Неточные совпадения
Тем не менее вопрос «охранительных
людей» все-таки не
прошел даром. Когда толпа окончательно двинулась
по указанию Пахомыча, то несколько
человек отделились и отправились прямо на бригадирский двор. Произошел раскол. Явились так называемые «отпадшие», то есть такие прозорливцы, которых задача состояла в том, чтобы оградить свои спины от потрясений, ожидающихся в будущем. «Отпадшие» пришли на бригадирский двор, но сказать ничего не сказали, а только потоптались на месте, чтобы засвидетельствовать.
— Валом валит солдат! — говорили глуповцы, и казалось им, что это
люди какие-то особенные, что они самой природой созданы для того, чтоб
ходить без конца,
ходить по всем направлениям. Что они спускаются с одной плоской возвышенности для того, чтобы лезть на другую плоскую возвышенность, переходят через один мост для того, чтобы перейти вслед за тем через другой мост. И еще мост, и еще плоская возвышенность, и еще, и еще…
Бригадир
ходил в мундире
по городу и строго-настрого приказывал, чтоб
людей, имеющих «унылый вид», забирали на съезжую и представляли к нему.
— Нешто вышел в сени, а то всё тут
ходил. Этот самый, — сказал сторож, указывая на сильно сложенного широкоплечего
человека с курчавою бородой, который, не снимая бараньей шапки, быстро и легко взбегал наверх
по стертым ступенькам каменной лестницы. Один из сходивших вниз с портфелем худощавый чиновник, приостановившись, неодобрительно посмотрел на ноги бегущего и потом вопросительно взглянул на Облонского.
Левины жили уже третий месяц в Москве. Уже давно
прошел тот срок, когда,
по самым верным расчетам
людей знающих эти дела, Кити должна была родить; а она всё еще носила, и ни
по чему не было заметно, чтобы время было ближе теперь, чем два месяца назад. И доктор, и акушерка, и Долли, и мать, и в особенности Левин, без ужаса не могший подумать о приближавшемся, начинали испытывать нетерпение и беспокойство; одна Кити чувствовала себя совершенно спокойною и счастливою.
— Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет
ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком
по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете делать? Есть
люди, с которыми непременно должно соглашаться.
Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда
по нагроможденному, часто без толку, труду
человека пройдет окончательным резцом своим природа, облегчит тяжелые массы, уничтожит грубоощутительную правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и даст чудную теплоту всему, что создалось в хладе размеренной чистоты и опрятности.
Это займет, впрочем, не много времени и места, потому что не много нужно прибавить к тому, что уже читатель знает, то есть что Петрушка
ходил в несколько широком коричневом сюртуке с барского плеча и имел,
по обычаю
людей своего звания, крупный нос и губы.
Дело
ходило по судам и поступило наконец в палату, где было сначала наедине рассуждено в таком смысле: так как неизвестно, кто из крестьян именно участвовал, а всех их много, Дробяжкин же
человек мертвый, стало быть, ему немного в том проку, если бы даже он и выиграл дело, а мужики были еще живы, стало быть, для них весьма важно решение в их пользу; то вследствие того решено было так: что заседатель Дробяжкин был сам причиною, оказывая несправедливые притеснения мужикам Вшивой-спеси и Задирайлова-тож, а умер-де он, возвращаясь в санях, от апоплексического удара.
Сам же он во всю жизнь свою не
ходил по другой улице, кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал или князь; в глаза не знал прихотей, какие дразнят в столицах
людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был в театре.
Во время покосов не глядел он на быстрое подыманье шестидесяти разом кос и мерное с легким шумом паденье под ними рядами высокой травы; он глядел вместо того на какой-нибудь в стороне извив реки,
по берегам которой
ходил красноносый, красноногий мартын — разумеется, птица, а не
человек; он глядел, как этот мартын, поймав рыбу, держал ее впоперек в носу, как бы раздумывая, глотать или не глотать, и глядя в то же время пристально вздоль реки, где в отдаленье виден был другой мартын, еще не поймавший рыбы, но глядевший пристально на мартына, уже поймавшего рыбу.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной
человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший,
ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье
по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Подать что-нибудь может всякий, и для этого не стоит заводить особого сословья; что будто русский
человек по тех пор только хорош, и расторопен, и красив, и развязен, и много работает, покуда он
ходит в рубашке и зипуне, но что, как только заберется в немецкий сертук — станет и неуклюж, и некрасив, и нерасторопен, и лентяй.
