Неточные совпадения
Только люди, способные сильно любить, могут испытывать и сильные огорчения; но та же потребность любить служит для них противодействием горести и исцеляет их. От этого моральная природа человека еще живучее природы физической.
Горе никогда не
убивает.
2-й. Уж ты помяни мое слово, что эта гроза даром не пройдет. Верно тебе говорю: потому знаю. Либо уж
убьет кого-нибудь, либо дом
сгорит; вот увидишь: потому, смотри! какой цвет необнакновенный!
В открыто смотрящем и ничего не видящем взгляде лежит сила страдать и терпеть. На лице
горит во всем блеске красота и величие мученицы. Гром бьет ее, огонь палит, но не
убивает женскую силу.
А американец или англичанин какой-нибудь съездит, с толпой слуг, дикарей, с ружьями, с палаткой, куда-нибудь в
горы,
убьет медведя — и весь свет знает и кричит о нем!
«Папа, говорит, папа, все-таки не мирись: я вырасту, я вызову его сам и
убью его!» Глазенки-то сверкают и
горят.
Впоследствии Грушенька даже привыкла к нему и, приходя от Мити (к которому, чуть оправившись, тотчас же стала ходить, не успев даже хорошенько выздороветь), чтоб
убить тоску, садилась и начинала разговаривать с «Максимушкой» о всяких пустяках, только чтобы не думать о своем
горе.
Иногда выдра перекочевывает из одной речки в другую; туземцам случалось
убивать их в
горах, далеко от реки.
Редколесье в
горах, пологие увалы, поросшие кустарниковой растительностью, и широкая долина реки Иодзыхе, покрытая высокими тростниками и полынью, весьма благоприятны для обитания диких коз. Мы часто видели их выбегающими из травы, но они успевали снова так быстро скрыться в зарослях, что
убить не удалось ни одной.
Целый день я бродил по
горам и к вечеру вышел к этой фанзе. В сумерки один из казаков
убил кабана. Мяса у нас было много, и потому мы поделились с китайцами. В ответ на это хозяин фанзы принес нам овощей и свежего картофеля. Он предлагал мне свою постель, но, опасаясь блох, которых всегда очень много в китайских жилищах, я предпочел остаться на открытом воздухе.
Долго приходилось иногда ждать и зябнуть, стоя смирно на одном месте;
горы и овраги надобно было далеко обходить или объезжать, чтобы спугнуть глухих тетеревов, но зато мне удавалось из небольшой стаи
убивать по две штуки.
Взглянул я, знаете, на Легкомысленного, а он так и
горит храбростью. Сначала меня это озадачило:"Ведь разбойники-то, думаю,
убить могут!" — однако вижу, что товарищ мой кипятится, ну, и я как будто почувствовал угрызение совести.
— Да, мы хотим огорчить вас и… уезжаем, — с деланным смехом ответила Нина Леонтьевна. — Не правда ли, это
убьет вас наповал? Ха-ха… Бедняжки!.. Оставлю генерала на ваше попечение, Прейн, а то, пожалуй, с
горя он наделает бог знает что. Впрочем, виновата! генерал высказывал здесь такие рыцарские чувства, которые не должны остаться без награды…
— Знаете? — сказал хохол, стоя в двери. — Много
горя впереди у людей, много еще крови выжмут из них, но все это, все
горе и кровь моя, — малая цена за то, что уже есть в груди у меня, в мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не
убьет! В этой радости — сила!
Думаю, ладно; надо тебе что-нибудь каркать, когда я тебя
убил, и с этим встал, запряг с отцом лошадей, и выезжаем, а
гора здесь прекрутая-крутищая, и сбоку обрыв, в котором тогда невесть что народу погибало. Граф и говорит...
— Нет, сударь, немного; мало нынче книг хороших попадается, да и здоровьем очень слаб: седьмой год страдаю водяною в груди.
