Неточные совпадения
— То есть не в сумасшедшие.
Я, брат, кажется, слишком тебе разболтался… Поразило, видишь ли, его давеча то, что тебя один только этот пункт интересует; теперь ясно, почему интересует; зная все обстоятельства… и как это тебя раздражило тогда и вместе с болезнью сплелось…
Я, брат, пьян немного, только черт его знает,
у него какая-то есть своя
идея…
Я тебе говорю: на душевных болезнях помешался. А только ты плюнь…
Зосимов велел
мне болтать с тобою дорогой и тебя заставить болтать и потом ему рассказать, потому что
у него
идея… что ты… сумасшедший или близок к тому.
—
У нас развивается опасная болезнь, которую
я назвал бы гипертрофией критического отношения к действительности. Трансплантация политических
идей Запада на русскую почву — необходима, это бесспорно. Но мы не должны упускать из виду огромное значение некоторых особенностей национального духа и быта.
— И не воспитывайте
меня анархистом, — анархизм воспитывается именно бессилием власти, да-с! Только гимназисты верят, что воспитывают —
идеи. Чепуха! Церковь две тысячи лет внушает: «возлюбите друг друга», «да единомыслием исповемы» — как там она поет? Черта два — единомыслие, когда
у меня дом — в один этаж, а
у соседа — в три! — неожиданно закончил он.
— Томилину — верю. Этот ничего от
меня не требует, никуда не толкает. Устроил
у себя на чердаке какое-то всесветное судилище и — доволен. Шевыряется в книгах,
идеях и очень просто доказывает, что все на свете шито белыми нитками. Он, брат, одному учит — неверию. Тут уж — бескорыстно, а?
— Недавно в таком же вот собрании встретил Струве, — снова обратился Тагильский к Самгину. — Этот, сообразно своей натуре, продолжает быть слепым, как сыч днем. Осведомился
у меня: как мыслю?
Я сказал: «Если б можно было выкупать
идеи, как лошадей, которые гуляли в — барском овсе,
я бы дал вам по пятачку за те мои
идеи, которыми воспользовался сборник “Вехи”».
К тому же страдание и страдание: унизительное страдание, унижающее
меня, голод например, еще допустит во
мне мой благодетель, но чуть повыше страдание, за
идею например, нет, он это в редких разве случаях допустит, потому что он, например, посмотрит на
меня и вдруг увидит, что
у меня вовсе не то лицо, какое, по его фантазии, должно бы быть
у человека, страдающего за такую-то, например,
идею.
И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно попав на
идею, припомнил, как в последнем свидании с Митей, вечером,
у дерева, по дороге к монастырю, Митя, ударяя себя в грудь, «в верхнюю часть груди», несколько раз повторил ему, что
у него есть средство восстановить свою честь, что средство это здесь, вот тут, на его груди… «
Я подумал тогда, что он, ударяя себя в грудь, говорил о своем сердце, — продолжал Алеша, — о том, что в сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы выйти из одного какого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже
мне не смел признаться.
Мне мерещится, что даже
у масонов есть что-нибудь вроде этой же тайны в основе их и что потому католики так и ненавидят масонов, что видят в них конкурентов, раздробление единства
идеи, тогда как должно быть едино стадо и един пастырь…
— Видишь, Смуров, не люблю
я, когда переспрашивают, если не понимают с первого слова. Иного и растолковать нельзя. По
идее мужика, школьника порют и должны пороть: что, дескать, за школьник, если его не порют? И вдруг
я скажу ему, что
у нас не порют, ведь он этим огорчится. А впрочем, ты этого не понимаешь. С народом надо умеючи говорить.
— или как там, — вот никак не могу стихов запомнить, —
у меня тут лежат, — ну
я вам потом покажу, только прелесть, прелесть, и, знаете, не об одной только ножке, а и нравоучительное, с прелестною
идеей, только
я ее забыла, одним словом, прямо в альбом.
—
Идея недурна: пойдемте. Да только уверены ли вы, что мы достанем
у ней ужин?
Я очень голоден.
— Ты прелесть, Вера, ты наслаждение!
у тебя столько же красоты в уме, сколько в глазах! Ты вся — поэзия, грация, тончайшее произведение природы! — Ты и
идея красоты, и воплощение
идеи — и не умирать от любви к тебе? Да разве
я дерево! Вон Тушин, и тот тает…
— Опыта
у меня не было почти никакого, — сказала она задумчиво, — и добыть этих
идей и истин
мне неоткуда…
А
я вспомнил и больше: в то лето, три — четыре раза, в разговорах со
мною, он, через несколько времени после первого нашего разговора, полюбил
меня за то, что
я смеялся (наедине с ним) над ним, и в ответ на мои насмешки вырывались
у него такого рода слова: «да, жалейте
меня, вы правы, жалейте: ведь и
я тоже не отвлеченная
идея, а человек, которому хотелось бы жить.
