Неточные совпадения
Привычка усладила
горе,
Не отразимое ничем;
Открытие большое вскоре
Ее утешило совсем:
Она меж делом и досугом
Открыла тайну, как супругом
Самодержавно управлять,
И всё тогда пошло на стать.
Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходы, брила лбы,
Ходила в баню по субботам,
Служанок била осердясь —
Всё это мужа не спросясь.
Они поют, и, с небреженьем
Внимая звонкий голос их,
Ждала Татьяна с нетерпеньем,
Чтоб трепет сердца
в ней затих,
Чтобы
прошло ланит пыланье.
Но
в персях то же трепетанье,
И не
проходит жар ланит,
Но ярче, ярче лишь
горит…
Так бедный мотылек и блещет,
И бьется радужным крылом,
Плененный школьным шалуном;
Так зайчик
в озими трепещет,
Увидя вдруг издалека
В кусты припадшего стрелка.
Молча с Грушницким спустились мы с
горы и
прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как,
в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
— Да уж не вставай, — продолжала Настасья, разжалобясь и видя, что он спускает с дивана ноги. — Болен, так и не
ходи: не
сгорит. Что у те
в руках-то?
— Бедность не порок, дружище, ну да уж что! Известно, порох, не мог обиды перенести. Вы чем-нибудь, верно, против него обиделись и сами не удержались, — продолжал Никодим Фомич, любезно обращаясь к Раскольникову, — но это вы напрасно: на-и-бла-га-а-ар-р-род-нейший, я вам скажу, человек, но порох, порох! Вспылил, вскипел,
сгорел — и нет! И все
прошло! И
в результате одно только золото сердца! Его и
в полку прозвали: «поручик-порох»…
В горах изранен
в лоб,
сошел с ума от раны.
Она! она сама!
Ах! голова
горит, вся кровь моя
в волненьи.
Явилась! нет ее! неу́жели
в виденьи?
Не впрямь ли я
сошел с ума?
К необычайности я точно приготовлен;
Но не виденье тут, свиданья час условлен.
К чему обманывать себя мне самого?
Звала Молчалина, вот комната его.
Он
ходил за ней по
горам, смотрел на обрывы, на водопады, и во всякой рамке она была на первом плане. Он идет за ней по какой-нибудь узкой тропинке, пока тетка сидит
в коляске внизу; он следит втайне зорко, как она остановится, взойдя на
гору, переведет дыхание и какой взгляд остановит на нем, непременно и прежде всего на нем: он уже приобрел это убеждение.
Опершись на него, машинально и медленно
ходила она по аллее, погруженная
в упорное молчание. Она боязливо, вслед за мужем, глядела
в даль жизни, туда, где, по словам его, настанет пора «испытаний», где ждут «
горе и труд».
Как велено, так сделано:
Ходила с гневом на сердце,
А лишнего не молвила
Словечка никому.
Зимой пришел Филиппушка,
Привез платочек шелковый
Да прокатил на саночках
В Екатеринин день,
И
горя словно не было!
Запела, как певала я
В родительском дому.
Мы были однолеточки,
Не трогай нас — нам весело,
Всегда у нас лады.
То правда, что и мужа-то
Такого, как Филиппушка,
Со свечкой поискать…
Сей день путешествие мое было неудачно; лошади были худы, выпрягались поминутно; наконец, спускаяся с небольшой
горы, ось у кибитки переломилась, и я далее ехать не мог. — Пешком
ходить мне
в привычку. Взяв посошок, отправился я вперед к почтовому стану. Но прогулка по большой дороге не очень приятна для петербургского жителя, не похожа на гулянье
в Летнем саду или
в Баба, скоро она меня утомила, и я принужден был сесть.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли
ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик, пошел передом. Он
прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним,
ходя под
гору по лощине и на
гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и косцы только на горке были на солнце, а
в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне шли
в свежей, росистой тени. Работа кипела.
— О! как хорошо ваше время, — продолжала Анна. — Помню и знаю этот голубой туман,
в роде того, что на
горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает всё
в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь всё уже и уже, и весело и жутко входить
в эту анфиладу, хотя она кажется и светлая и прекрасная…. Кто не
прошел через это?
