Неточные совпадения
Тепло освещенная
огнем сильной лампы, прикрытой оранжевым абажуром, комната была украшена кусками восточных материй, подобранных в блеклых тонах угасающей вечерней зари.
Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме того, у стен стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых. Холодный
огонь электрических лампочек был предусмотрительно смягчен розетками из бумаги красного и оранжевого цвета, от этого
теплее блестело стекло и серебро на столе, а лица людей казались мягче, моложе. Прислуживали два старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова, стоя на стуле, весело командовала...
Самгин, как всегда, слушал, курил и молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик. По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во тьме, прятались какие-то холодные
огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о жизни уже не на окраине города, а на краю какой-то глубокой пропасти, неисчерпаемой тьмы. Самгин чувствовал себя как бы наполненным густой,
теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.
Поцеловав его в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил
огонь; на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись; в комнате стало тесней,
теплей. За окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег, город был не слышен, точно глубокой ночью.
Самгин не видел на лицах слушателей радости и не видел «
огней души» в глазах жителей, ему казалось, что все настроены так же неопределенно, как сам он, и никто еще не решил — надо ли радоваться? В длинном ораторе он тотчас признал почтово-телеграфного чиновника Якова Злобина, у которого когда-то жил Макаров. Его «ура» поддержали несколько человек, очень слабо и конфузливо, а сосед Самгина, толстенький, в
теплом пальто, заметил...
Это было дома у Марины, в ее маленькой, уютной комнатке. Дверь на террасу — открыта,
теплый ветер тихонько перебирал листья деревьев в саду; мелкие белые облака паслись в небе, поглаживая луну, никель самовара на столе казался голубым, серые бабочки трепетали и гибли над
огнем, шелестели на розовом абажуре лампы. Марина — в широчайшем белом капоте, — в широких его рукавах сверкают голые, сильные руки. Когда он пришел — она извинилась...
Самгину показалось, что глаза Марины смеются. Он заметил, что многие мужчины и женщины смотрят на нее не отрываясь, покорно, даже как будто с восхищением. Мужчин могла соблазнять ее величавая красота, а женщин чем привлекала она? Неужели она проповедует здесь? Самгин нетерпеливо ждал. Запах сырости становился
теплее, гуще. Тот, кто вывел писаря, возвратился, подошел к столу и согнулся над ним, говоря что-то Лидии; она утвердительно кивала головой, и казалось, что от очков ее отскакивают синие
огни…
На улице Самгин почувствовал себя пьяным. Дома прыгали, точно клавиши рояля;
огни, сверкая слишком остро, как будто бежали друг за другом или пытались обогнать черненькие фигурки людей, шагавших во все стороны. В санях, рядом с ним, сидела Алина,
теплая, точно кошка. Лютов куда-то исчез. Алина молчала, закрыв лицо муфтой.
Самгин вспомнил, что она не первая говорит эти слова, Варвара тоже говорила нечто в этом роде. Он лежал в постели, а Дуняша, полураздетая, склонилась над ним, гладя лоб и щеки его легкой,
теплой ладонью. В квадрате верхнего стекла окна светилось стертое лицо луны, — желтая кисточка
огня свечи на столе как будто замерзла.
Оно бы и хорошо: светло,
тепло, сердце бьется; значит, она живет тут, больше ей ничего не нужно: здесь ее свет,
огонь и разум. А она вдруг встанет утомленная, и те же, сейчас вопросительные глаза просят его уйти, или захочет кушать она, и кушает с таким аппетитом…
Он сближался с Агафьей Матвеевной — как будто подвигался к
огню, от которого становится все
теплее и
теплее, но которого любить нельзя.
Вере становилось
тепло в груди, легче на сердце. Она внутренно вставала на ноги, будто пробуждалась от сна, чувствуя, что в нее льется волнами опять жизнь, что тихо, как друг, стучится мир в душу, что душу эту, как темный, запущенный храм, осветили
огнями и наполнили опять молитвами и надеждами. Могила обращалась в цветник.