Горе меня, сударь,
убило: родной сын подал на меня прошение, аки бы я утаил и похитил состояние его матери. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! — заключил почтмейстер и глубоко задумался.
Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом и приговаривать что-то о том, что уж на что господа, и те какие муки принимают, а что она, бедный человек, вдовой осталась, и рассказала в сотый раз пьяному Никите о своем
горе: как ее мужа
убили еще в первую бандировку и как ее домишко на слободке весь разбили (тот, в котором она жила, принадлежал не ей) и т. д. и т.д. — По уходе барина, Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить за водкой и весьма скоро перестал плакать, а, напротив, побранился с старухой за какую-то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.
— Зачем же, — продолжал Александр с досадой, — я буду
убивать вначале всякую радость холодным размышлением, не упившись ею, думать: вот она изменит, пройдет? зачем буду терзаться заранее
горем, когда оно не настало?
— А что будет с матерью твоею? — сказал Малюта, прибегая к последнему средству. — Не пережить ей такого
горя!
Убьешь ты старуху! Посмотри, какая она, голубушка, хворая!
— Не помню. Кажется, что-то было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел, а хоть
убей — ничего не помню. Помню только, что и деревнями шли, и городами шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в ту пору
горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики — как только Бог спас!
— Скажи сардарю, — сказал он еще, — что моя семья в руках моего врага; и до тех пор, пока семья моя в
горах, я связан и не могу служить. Он
убьет мою жену,
убьет мать,
убьет детей, если я прямо пойду против него. Пусть только князь выручит мою семью, выменяет ее на пленных, и тогда я или умру, или уничтожу Шамиля.
Кого в
горы послать, Ахмет-хана
убить?
Почтмейстер был очень доволен, что чуть не
убил Бельтову сначала
горем, потом радостью; он так добродушно потирал себе руки, так вкушал успех сюрприза, что нет в мире жестокого сердца, которое нашло бы в себе силы упрекнуть его за эту шутку и которое бы не предложило ему закусить. На этот раз последнее сделал сосед...
Его встретила Капитолина Марковна. С первого взгляда на нее он уже знал, что ей все было известно: глаза бедной девицы опухли от слез, и окаймленное взбитыми белыми локонами покрасневшее лицо выражало испуг и тоску негодования,
горя и безграничного изумления. Она устремилась было к Литвинову, но тут же остановилась и, закусив трепетавшие губы, глядела на него так, как будто и умолить его хотела, и
убить, и увериться, что все это сон, безумие, невозможное дело, не правда ли?
— Знакомимся с ужасами женской доли… Мне только здесь стал воочию понятен Некрасов и Писемский. Представьте себе, вот сейчас в садике сидит красавица женщина, целиком из «Горькой судьбины», муж из ревности
убил у нее младенца и сам повесился в тюрьме… Вот она и размыкивает
горе, третий год ходит по богомольям…
Раз лошадь помчала под
гору одну из прачек Дарьи Михайловны, опрокинула ее в ров и чуть не
убила.
Жестоким провидцем, могучим волхвом стал кто-то невидимый, облаченный во множественность: куда протянет палец, там и
горит, куда метнет глазами, там и
убивают — трещат выстрелы, льется отворенная кровь; или в безмолвии скользит нож по горлу, нащупывает жизнь.
— Да, так и надо. Только — это не всё. В Петре — задору нет, вот
горе! Без задора — ни родить, ни
убить. Работает будто не своё, всё ещё на барина, всё ещё крепостной, воли не чувствует, — понимаешь? Про Никиту я не говорю: он — убогий, у него на уме только сады, цветы. Я ждал — Алексей вгрызётся в дело…
— Да, не знаешь, где найдешь, где потеряешь, — сказал мужик, стараясь принять веселый вид, — день дню розь; пивал пьяно да ел сладко, а теперь возьмешь вот так-то хлебушка, подольешь кваску — ничаво, думаешь, посоля схлебается! По ком беда не ходила!.. Эх! Варвара, полно тебе, право; ну что ты себя понапрасну
убиваешь; говорю, полно,
горю не пособишь, право-ну, не пособишь…
Цыплунова. Он любит Валентину Васильевну, безумно любит; но, если он женится и не найдет взаимности, он умрет от
горя, от отчаяния. Я его знаю и берегу… он нежен, как ребенок; равнодушие жены
убьет его.
