Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани
Вы
не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и
умомБыть чувства мелкого рабом?
За что ж виновнее Татьяна?
За то ль, что в милой простоте
Она
не ведает обмана
И верит избранной мечте?
За то ль, что любит без искусства,
Послушная влеченью чувства,
Что так доверчива она,
Что от небес одарена
Воображением мятежным,
Умом и волею живой,
И своенравной головой,
И сердцем пламенным и нежным?
Ужели
не простите ей
Вы легкомыслия страстей?
Он так привык теряться в этом,
Что чуть с
ума не своротил
Или
не сделался поэтом.
Признаться: то-то б одолжил!
А точно: силой магнетизма
Стихов российских механизма
Едва в то время
не постиг
Мой бестолковый ученик.
Как походил он на поэта,
Когда в углу сидел один,
И перед ним пылал камин,
И он мурлыкал: Benedetta
Иль Idol mio и ронял
В огонь то туфлю, то журнал.
И поделом: в разборе строгом,
На тайный суд себя призвав,
Он обвинял себя во многом:
Во-первых, он уж был неправ,
Что над любовью робкой, нежной
Так подшутил вечор небрежно.
А во-вторых: пускай поэт
Дурачится; в осьмнадцать лет
Оно простительно. Евгений,
Всем сердцем юношу любя,
Был должен оказать себя
Не мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и с
умом.
Сомненья нет: увы! Евгений
В Татьяну, как дитя, влюблен;
В тоске любовных помышлений
И день и ночь проводит он.
Ума не внемля строгим пеням,
К ее крыльцу, стеклянным сеням
Он подъезжает каждый день;
За ней он гонится, как тень;
Он счастлив, если ей накинет
Боа пушистый на плечо,
Или коснется горячо
Ее руки, или раздвинет
Пред нею пестрый полк ливрей,
Или платок подымет ей.
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
Отец ее был добрый малый,
В прошедшем веке запоздалый;
Но в книгах
не видал вреда;
Он,
не читая никогда,
Их почитал пустой игрушкой
И
не заботился о том,
Какой у дочки тайный том
Дремал до утра под подушкой.
Жена ж его была сама
От Ричардсона без
ума.
Но чаще занимали страсти
Умы пустынников моих.
Ушед от их мятежной власти,
Онегин говорил об них
С невольным вздохом сожаленья;
Блажен, кто ведал их волненья
И наконец от них отстал;
Блаженней тот, кто их
не знал,
Кто охлаждал любовь — разлукой,
Вражду — злословием; порой
Зевал с друзьями и с женой,
Ревнивой
не тревожась мукой,
И дедов верный капитал
Коварной двойке
не вверял.
Татьяна вслушаться желает
В беседы, в общий разговор;
Но всех в гостиной занимает
Такой бессвязный, пошлый вздор;
Всё в них так бледно, равнодушно;
Они клевещут даже скучно;
В бесплодной сухости речей,
Расспросов, сплетен и вестей
Не вспыхнет мысли в целы сутки,
Хоть невзначай, хоть наобум
Не улыбнется томный
ум,
Не дрогнет сердце, хоть для шутки.
И даже глупости смешной
В тебе
не встретишь, свет пустой.
— Зачем же так неблагосклонно
Вы отзываетесь о нем?
За то ль, что мы неугомонно
Хлопочем, судим обо всем,
Что пылких душ неосторожность
Самолюбивую ничтожность
Иль оскорбляет, иль смешит,
Что
ум, любя простор, теснит,
Что слишком часто разговоры
Принять мы рады за дела,
Что глупость ветрена и зла,
Что важным людям важны вздоры,
И что посредственность одна
Нам по плечу и
не странна?
Он был любим… по крайней мере
Так думал он, и был счастлив.
Стократ блажен, кто предан вере,
Кто, хладный
ум угомонив,
Покоится в сердечной неге,
Как пьяный путник на ночлеге,
Или, нежней, как мотылек,
В весенний впившийся цветок;
Но жалок тот, кто всё предвидит,
Чья
не кружится голова,
Кто все движенья, все слова
В их переводе ненавидит,
Чье сердце опыт остудил
И забываться запретил!
Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны;
Но скоро были мы судьбою
На долгий срок разведены.
Отец его тогда скончался.
Перед Онегиным собрался
Заимодавцев жадный полк.
У каждого свой
ум и толк:
Евгений, тяжбы ненавидя,
Довольный жребием своим,
Наследство предоставил им,
Большой потери в том
не видя
Иль предузнав издалека
Кончину дяди старика.
От хладного разврата света
Еще увянуть
не успев,
Его душа была согрета
Приветом друга, лаской дев;
Он сердцем милый был невежда,
Его лелеяла надежда,
И мира новый блеск и шум
Еще пленяли юный
ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья сердца своего;
Цель жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал.