Между тем он стоял в приемной, а мимо него
ходили и
проходили люди, которым, по-видимому, никакого до него не было дела.
Произошло это утром, в десять часов. В этот час утра, в ясные дни, солнце всегда длинною полосой
проходило по его правой стене и освещало угол подле двери. У постели его стояла Настасья и еще один
человек, очень любопытно его разглядывавший и совершенно ему незнакомый. Это был молодой парень в кафтане, с бородкой, и с виду походил на артельщика. Из полуотворенной двери выглядывала хозяйка. Раскольников приподнялся.
— Да садитесь, Порфирий Петрович, садитесь, — усаживал гостя Раскольников, с таким, по-видимому, довольным и дружеским видом, что, право, сам на себя подивился, если бы мог на себя поглядеть. Последки, подонки выскребывались! Иногда этак
человек вытерпит полчаса смертного страху с разбойником, а как приложат ему нож к горлу окончательно, так тут даже и страх
пройдет. Он прямо уселся пред Порфирием и, не смигнув, смотрел на него. Порфирий прищурился и начал закуривать папироску.
— Фу, какие вы страшные вещи говорите! — сказал, смеясь, Заметов. — Только все это один разговор, а на деле, наверно, споткнулись бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не только нам с вами, даже натертому, отчаянному
человеку за себя поручиться нельзя. Да чего
ходить — вот пример: в нашей-то части старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул, одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал;
по делу видно…
Вопрос: «Как работали с Митреем, не видали ль кого
по лестнице, вот в таком-то и таком-то часу?» Ответ: «Известно,
проходили, может,
люди какие, да нам не в примету».
По убеждению его выходило, что это затмение рассудка и упадок воли охватывают
человека подобно болезни, развиваются постепенно и доходят до высшего своего момента незадолго до совершения преступления; продолжаются в том же виде в самый момент преступления и еще несколько времени после него, судя
по индивидууму; затем
проходят, так же как
проходит всякая болезнь.
Евфросинья Потаповна. Какие тут расчеты, коли
человек с ума
сошел. Возьмем стерлядь: разве вкус-то в ней не один, что большая, что маленькая? А в цене-то разница, ох, велика! Полтинничек десяток и за глаза бы, а он
по полтиннику штуку платил.
Сейчас рассади их
по разным углам на хлеб да на воду, чтоб у них дурь-то
прошла; да пусть отец Герасим наложит на них эпитимию, [Эпитимия — церковное наказание.] чтоб молили у бога прощения да каялись перед
людьми».
Безмолвная ссора продолжалась. Было непоколебимо тихо, и тишина эта как бы требовала, чтоб
человек думал о себе. Он и думал. Пил вино, чай, курил папиросы одну за другой,
ходил по комнате, садился к столу, снова вставал и
ходил; постепенно раздеваясь, снял пиджак, жилет, развязал галстук, расстегнул ворот рубахи, ботинки снял.
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и становился непохож сам на себя. Им овладевала задумчивость, он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что из колодца в углу двора вылез огромный, но легкий и прозрачный, как тень,
человек, перешагнул через ворота, пошел
по улице, и, когда
проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево, как тонкое дерево под ударом ветра.
Город беспокоился, готовясь к выборам в Думу,
по улицам
ходили и ездили озабоченные, нахмуренные
люди, на заборах пестрели партийные воззвания, члены «Союза русского народа» срывали их, заклеивали своими.