Он не раздеваясь
ходил своим ровным шагом взад и вперед по звучному паркету освещенной одною лампой столовой, по ковру темной гостиной,
в которой свет отражался только на большом, недавно сделанном портрете его, висевшем над диваном, и чрез ее кабинет, где
горели две свечи, освещая портреты ее родных и приятельниц и красивые, давно близко знакомые ему безделушки ее письменного стола. Чрез ее комнату он доходил до двери спальни и опять поворачивался.
Еще
в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он говорил себе: «так же краснел и вздрагивал я, считая всё погибшим, когда получил единицу за физику и остался на втором курсе; так же считал себя погибшим после того, как испортил порученное мне дело сестры. И что ж? — теперь, когда
прошли года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же будет и с этим
горем.
Пройдет время, и я буду к этому равнодушен».
Схватка произошла
в тот же день за вечерним чаем. Павел Петрович
сошел в гостиную уже готовый к бою, раздраженный и решительный. Он ждал только предлога, чтобы накинуться на врага; но предлог долго не представлялся. Базаров вообще говорил мало
в присутствии «старичков Кирсановых» (так он называл обоих братьев), а
в тот вечер он чувствовал себя не
в духе и молча выпивал чашку за чашкой. Павел Петрович весь
горел нетерпением; его желания сбылись наконец.
Ваня услыхал его крик, поглядел под лавку и закричал Маше: «Беги,
сгоришь!» Маша побежала
в сени, но от дыма и от огня нельзя было
пройти.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери
в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук
в дверь, хотя
в комнате его
горел огонь, скважина замка пропускала
в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул
в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо
в плечо друг с другом; Марина
ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
Прошел в кабинет к себе, там тоже долго стоял у окна, бездумно глядя, как
горит костер, а вокруг него и над ним сгущается вечерний сумрак, сливаясь с тяжелым, серым дымом, как из-под огня по мостовой плывут черные, точно деготь, ручьи.
Клим разделся,
прошел на огонь
в неприбранную комнату; там на столе
горели две свечи, бурно кипел самовар, выплескивая воду из-под крышки и обливаясь ею, стояла немытая посуда, тарелки с расковырянными закусками, бутылки, лежала раскрытая книга.
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной рукою, с вилкой
в ней, он писал узоры
в воздухе. — От Бирска вглубь до самых
гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту
ходят, лень им золото поднять…
За городом работали сотни три землекопов, срезая
гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, — расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато,
ходили люди
в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой шум и жирный запах сырой глины стоял
в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком по земле что-то железное, уродливое, один из них ревел...
Летики не было; он увлекся; он, вспотев, удил с увлечением азартного игрока. Грэй вышел из чащи
в кустарник, разбросанный по скату холма. Дымилась и
горела трава; влажные цветы выглядели как дети, насильно умытые холодной водой. Зеленый мир дышал бесчисленностью крошечных ртов, мешая
проходить Грэю среди своей ликующей тесноты. Капитан выбрался на открытое место, заросшее пестрой травой, и увидел здесь спящую молодую девушку.
Бен высокого роста, сложен плотно и сильно;
ходит много, шагает крупно и твердо, как слон,
в гору ли, под
гору ли — все равно. Ест много, как рабочий, пьет еще больше; с лица красноват и лыс. Он от ученых разговоров легко переходит к шутке, поет так, что мы хором не могли перекричать его.
Денное небо не хуже ночного. Одно облако
проходит за другим и медленно тонет
в блеске небосклона. Зори
горят розовым, фантастическим пламенем, облака здесь, как и
в Атлантическом океане, группируются чудными узорами.
Ходят ли они, улыбаются ли, поют ли, пляшут ли? знают ли нашу человеческую жизнь, наше
горе и веселье, или забыли
в долгом сне, как живут люди?
Земли нет: все леса и сады, густые, как щетка. Деревья
сошли с берега и теснятся
в воду. За садами вдали видны высокие
горы, но не обожженные и угрюмые, как
в Африке, а все заросшие лесом. Направо явайский берег, налево, среди пролива, зеленый островок, а сзади, на дальнем плане, синеет Суматра.