Она любила Ричардсона
Не потому, чтобы прочла,
Не потому, чтоб Грандисона
Она Ловласу предпочла;
Но в старину княжна Алина,
Ее московская кузина,
Твердила часто ей об них.
В то время был еще жених
Ее супруг, но по неволе;
Она вздыхала о другом,
Который сердцем и
умомЕй нравился гораздо боле:
Сей Грандисон был славный франт,
Игрок и гвардии сержант.
В пустыне, где один Евгений
Мог оценить его дары,
Господ соседственных селений
Ему
не нравились пиры;
Бежал он их беседы шумной,
Их разговор благоразумный
О сенокосе, о вине,
О псарне, о своей родне,
Конечно,
не блистал ни чувством,
Ни поэтическим огнем,
Ни остротою, ни
умом,
Ни общежития искусством;
Но разговор их милых жен
Гораздо меньше был умен.
Во дни веселий и желаний
Я был от балов без
ума:
Верней нет места для признаний
И для вручения письма.
О вы, почтенные супруги!
Вам предложу свои услуги;
Прошу мою заметить речь:
Я вас хочу предостеречь.
Вы также, маменьки, построже
За дочерьми смотрите вслед:
Держите прямо свой лорнет!
Не то…
не то, избави Боже!
Я это потому пишу,
Что уж давно я
не грешу.
Дни мчались: в воздухе нагретом
Уж разрешалася зима;
И он
не сделался поэтом,
Не умер,
не сошел с
ума.
Весна живит его: впервые
Свои покои запертые,
Где зимовал он, как сурок,
Двойные окна, камелек
Он ясным утром оставляет,
Несется вдоль Невы в санях.
На синих, иссеченных льдах
Играет солнце; грязно тает
На улицах разрытый снег.
Куда по нем свой быстрый бег...
Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный
ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум;
Пишу, и сердце
не тоскует,
Перо, забывшись,
не рисует
Близ неоконченных стихов
Ни женских ножек, ни голов;
Погасший пепел уж
не вспыхнет,
Я всё грущу; но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет:
Тогда-то я начну писать
Поэму песен в двадцать пять.
«Как недогадлива ты, няня!» —
«Сердечный друг, уж я стара,
Стара; тупеет разум, Таня;
А то, бывало, я востра,
Бывало, слово барской воли…» —
«Ах, няня, няня! до того ли?
Что нужды мне в твоем
уме?
Ты видишь, дело о письме
К Онегину». — «Ну, дело, дело.
Не гневайся, душа моя,
Ты знаешь, непонятна я…
Да что ж ты снова побледнела?» —
«Так, няня, право, ничего.
Пошли же внука своего...
Вообще говоря, он любил первенствовать, любил фимиам, любил блеснуть и похвастаться
умом, любил знать то, чего другие
не знают, и
не любил тех людей, которые знают что-нибудь такое, чего он
не знает.
За столом, для лучшего вида, рассадил всех по росту, а
не по
уму, так что ослам доставались лучшие куски, умным — оглодки.
Конечно, можно бы было привести иную, лучшую причину, но ничего иного
не взбрело тогда на
ум.
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего
не оставила на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и чувства, и мысли, и
ум, живут как-то вполовину, на жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
Как полусонный, бродил он без цели по городу,
не будучи в состоянии решить, он ли сошел с
ума, чиновники ли потеряли голову, во сне ли все это делается или наяву заварилась дурь почище сна.
Мужчины почтенных лет, между которыми сидел Чичиков, спорили громко, заедая дельное слово рыбой или говядиной, обмакнутой нещадным образом в горчицу, и спорили о тех предметах, в которых он даже всегда принимал участие; но он был похож на какого-то человека, уставшего или разбитого дальней дорогой, которому ничто
не лезет на
ум и который
не в силах войти ни во что.
— Сладки мне ваши речи, досточтимый мною Константин Федорович, — произнес Чичиков. — Могу сказать, что
не встречал во всей России человека, подобного вам по
уму.
Ум сверкал во всяком выраженье лица, и уж ничего
не было в нем сонного.
— А мужчины от нее без
ума. А по мне, так я, признаюсь, ничего
не нахожу в ней… Манерна нестерпимо.
— Да уж в работниках
не будете иметь недостатку. У нас целые деревни пойдут в работы: бесхлебье такое, что и
не запомним. Уж вот беда-то, что
не хотите нас совсем взять, а отслужили бы верою вам, ей-богу, отслужили. У вас всякому
уму научишься, Константин Федорович. Так прикажите принять в последний раз.
Благодаря природному
уму он чувствовал только, что
не так должно преподаваться, а как —
не знал.
Самопожертвованье, великодушье в решительные минуты, храбрость,
ум — и ко всему этому — изрядная подмесь себялюбья, честолюбья, самолюбия, мелочной щекотливости личной и многого того, без чего уже
не обходится человек.