Прошло человек тридцать каменщиков, которые воздвигали пятиэтажный дом в улице, где жил Самгин, почти против окон его квартиры, все они были,
по Брюсову, «в фартуках белых». Он узнал их
по фигуре артельного старосты, тощего старичка с голым черепом, с плюшевой мордочкой обезьяны и пронзительным голосом страдальца.
Поведение дворника особенно удивляло Самгина: каждую субботу и
по воскресеньям
человек этот
ходил в церковь, и вот радуется, что мог безнаказанно убить. Николая похваливали, хлопали
по плечу, — он ухмылялся и взвизгивал...
— Конечно, смешно, — согласился постоялец, — но, ей-богу, под смешным словом мысли у меня серьезные. Как я
прошел и
прохожу широкий слой жизни, так я вполне вижу, что
людей, не умеющих управлять жизнью, никому не жаль и все понимают, что хотя он и министр, но — бесполезность! И только любопытство, все равно как будто убит неизвестный, взглянут на труп, поболтают малость о причине уничтожения и отправляются кому куда нужно: на службу, в трактиры, а кто —
по чужим квартирам,
по воровским делам.
Захотелось сегодня же, сейчас уехать из Москвы. Была оттепель, мостовые порыжели, в сыроватом воздухе стоял запах конского навоза, дома как будто вспотели, голоса
людей звучали ворчливо, и раздирал уши скрип полозьев
по обнаженному булыжнику. Избегая разговоров с Варварой и встреч с ее друзьями, Самгин днем
ходил по музеям, вечерами посещал театры; наконец — книги и вещи были упакованы в заказанные ящики.
— Совершенно невозможный для общежития народ, вроде как блаженный и безумный. Каждая нация имеет своих воров, и ничего против них не скажешь,
ходят люди в своей профессии нормально, как в резиновых калошах. И — никаких предрассудков, все понятно. А у нас самый ничтожный человечишка, простой карманник, обязательно с фокусом, с фантазией. Позвольте рассказать…
По одному поручению…
Его волновала жалость к этим
людям, которые не знают или забыли, что есть тысячеглавые толпы, что они
ходят по улицам Москвы и смотрят на все в ней глазами чужих. Приняв рюмку из руки Алины, он ей сказал...
Прихрамывая, качаясь, но шагая твердо и широко, раздвигая
людей, как пароход лодки, торопливо
прошел трактирщик и подрядчик
по извозу Воронов, огромный
человек с лицом, похожим на бараний курдюк, с толстой палкой в руке.
Были вызваны в полицию дворники со всей улицы, потом, дня два, полицейские
ходили по домам, что-то проверяя, в трех домах произвели обыски, в одном арестовали какого-то студента, полицейский среди белого дня увел из мастерской, где чинились деревянные инструменты, приятеля Агафьи Беньковского, лысого, бритого
человека неопределенных лет, очень похожего на католического попа.
Изредка являлся Томилин, он
проходил по двору медленно, торжественным шагом, не глядя в окна Самгиных; войдя к писателю, молча жал руки
людей и садился в угол у печки, наклонив голову, прислушиваясь к спорам, песням.
— Ну, — чего там годить? Даже — досадно. У каждой нации есть царь, король, своя земля, отечество… Ты в солдатах служил? присягу знаешь? А я — служил. С японцами воевать ездил, — опоздал, на мое счастье, воевать-то. Вот кабы все
люди евреи были, у кого нет земли-отечества, тогда — другое дело.
Люди, милый
человек,
по земле
ходят, она их за ноги держит, от своей земли не уйдешь.
Вполголоса, скучно повторяя знакомые Климу суждения о Лидии, Макарове и явно опасаясь сказать что-то лишнее, она
ходила по ковру гостиной, сын молча слушал ее речь
человека, уверенного, что он говорит всегда самое умное и нужное, и вдруг подумал: а чем отличается любовь ее и Варавки от любви, которую знает, которой учит Маргарита?
Самгина изумляло обилие
людей, они
ходили по саду, сидели в беседке, ворчали, спорили, шептались, исчезали и являлись снова.