«Большая кузина», — и при этом названии
я не могу без улыбки вспомнить, что она была прекрошечная ростом, — сообщила разом своей ставленнице все бродившее в ее собственной душе: шиллеровские
идеи и
идеи Руссо, революционные мысли, взятые
у меня, и мечты влюбленной девушки, взятые
у самой себя.
Мы переписывались, и очень, с 1824 года, но письма — это опять перо и бумага, опять учебный стол с чернильными пятнами и иллюстрациями, вырезанными перочинным ножом;
мне хотелось ее видеть, говорить с ней о новых
идеях — и потому можно себе представить, с каким восторгом
я услышал, что кузина приедет в феврале (1826) и будет
у нас гостить несколько месяцев.
Для
меня характерно, что
у меня не было того, что называют «обращением», и для
меня невозможна потеря веры.
У меня может быть восстание против низких и ложных
идей о Боге во имя
идеи более свободной и высокой.
Я объясню это, когда буду говорить о Боге.
Впоследствии
меня более всего упрекали за мою
идею «несотворенной свободы» (терминология
у меня выработалась лишь постепенно).
У меня была потребность осуществлять в жизни свои
идеи,
я не хотел оставаться отвлеченным мыслителем.
И, наконец, Чаадаев высказывает мысль, которая будет основной для всех наших течений XIX в.: «
У меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть
идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество».
— Но
я скоро не умру, доктор, — с улыбкой говорил Ляховский, складывая завещание обратно в стол. — Нет, не умру… Знаете, иногда человека поддерживает только одна какая-нибудь всемогущая
идея, а
у меня есть такая
идея… Да!
«Конечно, скверно, что
я про портрет проговорился, — соображал князь про себя, проходя в кабинет и чувствуя некоторое угрызение… — Но… может быть,
я и хорошо сделал, что проговорился…»
У него начинала мелькать одна странная
идея, впрочем, еще не совсем ясная.
И наконец,
мне кажется, мы такие розные люди на вид… по многим обстоятельствам, что,
у нас, пожалуй, и не может быть много точек общих, но, знаете,
я в эту последнюю
идею сам не верю, потому очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень есть… это от лености людской происходит, что люди так промеж собой на глаз сортируются и ничего не могут найти…
«Ба! — остановился он вдруг, озаренный другою
идеей, — давеча она сошла на террасу, когда
я сидел в углу, и ужасно удивилась, найдя
меня там, и — так смеялась… о чае заговорила; а ведь
у ней в это время уже была эта бумажка в руках, стало быть, она непременно знала, что
я сижу на террасе, так зачем же она удивилась?
И мы в редакции решили так, что
я уеду недель на шесть в Нижний и там, живя
у сестры в полной тишине и свободный от всяких тревог, напишу целую часть того романа, который должен был появляться с января 1865 года. Роман этот
я задумывал еще раньше. Его
идея навеяна была тогдашним общественным движением, и
я его назвал"Земские силы".
Из всех тогдашних конгрессов, на каких
я присутствовал, Съезд Интернационального Союза рабочих (о котором
я говорил выше) был, без сомнения, самый содержательный и важный по своим последствиям.
Идеи Маркса, создавшего это общество, проникли с тех пор всюду и
у нас к половине 90-х годов, то есть около четверти века спустя, захватили массу нашей молодежи и придали ее настроениям гораздо более решительный характер общественной борьбы и наложили печать на все ее мироразумение.
Из нас троих, работавших
у Бутлерова,
меня он, сколько
мне думается, считал самым верным
идее науки, желанию идти дальше, не довольствоваться степенью кандидата камеральных наук, и он неспроста повторял
мне, чтобы
я не торопился жениться, если хочу вовремя быть магистром.
Тогда же, в Париже, впервые встретил
я у Вырубова (он
у него и гостил) Е.В. де Роберти, еще очень молодого и франтоватого, любившего и тогда"французить", убежденного позитивиста, очень решительного в своих оценках и философских
идей, и политических учений, и книг, и людей.
После"Званых блинов"
я набросал только несколько картинок из жизни казанских студентов (которые вошли впоследствии в казанскую треть романа"В путь-дорогу") и даже читал их
у Дондуковых в первый их приезд в присутствии профессора Розберга, который был очень огорчен низменным уровнем нравов моих бывших казанских товарищей и вспоминал свое время в Москве, когда все они более или менее настраивали себя на
идеи, чувства, вкусы и замашки идеалистов.
Все это не могло
меня привлекать к тогдашней журнальной"левой".
У меня не было никакой охоты"идти на поклон"в те редакции, где процветала такая ругань. В подобной полемике
я не видел борьбы за высшие
идеи, за то, что всем нам было бы дорого, а просто личный задор и отсутствие профессиональной солидарности товарищеского чувства.
В славянофилах
я никогда не состоял. Не увлекался никогда и
идеей панславизма, но охотно пошел на приглашение студентов общества галицийских русских"Основа" — иметь
у них беседы о русской литературе.