Особенных способностей к какой-нибудь науке в нем
не оказалось; отличился он больше прилежанием и опрятностию; но зато оказался в нем большой
ум с другой стороны, со стороны практической.
— Послушайте, — сказал Платонов, схвативши его за руку, — как вам, при таком
уме, опытности и познаниях житейских,
не найти средств выпутаться из вашего затруднительного положения?
Наконец Манилов поднял трубку с чубуком и поглядел снизу ему в лицо, стараясь высмотреть,
не видно ли какой усмешки на губах его,
не пошутил ли он; но ничего
не было видно такого, напротив, лицо даже казалось степеннее обыкновенного; потом подумал,
не спятил ли гость как-нибудь невзначай с
ума, и со страхом посмотрел на него пристально; но глаза гостя были совершенно ясны,
не было в них дикого, беспокойного огня, какой бегает в глазах сумасшедшего человека, все было прилично и в порядке.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь все пошли, всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил голову так, как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: — Вот и седой человек, а до сих пор
не набрался
ума.
Все это произвело ропот, особенно когда новый начальник, точно как наперекор своему предместнику, объявил, что для него
ум и хорошие успехи в науках ничего
не значат, что он смотрит только на поведенье, что если человек и плохо учится, но хорошо ведет себя, он предпочтет его умнику.
— Ну так купи собак. Я тебе продам такую пару, просто мороз по коже подирает! Брудастая, [Брудастая — «собака с усами и торчащей шерстью». (Из записной книжки Н.В. Гоголя.)] с усами, шерсть стоит вверх, как щетина. Бочковатость ребр
уму непостижимая, лапа вся в комке, земли
не заденет.
Точно ли так велика пропасть, отделяющая ее от сестры ее, недосягаемо огражденной стенами аристократического дома с благовонными чугунными лестницами, сияющей медью, красным деревом и коврами, зевающей за недочитанной книгой в ожидании остроумно-светского визита, где ей предстанет поле блеснуть
умом и высказать вытверженные мысли, мысли, занимающие по законам моды на целую неделю город, мысли
не о том, что делается в ее доме и в ее поместьях, запутанных и расстроенных благодаря незнанью хозяйственного дела, а о том, какой политический переворот готовится во Франции, какое направление принял модный католицизм.
Употребил все тонкие извороты
ума, уже слишком опытного, слишком знающего хорошо людей: где подействовал приятностью оборотов, где трогательною речью, где покурил лестью, ни в каком случае
не портящею дела, где всунул деньжонку, — словом, обработал дело, по крайней мере, так, что отставлен был
не с таким бесчестьем, как товарищ, и увернулся из-под уголовного суда.
—
Уму непостижимо! — сказал он, приходя немного в себя. — Каменеет мысль от страха. Изумляются мудрости промысла в рассматриванье букашки; для меня более изумительно то, что в руках смертного могут обращаться такие громадные суммы! Позвольте предложить вам вопрос насчет одного обстоятельства; скажите, ведь это, разумеется, вначале приобретено
не без греха?
Весьма умный и расторопный чиновник, которому поручено было сделать экстракт, чуть
не сошел с
ума: никаким образом нельзя было поймать нити дела.
Собственно за
ум он
не уважал еще ни одного человека.
А уж куды бывает метко все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а всё сам-самородок, живой и бойкий русский
ум, что
не лезет за словом в карман,
не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы, — одной чертой обрисован ты с ног до головы!
Он
не мог понять, как подобное обстоятельство
не пришло ему в самом начале рассказа, и сознался, что совершенно справедлива поговорка: «Русский человек задним
умом крепок».
Слишком сильные чувства
не отражались в чертах лица его, но в глазах был виден
ум; опытностию и познанием света была проникнута речь его, и гостю было приятно его слушать; приветливая и говорливая хозяйка славилась хлебосольством; навстречу выходили две миловидные дочки, обе белокурые и свежие, как розы; выбегал сын, разбитной мальчишка, и целовался со всеми, мало обращая внимания на то, рад ли или
не рад был этому гость.
— Выжил глупый старик из
ума, и больше ничего, — сказал генерал. — Только я
не вижу, чем тут я могу пособить.
Не того
ума, который умеет подтрунить над дураком и посмеяться, но умеющего вынесть всякое оскорбление, спустить дураку — и
не раздражиться.
Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить;
не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство
ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.
Я люблю сомневаться во всем: это расположение
ума не мешает решительности характера — напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда
не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего
не случится — а смерти
не минуешь!
Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла
не может войти в голову человека без того, чтоб он
не захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с
ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
Княгиня, кажется,
не привыкла повелевать; она питает уважение к
уму и знаниям дочки, которая читала Байрона по-английски и знает алгебру: в Москве, видно, барышни пустились в ученость и хорошо делают, право!