Тучи
в этот день были еще гуще и непроницаемее. Отцу Аввакуму надо было ехать назад. С сокрушенным сердцем сел он
в карету Вандика и выехал, не видав Столовой
горы. «Это меня за что-нибудь Бог наказал!» — сказал он, уезжая. Едва
прошел час-полтора, я был
в ботаническом саду, как вдруг вижу...
День был удивительно хорош: южное солнце, хотя и осеннее, не щадило красок и лучей; улицы тянулись лениво, домы стояли задумчиво
в полуденный час и казались вызолоченными от жаркого блеска. Мы
прошли мимо большой площади, называемой Готтентотскою, усаженной большими елями, наклоненными
в противоположную от Столовой
горы сторону, по причине знаменитых ветров, падающих с этой
горы на город и залив.
Тогда мачеха уговорила царя
сослать золотоволосую падчерицу
в дикие
горы, где жили только коршуны. Коршуны на четвертый день принесли ее назад.
Прошло лет 20-ть. Строгоновы-купцы еще сильнее разбогатели, и мало им стало той земли на 140 верст. Захотели они еще более земли. Верст за 100 от них были высокие
горы Уральские, и за этими
горами, прослышали они, есть прекраснейшая земля, и земле той конца нет. Владел этой землей сибирский князек Кучум. Кучум
в прежнее время покорился царю русскому, а потом стал бунтовать и грозил разорить Строгоновские городки.
Угнездился
в том самом сарае, который, ты видел, развалился под
горою и мимо которого ни один добрый человек не
пройдет теперь, не оградив наперед себя крестом святым, и стал черт такой гуляка, какого не сыщешь между парубками.
В час, когда вечерняя заря тухнет, еще не являются звезды, не
горит месяц, а уже страшно
ходить в лесу: по деревьям царапаются и хватаются за сучья некрещеные дети, рыдают, хохочут, катятся клубом по дорогам и
в широкой крапиве; из днепровских волн выбегают вереницами погубившие свои души девы; волосы льются с зеленой головы на плечи, вода, звучно журча, бежит с длинных волос на землю, и дева светится сквозь воду, как будто бы сквозь стеклянную рубашку; уста чудно усмехаются, щеки пылают, очи выманивают душу… она
сгорела бы от любви, она зацеловала бы…
Воздушная Катерина задрожала. Но уже пан Данило был давно на земле и пробирался с своим верным Стецьком
в свои
горы. «Страшно, страшно!» — говорил он про себя, почувствовав какую-то робость
в козацком сердце, и скоро
прошел двор свой, на котором так же крепко спали козаки, кроме одного, сидевшего на сторо́же и курившего люльку. Небо все было засеяно звездами.
— Lise, ты с ума
сошла. Уйдемте, Алексей Федорович, она слишком капризна сегодня, я ее раздражать боюсь. О,
горе с нервною женщиной, Алексей Федорович! А ведь
в самом деле она, может быть, при вас спать захотела. Как это вы так скоро нагнали на нее сон, и как это счастливо!
Ваша жизнь, Катерина Ивановна, будет
проходить теперь
в страдальческом созерцании собственных чувств, собственного подвига и собственного
горя, но впоследствии страдание это смягчится, и жизнь ваша обратится уже
в сладкое созерцание раз навсегда исполненного твердого и гордого замысла, действительно
в своем роде гордого, во всяком случае отчаянного, но побежденного вами, и это сознание доставит вам наконец самое полное удовлетворение и примирит вас со всем остальным…
— Ах нет, есть люди глубоко чувствующие, но как-то придавленные. Шутовство у них вроде злобной иронии на тех, которым
в глаза они не смеют сказать правды от долговременной унизительной робости пред ними. Поверьте, Красоткин, что такое шутовство чрезвычайно иногда трагично. У него все теперь, все на земле совокупилось
в Илюше, и умри Илюша, он или с ума
сойдет с
горя, или лишит себя жизни. Я почти убежден
в этом, когда теперь на него смотрю!
Пробравшись
в жилые покои, он,
в темноте,
прошел в ее спальню,
в которой
горела лампада.
По всей улице стоял резкий, едкий и не неприятный запах навоза, шедший и от тянувшихся
в гору по глянцовито укатанной дороге телег и, главное, из раскопанного навоза дворов, мимо отворенных ворот которых
проходил Нехлюдов.