«Короче, потому что быстро
хожу», — сообразил он. Думалось о том, что в городе живет свыше миллиона
людей, из них — шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих, кажется, менее ста тысяч, вооружено из них, говорят, не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось о том, что Клим Самгин,
человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро идет
по улице и знает, что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно…
Самгин взял бутылку белого вина,
прошел к столику у окна; там, между стеною и шкафом, сидел, точно в ящике, Тагильский, хлопая себя
по колену измятой картонной маской. Он был в синей куртке и в шлеме пожарного солдата и тяжелых сапогах, все это странно сочеталось с его фарфоровым лицом. Усмехаясь, он посмотрел на Самгина упрямым взглядом нетрезвого
человека.
Кощунственным отношением к
человеку вывихнули душу ему и вот сунули под мышку церковную книжицу:
ходи, опираясь на оную,
по путям, предуказанным тебе нами, мудрыми.
За городом работали сотни три землекопов, срезая гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, — расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато,
ходили люди в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой шум и жирный запах сырой глины стоял в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком
по земле что-то железное, уродливое, один из них ревел...
Город уже проснулся, трещит, с недостроенного дома снимают леса, возвращается с работы пожарная команда, измятые, мокрые гасители огня равнодушно смотрят на
людей, которых учат
ходить по земле плечо в плечо друг с другом, из-за угла выехал верхом на пестром коне офицер, за ним, перерезав дорогу пожарным, громыхая железом, поползли небольшие пушки, явились солдаты в железных шлемах и
прошла небольшая толпа разнообразно одетых
людей, впереди ее чернобородый великан нес икону, а рядом с ним подросток тащил на плече, как ружье, палку с национальным флагом.
Пушки стреляли не часто, не торопясь и, должно быть, в разных концах города. Паузы между выстрелами были тягостнее самих выстрелов, и хотелось, чтоб стреляли чаще, непрерывней, не мучили бы
людей, которые ждут конца. Самгин, уставая, садился к столу, пил чай, неприятно теплый,
ходил по комнате, потом снова вставал на дежурство у окна. Как-то вдруг в комнату точно с потолка упала Любаша Сомова, и тревожно, возмущенно зазвучал ее голос, посыпались путаные слова...
— Гибкие
люди.
Ходят по идеям, как
по лестницам. Возможно, что Бриан будет президентом.
Бальзаминов. Сколько бы я ни прослужил: ведь у меня так же время-то идет, зато офицер. А теперь что я? Чин у меня маленький, притом же я
человек робкий, живем мы в стороне необразованной, шутки здесь всё такие неприличные, да и насмешки… А вы только представьте, маменька: вдруг я офицер, иду
по улице смело; уж тогда смело буду
ходить; вдруг вижу — сидит барышня у окна, я поправляю усы…
Бальзаминов. Ах, маменька, не мешайте! Представьте, маменька, я, бедный молодой
человек,
хожу себе
по улице, и вдруг что же? И вдруг теперь поеду в коляске! И знаете, что мне в голову пришло? Может быть, за Пеженовой сад отдадут в приданое: тогда можно будет забор-то разгородить, сады-то у них рядом, и сделать один сад. Разных беседок и аллей…
Ему страсть хочется взбежать на огибавшую весь дом висячую галерею, чтоб посмотреть оттуда на речку; но галерея ветха, чуть-чуть держится, и
по ней дозволяется
ходить только «
людям», а господа не
ходят.
Движения его были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут
по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом не
ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с
человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный
человек, целовал бы у вас руки, вместо вас
ходил бы
по полям, под руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
Прочие
люди все прятались
по углам и глядели из щелей, как барыня, точно помешанная, бродила
по полю и
по лесу. Даже Марина и та ошалела и
ходила, как одичалая.
Звуки хотя глухо, но всё доносились до него. Каждое утро и каждый вечер видел он в окно
человека, нагнувшегося над инструментом, и слышал повторение,
по целым неделям, почти неисполнимых пассажей,
по пятидесяти,
по сто раз. И месяцы
проходили так.