящей разноцветно головой осенил людей огненным крестом, и тысячеустый голос густо, потрясающе и убежденно — трижды сказал...
Людей в ресторане
становилось все меньше, исчезали одна за другой женщины, но шум возрастал. Он сосредоточивался в отдаленном от Самгина углу, где собрались солидные штатские люди, три офицера и высокий, лысый человек в форме интенданта, с сигарой в зубах и с крестообразной
черной наклейкой на левой щеке.
Когда еще он однажды по обыкновению
стал пенять на барина, что тот бранит его понапрасну за тараканов, что «не он выдумал их», Анисья молча выбрала с полки куски и завалявшиеся с незапамятных времен крошки
черного хлеба, вымела и вымыла шкафы, посуду — и тараканы почти совсем исчезли.
— Теперь, теперь! Еще у меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, — и чернил-то нет! Как я
стану писать?
Она молчит, молчит, потом вдруг неожиданно придет в себя и
станет опять бегать вприпрыжку и тихонько срывать смородину, а еще чаще вороняшки,
черную, приторно-сладкую ягоду, растущую в канавах и строго запрещенную бабушкой, потому что от нее будто бы тошнит.
— Свежо на дворе, плечи зябнут! — сказала она, пожимая плечами. — Какая драма! нездорова, невесела, осень на дворе, а осенью человек, как все звери, будто уходит в себя. Вон и птицы уже улетают — посмотрите, как журавли летят! — говорила она, указывая высоко над Волгой на кривую линию
черных точек в воздухе. — Когда кругом все делается мрачно, бледно, уныло, — и на душе
становится уныло… Не правда ли?
Нарисовав эту головку, он уже не знал предела гордости. Рисунок его выставлен с рисунками старшего класса на публичном экзамене, и учитель мало поправлял, только кое-где слабые места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да в волосах прибавил три, четыре
черные полосы, сделал по точке в каждом глазу — и глаза вдруг
стали смотреть точно живые.
Напротив, видя, что я остановился, вытащил свой лорнет, никогда не оставлявший его и висевший на
черной ленте, поднес письмо к свечке и, взглянув на подпись, пристально
стал разбирать его.
В трактире к обеду
стало поживее; из нумеров показались сонные лица жильцов: какой-то очень благообразный, высокий, седой старик, в светло-зеленом сюртуке, ирландец, как нам сказали, полковник испанской службы, француз, бледный, донельзя с
черными волосами, донельзя в белой куртке и панталонах, как будто завернутый в хлопчатую бумагу, с нежным фальцетто, без грудных нот.