Потеря матери была для меня сильным
горем, но должна признаться, что из-за этого
горя чувствовалось и то, что я молода, хороша, как все мне говорили, а вот вторую зиму даром, в уединении,
убиваю в деревне.
Однако же этот злой человек не унялся, а принялся
горем убить маменьку.
—
Пришлец бесстрашно отвечал, —
Свой путь в
горах я потерял,
Черкесы вслед за мной спешили
И казаков моих
убили,
И верный конь под мною пал!
Он
убивает старцев и детей,
Невинных дев и юных матерей
Ласкает он кровавою рукою,
Но жены
гор не с женскою душою!
— Вот дурак… — удивился генерал. — Да ведь он не
убивал этого опившегося купца?.. Дорвался человек до дарового угощения, ну, и лопнул… Вздор! А вот свечка… ха-ха! Может быть, Тарас-то Ермилыч с
горя и помолиться пошел, а тут опять неудача… Нет, пойдем к генеральше!..
Господи — помилуй!
Мы — твои рабы!
Где же взять нам силы
Против злой судьбы
И нужды проклятой?
В чем мы виноваты?
Мы тебе — покорны,
Мы с тобой — не спорим,
Ты же смертью черной
И тяжелым
горемКаждый день и час
Убиваешь нас!
А Бурана нашего первый солдат из ружья
убил. Не вовсе
убил, — помаялся старик еще малое время, да недолго. Пока солнце за
гору село, из старика и дух вон. Страсть было жалко!..
Она понравилася мне ужасно… я
горюЛюбовью к ней!.. готов я всю казну
Мою отдать вам… только б вы
Эмилию мне привезли! — что только можно,
Яд, страх, огонь, мольбу, употребите,
Убейте мачеху, служителей, отца,
Лишь мне испанку привезите…
— Пожалей меня, пощади меня! — шептал он ей, сдерживая дрожащий свой голос, наклоняясь к ней, опершись рукою на ее плечо, и близко, близко так, что дыхание их сливалось в одно, смотря ей в глаза. — Ты сгубила меня! Я твоего
горя не знаю, и душа моя смутилась… Что мне до того, об чем плачет твое сердце! Скажи, что ты хочешь… я сделаю. Пойдем же со мной, пойдем, не
убей меня, не мертви меня!..
Пропотей.
Убили гниду — поют панихиду. А может, плясать надо? Ну-ко, спляшем и нашим и вашим! (Притопывает, напевая, сначала — негромко, затем все более сильно, и — пляшет.) Астарот, Сабатан, Аскафат, Идумей, Неумней. Не умей, карра тили — бом-бом, бейся в стену лбом, лбом! Эх, юхала, юхала, ты чего нанюхала? Дыб-дыб, дым, дым! Сатана играет им! Згин-гин-гин, он на свете один, его ведьма Закатама в свои ляшки закатала! От греха, от блуда не денешься никуда! Вот он, Егорий, родился на
горе…
Наверное, лицо мое было очень бледно, а глаза
горели лихорадочным огнем… Во мне поднимался протест против разнеженности и «добрых» побуждений мягкой и слабой души. Этот протестующий и строгий голос говорил мне, что ничто и никто не судья теперь того, что я сделаю впоследствии… Потому что я буду теперь мстить… Мстить всему, что
убило во мне прежнего человека, что привело меня к этой минуте, что сделало из меня чернского мещанина Иванова. И я чувствовал, что мне нет уже другого суда, кроме этого голоса…
— Понимаю я, что должны мы быть самые спокойные люди на Руси — не завтра наш праздник, не через год и не через десять лет, понимаю! Дела — эвон сколько! Вся Россия — это как
гора до небес вершиной. Да… Да, брат, всё это я понимаю и спокоен. Только боюсь — не
убить бы мне кого!