«Слава Богу, если еще есть поварня! — говорил отец Никита, — а то и не бывает…» — «Как же тогда?» — «Тогда ночуем на снегу». — «Но не в сорок градусов, надеюсь». — «И в сорок ночуем: куда ж деться?» — «Как же так? ведь, говорят, при 40˚ дышать нельзя…» — «Трудно, грудь режет немного, да дышим. Мы разводим
огонь, и притом в снегу
тепло. Мороз ничего, — прибавил он, — мы привыкли, да и хорошо закутаны. А вот гораздо хуже, когда застанет пурга…»
Я смотрел на него и на
огонь: с одной стороны мне было очень
тепло — от очага; спина же, обращенная к стене юрты, напротив, зябла. Долго сидел смотритель неподвижно; мне стало дрематься.
Это — победа
огня духа над влагой и
теплом душевной плоти.
В ней слабо развито личное религиозное начало; она боится выхода из коллективного
тепла в холод и
огонь личной религиозности.
Моя Альпа не имела такой
теплой шубы, какая была у Кады. Она прозябла и, утомленная дорогой, сидела у
огня, зажмурив глаза, и, казалось, дремала. Тазовская собака, с малолетства привыкшая к разного рода лишениям, мало обращала внимания на невзгоды походной жизни. Свернувшись калачиком, она легла в стороне и тотчас уснула. Снегом всю ее запорошило. Иногда она вставала, чтобы встряхнуться, затем, потоптавшись немного на месте, ложилась на другой бок и, уткнув нос под брюхо, старалась согреть себя дыханием.
Тут я только понял весь ужас нашего положения. Ночью во время пурги нам приходилось оставаться среди болот без
огня и
теплой одежды. Единственная моя надежда была на Дерсу. В нем одном я видел свое спасение.
Спичка холодна, стена коробочки, о которую трется она, — холодна, дрова — холодны, но от них
огонь, который готовит
теплую пищу человеку и греет его самого.
Однажды в
теплый осенний вечер оба семейства сидели на площадке перед домом, любуясь звездным небом, синевшим глубокою лазурью и горевшим
огнями. Слепой, по обыкновению, сидел рядом с своею подругой около матери.
Только когда Евгения Петровна одевала ее за драпировкою в свое белье и
теплый шлафрок, Лиза долго смотрела на
огонь лампады, лицо ее стало как будто розоветь, оживляться, и она прошептала...
Катались на лодках по Днепру, варили на той стороне реки, в густом горько-пахучем лозняке, полевую кашу, купались мужчины и женщины поочередно — в быстрой
теплой воде, пили домашнюю запеканку, пели звучные малороссийские песни и вернулись в город только поздним вечером, когда темная бегучая широкая река так жутко и весело плескалась о борта их лодок, играя отражениями звезд, серебряными зыбкими дорожками от электрических фонарей и кланяющимися
огнями баканов.
И потому в два часа ночи, едва только закрылся уютный студенческий ресторан «Воробьи» и все восьмеро, возбужденные алкоголем и обильной пищей, вышли из прокуренного, чадного подземелья наверх, на улицу, в сладостную, тревожную темноту ночи, с ее манящими
огнями на небе и на земле, с ее
теплым, хмельным воздухом, от которого жадно расширяются ноздри, с ее ароматами, скользившими из невидимых садов и цветников, то у каждого из них пылала голова и сердце тихо и томно таяло от неясных желаний.
— Ага: равномерно, повсюду! Вот тут она самая и есть — энтропия, психологическая энтропия. Тебе, математику, — разве не ясно, что только разности — разности — температур, только тепловые контрасты — только в них жизнь. А если всюду, по всей вселенной, одинаково
теплые — или одинаково прохладные тела… Их надо столкнуть — чтобы
огонь, взрыв, геенна. И мы — столкнем.
На каждой колонне горят в пятилапых подсвечниках белые толстые свечи: их
огонь дает всей зале
теплый розово-желтоватый оттенок.
Стемнело. На самом верху мачты вспыхнул одинокий желтый электрический свет, и тотчас же на всем пароходе зажглись лампочки. Стеклянная будка над салоном первого класса и курительная комната
тепло и уютно засияли
огнями. На палубе сразу точно сделалось прохладнее. Сильный ветер дул с той стороны, где сидела Елена, мелкие соленые брызги изредка долетали до ее лица и прикасались к губам, но вставать ей не хотелось.
Собака выла — ровно, настойчиво и безнадежно спокойно. И тому, кто слышал этот вой, казалось, что это стонет и рвется к свету сама беспросветно-темная ночь, и хотелось в
тепло, к яркому
огню, к любящему женскому сердцу.
