Неточные совпадения
Ты видела в зале, как горят щеки, как блистают глаза; ты видела, они
уходили, они приходили; они
уходили — это я увлекала их, здесь комната каждого и каждой — мой приют, в них мои тайны ненарушимы, занавесы дверей, роскошные ковры, поглощающие звук, там тишина, там тайна; они возвращались — это я возвращала их
из царства моих тайн на
легкое веселье Здесь царствую я».
— Груня, Грунюшка, опомнись… — шептал Макар, стоя перед ней. — Ворога твоего мы порешили… Иди и объяви начальству, што это я сделал:
уйду в каторгу…
Легче мне будет!.. Ведь три года я муку-мученическую принимал из-за тебя… душу ты
из меня выняла, Груня. А что касаемо Кирилла, так слухи о нем пали до меня давно, и я еще по весне с Гермогеном тогда на могилку к отцу Спиридонию выезжал, чтобы его достигнуть.
В ее квартире была устроена тайная типография, и когда жандармы, узнав об этом, явились с обыском, она, успев за минуту перед их приходом переодеться горничной,
ушла, встретив у ворот дома своих гостей, и без верхнего платья, в
легком платке на голове и с жестянкой для керосина в руках, зимою, в крепкий мороз, прошла весь город
из конца в конец.
Порою меж клубами ладанного дыма являлась недотыкомка, дымная, синеватая; глазки блестели огоньками, она с
легким звяканьем носилась иногда по воздуху, но недолго, а все больше каталась в ногах у прихожан, издевалась над Передоновым и навязчиво мучила. Она, конечно, хотела напугать Передонова, чтобы он
ушел из церкви до конца обедни. Но он понимал ее коварный замысел и не поддавался.
Елена протянула руки, как будто отклоняя удар, и ничего не сказала, только губы ее задрожали и алая краска разлилась по всему лицу. Берсенев заговорил с Анной Васильевной, а Елена
ушла к себе, упала на колени и стала молиться, благодарить Бога…
Легкие, светлые слезы полились у ней
из глаз. Она вдруг почувствовала крайнюю усталость, положила голову на подушку, шепнула: «Бедный Андрей Петрович!» — и тут же заснула, с мокрыми ресницами и щеками. Она давно уже не спала и не плакала.
— Ну, да не все ли это равно! — прервал Копычинский. — Дело в том, что они
ушли, а откуда:
из сеней или
из избы, от этого нам не
легче. Как ты прибыл с своим региментом, то они не могли быть еще далеко, и не моя вина, если твои молодцы их не изловили.
«
Ушли!» — думает Муся с
легкой грустью. Ей жаль ушедших звуков, таких веселых и смешных; жаль даже ушедших солдатиков, потому что эти старательные, с медными трубами, с поскрипывающими сапогами совсем иные, совсем не те, в кого хотела бы она стрелять
из браунинга.
Ему по временам то становилось немножко
легче, то опять на него наваливала хандра и беспокойство, — он не вовремя
уходил из дома и не вовремя возвращался, сердился за пустяки и не обращал внимания на вещи крупного значения.
Ведь
ушел машинист-то из-за них на поселенье, а им дали на суде только
легкий выговор.
Их всегда было много в нем; оборванные, полуголодные, боящиеся солнечного света, они жили в этой развалине, как совы, и мы с Коноваловым были среди них желанными гостями, потому что и он и я,
уходя из пекарни, брали по караваю белого хлеба, дорогой покупали четверть водки и целый лоток «горячего» — печенки,
легкого, сердца, рубца. На два-три рубля мы устраивали очень сытное угощение «стеклянным людям», как их называл Коновалов.
Прячась за деревьями и дачами и опять показываясь на минутку, русский терем
уходил все дальше и дальше назад и вдруг исчез
из виду. Воскресенский, прижавшись щекой к чугунному столбику перил, еще долго глядел в ту сторону, где он скрылся. «Все сие прошло, как тень и как молва быстротечная», — вспомнился ему вдруг горький стих Соломона, и он заплакал. Но слезы его были благодатные, а печаль — молодая, светлая и
легкая.
Взор рабочего быстро
ушел в какую-то неизмеримую глубину, оделся мглою, словно затвердел. И весь он на мгновенье показался высеченным
из камня; и мягкость складок кумачовой заношенной рубахи, и пушистость волос, и эти руки, испачканные землею и совсем как живые, — все это было словно обман со стороны безмерно талантливого художника, облекшего твердый камень видом пушистых и
легких тканей.
Катя встала, на голое тело надела
легкое платье
из чадры и босиком вышла в сад. Тихо было и сухо, мягкий воздух ласково приникал к голым рукам и плечам. Как тихо! Как тихо!.. Месяц закрылся небольшим облачком, долина оделась сумраком, а горы кругом светились голубовато-серебристым светом. Вдали ярко забелела стена дачи, — одной, потом другой. Опять осветилась долина и засияла тем же сухим, серебристым светом, а тень
уходила через горы вдаль. В черных кустах сирени трещали сверчки.
Роженица рассказывает, что он у нее всегда такой… Он честен, справедлив, рассудителен, разумно экономен, но всё это в таких необыкновенных размерах, что простым смертным делается душно. Родня разошлась с ним, прислуга не живет больше месяца, знакомых нет, жена и дети вечно напряжены от страха за каждый свой шаг. Он не дерется, не кричит, добродетелей у него гораздо больше, чем недостатков, но когда он
уходит из дому, все чувствуют себя здоровее и
легче. Отчего это так, роженица и сама не может понять.
А люди, несмотря на то что все знают разные
легкие средства убить себя,
уйти из этой жизни, исполненной такими жестокими и бессмысленными страданиями, люди живут; жалуются, плачутся на страдания и продолжают жить.
Жажда дела все время мучит его великая. Но нет утоления этой жажде. В 1885 году он пишет жене
из Крыма: «Здесь хорошо, но хорошо с людьми своими и с делом. Дело-то, положим, есть мне всегда, но какое-то слишком уже
легкое. А я привык к очень напряженному». А какое такое напряженное дело, в которое он бы
ушел всею душою, мог он найти в условиях своей жизни?
Легкий отряд Чернышова, которым командовал Тотлебен, напал на этот город внезапно. Гарнизон Берлина состоял всего
из трех батальонов. Поспешно бросились к нему на помощь небольшие прусские отряды. Пруссаков разогнали, и в то время, когда сам Фридрих спешил к своей столице, она была занята русскими, которые наложили на нее контрибуцию и, разграбив окрестности, в особенности загородные дворцы, поспешно
ушли. На Берлин же направились австрийцы под предводительством Ласси, но опоздали.
Кузьма Терентьев, как бы пораженный этим властным голосом обиженного им старика, без слов повиновался и
ушел быстрыми шагами
из монастырского двора. На сердце у него стало
легче; он убедился, что Петр Ананьев жив. Прямо от Новодевичьего монастыря он направился в дом Салтыкова. Он хотел поговорить с Фимкой о месте у Дарьи Николаевны.