Или, часто ходя с двумя-тремя мирными татарами по ночам в
горы засаживаться на дороги, чтоб подкарауливать и
убивать немирных проезжих татар, хотя сердце не раз говорило ему, что ничего тут удалого нет, он считал себя обязанным заставлять страдать людей, в которых он будто разочарован за что-то и которых он будто бы презирал и ненавидел.
«
Убьют!» — подумал губернатор, складывая письмо. Вспомнился на миг рабочий Егор с его сизыми завитками и утонул в чем-то бесформенном и огромном, как ночь. Мыслей не было, ни возражений, ни согласия. Он стоял у холодной печки —
горела лампа на столе за зеленым матерчатым зонтиком — где-то далеко играла дочь Зизи на рояле — лаял губернаторшин мопс, которого, очевидно, дразнили — лампа
горела. Лампа
горела.
Вася. Ты, говорит, не смей сказывать, что я женатый!.. А старуха-то его руку тянет, потому — богатый. Потом как-то говорит: ты, говорит, проваливай и не смей сюда ходить, а то, говорит,
убью! И, говорит, отцу скажу. Что ж, известно, я тятеньки боюсь! Ты, говорю, пи… пи… пиять меня хочешь… Что же, пияй! Отольются тебе мои слезы… Целую неделю, Дарья Агафоновна, я плакал навзрыд, а вот нынче с
горя выпил… не мог я этого прео… переломить в себе!
Мир душе твоей, мой бедный друг! (Подходит к Войницеву.) Ради бога, выслушай! Не оправдаться я пришел… Не мне и не тебе судить меня… Я пришел просить не за себя, а за тебя… Братски прошу тебя… Ненавидь, презирай меня, думай обо мне как хочешь, но не…
убивай себя! Я не говорю про револьверы, а… вообще… Ты слаб здоровьем…
Горе добьет тебя… Не буду я жить!.. Я себя
убью, не ты себя
убьешь! Хочешь моей смерти? Хочешь, чтоб я перестал жить?
— Ах она, бесстыдная!.. Ах она, безумная!.. Глякось, какое дело сделала!..
Убила ведь она матушку Манефу!.. Без ножа зарезала! При ее-то хилом здоровьице, да вдруг такое
горе!.. — горько воскликнула Аксинья Захаровна, и слезы показались в глазах ее.
На Кавказе тогда война была. По дорогам ни днем, ни ночью не было проезда. Чуть кто из русских отъедет или отойдет от крепости, татары или
убьют, или уведут в
горы. И было заведено, что два раза в неделю из крепости в крепость ходили провожатые солдаты. Спереди и сзади идут солдаты, а в средине едет народ.
Собрались татары в кружок, и старик из-под
горы пришел. Стали говорить. Слышит Жилин, что судят про них, что с ними делать. Одни говорят: надо их дальше в
горы услать, а старик говорит: «надо
убить». Абдул спорит, говорит: «я за них деньги отдал, я за них выкуп возьму». А старик говорит: «ничего они не заплатят, только беды наделают. И грех русских кормить.
Убить, — и кончено».
Неразделенная же или разлученная любовь
убивает и сжигает своим огнем, и ее первый луч
горит уже заревом закатным: любовь всегда думает и о смерти.
— Ax! — восклицал он, осклабляясь и простирая руки в том направлении, где была «Пьяная балка». Восхваляя это место, он в восторге своем называл его не местом, а местилищем, и говорил, что «там идет постоянно шум, грохот, и что там кто ни проезжает — сейчас начинает пить, и стоят под
горой мужики и купцы и всё водку носят, а потом часто бьются, так что даже за версту бывает слышен стон, точно в сражении. А когда между собою надоест драться, то кордонщиков бьют и даже нередко
убивают».