— Есть ли такой ваш двойник, — продолжал он, глядя на нее пытливо, — который бы невидимо
ходил тут около вас, хотя бы сам был далеко, чтобы вы чувствовали, что он близко, что
в нем носится частица вашего существования, и что вы сами носите
в себе будто часть чужого сердца, чужих мыслей, чужую долю на плечах, и что не одними только своими глазами смотрите на эти
горы и лес, не одними своими ушами слушаете этот шум и пьете жадно воздух теплой и темной ночи, а вместе…
Он медленно ушел домой и две недели
ходил убитый, молчаливый, не заглядывал
в студию, не видался с приятелями и бродил по уединенным улицам.
Горе укладывалось, слезы иссякли, острая боль затихла, и
в голове только оставалась вибрация воздуха от свеч, тихое пение, расплывшееся от слез лицо тетки и безмолвный, судорожный плач подруги…»
— Пусть драпировка, — продолжала Вера, — но ведь и она, по вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне, говорите, что любите, — вон изменились, похудели!.. Не все ли вам равно, с вашими понятиями о любви, найти себе подругу там
в слободе или за Волгой
в деревне? Что заставляет вас
ходить целый год сюда, под
гору?
— Что? разве вам не сказали? Ушла коза-то! Я обрадовался, когда услыхал, шел поздравить его, гляжу — а на нем лица нет! Глаза помутились, никого не узнаёт. Чуть горячка не сделалась, теперь, кажется,
проходит. Чем бы плакать от радости, урод убивается
горем! Я лекаря было привел, он прогнал, а сам
ходит, как шальной… Теперь он спит, не мешайте. Я уйду домой, а вы останьтесь, чтоб он чего не натворил над собой
в припадке тупоумной меланхолии. Никого не слушает — я уж хотел побить его…
Она будто не сама
ходит, а носит ее посторонняя сила. Как широко шагает она, как прямо и высоко несет голову и плечи и на них — эту свою «беду»! Она, не чуя ног, идет по лесу
в крутую
гору; шаль повисла с плеч и метет концом сор и пыль. Она смотрит куда-то вдаль немигающими глазами, из которых широко глядит один окаменелый, покорный ужас.
— Леонтья я перевезу к себе: там он будет как
в своей семье, — продолжал Райский, — и если
горе не
пройдет, то он и останется навсегда
в тихом углу…
А его резали ножом, голова у него
горела. Он вскочил и
ходил с своей картиной
в голове по комнате, бросаясь почти
в исступлении во все углы, не помня себя, не зная, что он делает. Он вышел к хозяйке, спросил,
ходил ли доктор, которому он поручил ее.
Но через день, через два
прошло и это, и, когда Вера являлась к бабушке, она была равнодушна, даже умеренно весела, только чаще прежнего запиралась у себя и долее обыкновенного
горел у ней огонь
в комнате по ночам.
Никто из дворни уже не
сходил в этот обрыв, мужики из слободы и Малиновки обходили его, предпочитая спускаться с
горы к Волге по другим скатам и обрывам или по проезжей, хотя и крутой дороге, между двух плетней.
— Брат! — заговорила она через минуту нежно, кладя ему руку на плечо, — если когда-нибудь вы
горели, как на угольях, умирали сто раз
в одну минуту от страха, от нетерпения… когда счастье просится
в руки и ускользает… и ваша душа просится вслед за ним… Припомните такую минуту… когда у вас оставалась одна последняя надежда… искра… Вот это — моя минута! Она
пройдет — и все
пройдет с ней…
В верхней части река Сандагоу слагается из 2 рек — Малой Сандагоу, имеющей истоки у Тазовской
горы, и Большой Сандагоу, берущей начало там же, где и Эрлдагоу (приток Вай-Фудзина). Мы вышли на вторую речку почти
в самых ее истоках.
Пройдя по ней 2–3 км, мы остановились на ночлег около ямы с водою на краю размытой террасы. Ночью снова была тревога. Опять какое-то животное приближалось к биваку. Собаки страшно беспокоились. Загурский 2 раза стрелял
в воздух и отогнал зверя.