Мы сидим на корме,
теплая лунная ночь плывет навстречу нам, луговой берег едва виден за серебряной водою, с горного — мигают желтые
огни, какие-то звезды, плененные землею. Все вокруг движется, бессонно трепещет, живет тихою, но настойчивой жизнью. В милую, грустную тишину падают сиповатые слова...
Острия
огней наклонялись к отверстию пещеры; внутри ее тускло блестели разноцветные искры, пятна. Запах воска,
теплой гнили и земли бил мне в лицо, в глазах переливалась, прыгала раздробленная радуга. Все это вызвало у меня тягостное удивление и подавило мой страх.
Понемногу я начал грести, так как океан изменился. Я мог определить юг. Неясно стал виден простор волн; вдали над ними тронулась светлая лавина востока, устремив яркие копья наступающего
огня, скрытого облаками. Они пронеслись мимо восходящего солнца, как паруса. Волны начали блестеть;
теплый ветер боролся со свежестью; наконец утренние лучи согнали призрачный мир рассвета, и начался день.
Дождь яростно, однако ж, хлестал их по спине; но они мало об этом заботились, утешаясь, вероятно, тем, что грудь, руки и ноги оставались в
тепле. Мокрая их одежда, подогреваемая спереди
огнем, испускала от себя пар, подобный тому, какой подымается вечером над водою.
Тихими ночами лета море спокойно, как душа ребенка, утомленного играми дня, дремлет оно, чуть вздыхая, и, должно быть, видит какие-то яркие сны, — если плыть ночью по его густой и
теплой воде, синие искры горят под руками, синее пламя разливается вокруг, и душа человека тихо тает в этом
огне, ласковом, точно сказка матери.
Целые снопы
огней льются на улицу, испещренную движущимися фонарями фиакров, а над головой темное, звездное небо, и кругом —
теплая, влажная сентябрьская ночь.
Вечерняя заря тихо гасла. Казалось, там, на западе, опускается в землю огромный пурпурный занавес, открывая бездонную глубь неба и веселый блеск звезд, играющих в нем. Вдали, в темной массе города, невидимая рука сеяла
огни, а здесь в молчаливом покое стоял лес, черной стеной вздымаясь до неба… Луна еще не взошла, над полем лежал
теплый сумрак…
Осенняя ночь дышала в окно
тёплой и душистой сыростью, в чёрном небе трепетали, улетая всё выше и выше, тысячи ярких звёзд,
огонь лампы вздрагивал и тоже рвался вверх. Двое людей, наклонясь друг к другу, важно и тихо говорили. Всё вокруг было таинственно, жутко и приятно поднимало куда-то к новому, хорошему.
Весь берег, около которого стояло десятка два барок, был усыпан народом. Везде горели
огни, из лесу доносились удары топора. Бурлаки на нашей барке успели промокнуть порядком и торопились на берег, чтобы погреться, обсушиться и закусить горяченьким около своего огонька. Нигде
огонь так не ценится, как на воде; мысль о
тепле сделалась общей связующей нитью.
Она облетела все комнаты и еще раз убедилась, что она совершенно одна. Теперь можно было делать решительно все, что захочется. А как хорошо, что в комнатах так
тепло! Зима там, на улице, а в комнатах и
тепло и уютно, особенно когда вечером зажигали лампы и свечи. С первой лампой, впрочем, вышла маленькая неприятность — Муха налетела было опять на
огонь и чуть не сгорела.
Небо между голыми сучьями было золотисто-желтое и скорей походило на осеннее; и хотя все лица, обращенные к закату, отсвечивали
теплым золотом и были красивы какой-то новой красотой, — улыбающееся лицо Колесникова резко выделялось неожиданной прозрачностью и как бы внутренним светом. Черная борода лежала как приклеенная, и даже несчастная велосипедная шапочка не так смущала глаз: и на нее пала крупица красоты от небесных
огней.
В рядах, под сводами каменной галерейки, зазвенели железные болты на дверях и окнах, и всякий
огонь окна становился
теплее и ярче по мере того, как сгущался на глазах быстрый и суровый сумрак; как ряды пассажирских вагонов, поставленных один на другой, светился
огнями высокий трактир, и в открытое окно разорванно и непонятно, но зазывающе бубнил и вызвякивал орган.