Я стал даже мечтать о комедии, которая бы через сорок с лишком лет была создана на такую же почти
идею. Помню, что в Париже (вскоре после моего приезда)
я набросал даже несколько монологов… в стихах, чего никогда не позволял себе. И
я стал изучать заново две роли — Чацкого (хотя еще в 1863 году играл ее) и Хлестакова. Этого мало —
я составлял коллекцию костюмов для Чацкого по картинкам мод 20-х годов и очень сожалею, что она
у меня затерялась.
И даже более: довольно долго после этого самая
идея власти, стихийной и не подлежащей критике, продолжала стоять в моем уме, чуть тронутая где-то в глубине сознания, как личинка трогает под землей корень еще живого растения. Но с этого вечера
у меня уже были предметы первой «политической» антипатии. Это был министр Толстой и, главное, — Катков, из-за которых
мне стал недоступен университет и предстоит изучать ненавистную математику…
Кажется, это была первая вполне уже ясная форма, в которой
я услышал о предстоящем освобождении крестьян. Тревожное, неуловимое предсказание чудновской мары — «щось буде» — облекалось в определенную
идею: царь хочет отнять
у помещиков крестьян и отпустить на волю…
С этих пор на некоторое время
у меня явилась навязчивая
идея: молиться, как следует,
я не мог, — не было непосредственно молитвенного настроения, но мысль, что
я «стыжусь», звучала упреком.
Я все-таки становился на колени, недовольный собой, и недовольный подымался. Товарищи заговорили об этом, как о странном чудачестве. На вопросы
я молчал… Душевная борьба в пустоте была мучительна и бесплодна…
На малое терпение
у меня часто недоставало характера, даже и после зарождения «
идеи», а на большое — всегда достанет.
Из отрывков их разговора и из всего их вида
я заключил, что
у Лизы накопилось страшно много хлопот и что она даже часто дома не бывает из-за своих дел: уже в одной этой
идее о возможности «своих дел» как бы заключалось для
меня нечто обидное; впрочем, все это были лишь больные, чисто физиологические ощущения, которые не стоит описывать.
«
У меня есть „
идея“! — подумал было
я вдруг, — да так ли? Не наизусть ли
я затвердил? Моя
идея — это мрак и уединение, а разве теперь уж возможно уползти назад в прежний мрак? Ах, Боже мой,
я ведь не сжег „документ“!
Я так и забыл его сжечь третьего дня. Ворочусь и сожгу на свечке, именно на свечке; не знаю только, то ли
я теперь думаю…»
— Бонмо великолепное, и, знаешь, оно имеет глубочайший смысл… Совершенно верная
идея! То есть, веришь ли… Одним словом,
я тебе сообщу один крошечный секрет. Заметил ты тогда эту Олимпиаду? Веришь ли, что
у ней болит немножко по Андрею Петровичу сердце, и до того, что она даже, кажется, что-то питает…
— Нет, не пойду. Слушай, Ламберт,
у меня есть «
идея». Если не удастся и не женюсь, то
я уйду в
идею; а
у тебя нет
идеи.
— Непременно есть и «должны быть они»! — вырвалось
у меня неудержимо и с жаром, не знаю почему; но
меня увлек тон Версилова и пленила как бы какая-то
идея в слове «должны быть они». Разговор этот был для
меня совсем неожиданностью. Но в эту минуту вдруг случилось нечто тоже совсем неожиданное.
Меня самого оскорбляли, и больно, —
я уходил оскорбленный и потом вдруг говорил себе: «Э,
я низок, а все-таки
у меня „
идея“, и они не знают об этом».
Нет, не незаконнорожденность, которою так дразнили
меня у Тушара, не детские грустные годы, не месть и не право протеста явились началом моей «
идеи»; вина всему — один мой характер.
Сколько
я мучил мою мать за это время, как позорно
я оставлял сестру: «Э,
у меня „
идея“, а то все мелочи» — вот что
я как бы говорил себе.
С замиранием представлял
я себе иногда, что когда выскажу кому-нибудь мою
идею, то тогда
у меня вдруг ничего не останется, так что
я стану похож на всех, а может быть, и
идею брошу; а потому берег и хранил ее и трепетал болтовни.
—
У всякого своя
идея, — смотрел
я в упор на учителя, который, напротив, молчал и рассматривал
меня с улыбкой.
—
У него, кажется, совсем другие
идеи, — ввернул
я хитро.
Тут все сбивала
меня одна сильная мысль: «Ведь уж ты вывел, что миллионщиком можешь стать непременно, лишь имея соответственно сильный характер; ведь уж ты пробы делал характеру; так покажи себя и здесь: неужели
у рулетки нужно больше характеру, чем для твоей
идеи?» — вот что
я повторял себе.
— Оставим мое честное лицо, — продолжал
я рвать, —
я знаю, что вы часто видите насквозь, хотя в других случаях не дальше куриного носа, — и удивлялся вашей способности проницать. Ну да,
у меня есть «своя
идея». То, что вы так выразились, конечно случайность, но
я не боюсь признаться:
у меня есть «
идея». Не боюсь и не стыжусь.