«Куда торопишься? чему обрадовался, лихой товарищ? — сказал Вадим… но тебя ждет покой и
теплое стойло: ты не любишь, ты не понимаешь ненависти: ты не получил от благих небес этой чудной способности: находить блаженство в самых диких страданиях… о если б я мог вырвать из души своей эту страсть, вырвать с корнем, вот так! — и он наклонясь вырвал из земли высокий стебель полыни; — но нет! — продолжал он… одной капли яда довольно, чтоб отравить чашу, полную чистейшей влаги, и надо ее выплеснуть всю, чтобы вылить яд…» Он продолжал свой путь, но не шагом: неведомая сила влечет его: неутомимый конь летит, рассекает упорный воздух; волосы Вадима развеваются, два раза шапка чуть-чуть не слетела с головы; он придерживает ее рукою… и только изредка поталкивает ногами скакуна своего; вот уж и село… церковь… кругом
огни… мужики толпятся на улице в праздничных кафтанах… кричат, поют песни… то вдруг замолкнут, то вдруг сильней и громче пробежит говор по пьяной толпе…
Они беседовали до полуночи, сидя бок о бок в
тёплой тишине комнаты, — в углу её колебалось мутное облако синеватого света, дрожал робкий цветок
огня. Жалуясь на недостаток в детях делового задора, Артамонов не забывал и горожан...
Издали в густой
теплой темноте ночи не было видно его очертаний, но высокие
огни на мачтах, сигнальные
огни на мостике и ряд круглых светящихся иллюминаторов вдоль борта позволяли догадываться о его размерах и формах.
Тетерев. Нет, я о дураках. Дурак спрашивает себя — где
огонь, пока он не зажжен, куда девается, когда угасает? А мерзавец сидит у
огня, и ему
тепло…
Плотно легла на землю ночь и спит, свежая, густая, как масло. В небе ни звёзд, ни луны, и ни одного
огня вокруг, но
тепло и светло мне. Гудят в моей памяти тяжёлые слова провожатого, и похож он на колокол, который долго в земле лежал, весь покрыт ею, изъеден ржавчиной, и хотя глухо звонит, а по-новому.
Погода эти дни была дурная, и большую часть времени мы проводили в комнатах. Самые лучшие задушевные беседы происходили в углу между фортепьяно и окошком. На черном окне близко отражался
огонь свеч, по глянцевитому стеклу изредка ударяли и текли капли. По крыше стучало, в луже шлепала вода под желобом, из окна тянуло сыростью. И как-то еще светлее,
теплее и радостнее казалось в нашем углу.
Все это приходило на память при взгляде на знакомый почерк. Коврин вышел на балкон; была тихая
теплая погода, и пахло морем. Чудесная бухта отражала в себе луну и
огни и имела цвет, которому трудно подобрать название. Это было нежное и мягкое сочетание синего с зеленым; местами вода походила цветом на синий купорос, а местами, казалось, лунный свет сгустился и вместо воды наполнял бухту, а в общем какое согласие цветов, какое мирное, покойное и высокое настроение!
Я видел комнату: в окно светил
Весенний,
теплый день; и у окна
Сидела дева, нежная лицом,
С глазами полными
огнем и жизнью.
Огонь в камельке погас. В юрте стало
тепло, как в нагретой печи. Льдины на окнах начали таять, и из этого можно было заключить, что на дворе мороз стал меньше, так как в сильные морозы льдина не тает и с внутренней стороны, как бы ни было
тепло в юрте. Ввиду этого мы перестали подбавлять в камелек дрова, и я вышел наружу, чтобы закрыть трубу.
Тяжелые шаги скрипят по двору у наружной стены, но Цербер остается спокоен, а только снисходительно взвизгивает; он знает, что это наши лошади, стоявшие до сих пор где-нибудь под плетнем, прижав уши и пожимаясь от мороза, вышли на
огонь, чтобы стать у стены и смотреть на весело прыгающие искры, на широкую ленту
теплого белого дыма.
Опять они выехали на улицу, опять стало тихо,
тепло, весело, опять стала видна навозная дорога, опять послышались голоса, песни, опять залаяла собака. Уже настолько смерклось, что в некоторых окнах засветились
огни.