Неточные совпадения
Сын ваш, — обратился он к Пульхерии Александровне, — вчера, в присутствии господина Рассудкина (или… кажется, так? извините, запамятовал вашу фамилию, — любезно поклонился он Разумихину), обидел меня искажением мысли моей, которую я сообщил вам тогда в разговоре частном, за кофеем, именно что женитьба на бедной девице, уже испытавшей жизненное
горе, по-моему, повыгоднее в супружеском отношении, чем на испытавшей довольство, ибо полезнее для нравственности.
Гремит на Волге музыка.
Поют и пляшут девицы —
Ну, словом, пир
горой!
К девицам присоседиться
Хотел старик, встал на ноги
И чуть не полетел!
Сын поддержал родителя.
Старик стоял: притопывал,
Присвистывал, прищелкивал,
А глаз свое выделывал —
Вертелся колесом!
На другой день богатый купец встречает бедного и рассказывает свое
горе, что у него
сын пропал, и спрашивает: «Не видал ли, не слыхал ли?»
Так стреляй в Кончака, государь,
С дальних
гор на ворога ударь —
За Русскую землю,
За Игоревы раны —
Удалого
сына Святославича!
Странник сказал: «Твоему
горю легко помочь; поди объяви
сыновьям, что старшему достанется все богатство, а меньшому ничего; и у них будет поровну».
Она сказала: «Как мне не плакать: оба
сына мне равны, а отец хочет одному
сыну все отдать, а другому ничего. Я просила мужа не объявлять своего решения
сыновьям, пока я не придумаю, как помочь меньшому. Но денег у меня своих нет, и я не знаю, как помочь
горю».
Приехал и названый брат есаула, Данило Бурульбаш, с другого берега Днепра, где, промеж двумя
горами, был его хутор, с молодою женою Катериною и с годовым
сыном.
— Мне нет от него покоя! Вот уже десять дней я у вас в Киеве; а
горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть
сына… Страшен, страшен привиделся он мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его! Сердце мое до сих пор бьется. «Я зарублю твое дитя, Катерина, — кричал он, — если не выйдешь за меня замуж!..» — и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное дитя протянуло ручонки и кричало.
Неприятный разговор кончился. Наташа успокоилась, но не хотела при муже говорить о том, что понятно было только брату, и, чтобы начать общий разговор, заговорила о дошедшей досюда петербургской новости — о
горе матери Каменской, потерявшей единственного
сына, убитого на дуэли.
О
сыне носились странные слухи: говорили, что он был нелюдим, ни с кем не знался, вечно сидел один, занимаясь химией, проводил жизнь за микроскопом, читал даже за обедом и ненавидел женское общество. Об нем сказано в «
Горе от ума...
Я уверен, что подобная черта страдания перед призванием была и на лице девы Орлеанской, и на лице Иоанна Лейденского, — они принадлежали народу, стихийные чувства, или, лучше, предчувствия, заморенные в нас, сильнее в народе. В их вере был фатализм, а фатализм сам по себе бесконечно грустен. «Да свершится воля твоя», — говорит всеми чертами лица Сикстинская мадонна. «Да свершится воля твоя», — говорит ее сын-плебей и спаситель, грустно молясь на Масличной
горе.
«Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес ее в
горы и жил с нею там, как с женой. Вот его
сын, а отца нет уже; когда он стал слабеть, то поднялся, в последний раз, высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы
горы, насмерть разбился о них…
Смирились, а все-таки не могли забыть, что их деды и прадеды Орехово поле пахали, Рязановы пожни косили, в Тимохином бору дрова и лес рубили. Давно подобрались старики, что жили под монастырскими властями, их
сыновья и внуки тоже один за другим ушли на ниву Божию, а Орехово поле, Рязановы пожни и Тимохин бор в Миршени по-прежнему и старому, и малому глаза мозолили. Как ни взглянут на них, так и вспомнят золотое житье дедов и прадедов и зачнут роптать на свою жизнь горе-горькую.
То-то вот
горе, что жена детей не рожает, а кажется, если б у него, подобно Иакову, двенадцать
сынов было, он всех бы телятиной накормил, да еще осталось бы!
Во святом было во граде,
Во Ерусалиме,
На позорном лобном месте
На
горе Голгофе —
Обесславлен, обесчещен
Исус,
сыне Божий,
Весь в кровавых язвах,
На кресте бысть распят.
— У нас в семье, как помню себя, завсегда говорили, что никого из бедных людей волосом он не обидел и как, бывало, ни встретит нищего аль убогого, всегда подаст милостыню и накажет за рабу Божию Анну молиться — это мою прабабушку так звали — да за раба Божия Гордея убиенного — это дедушку нашего, сына-то своего, что вгорячах грешным делом укокошил… говорят еще у нас в семье, что и в разбой-от пошел он с
горя по жене, с великого озлобленья на неведомых людей, что ее загубили.
Свадьбу сыграли. Перед тем Макар Тихоныч послал
сына в Урюпинскую на ярмарку, Маша так и не свиделась с ним. Старый приказчик, приставленный Масляниковым к
сыну, с Урюпинской повез его в Тифлис, оттоль на Крещенскую в Харьков, из Харькова в Ирбит, из Ирбита в Симбирск на Сборную. Так дело и протянулось до Пасхи. На возвратном пути Евграф Макарыч где-то захворал и помер. Болтали, будто руки на себя наложил, болтали, что опился с
горя. Бог его знает, как на самом деле было.
Из тогдашних драматургов он стоял
горой за Дюма-сына.
Узнай, Руслан: твой оскорбитель
Волшебник страшный Черномор,
Красавиц давний похититель,
Полнощных обладатель
гор.
Еще ничей в его обитель
Не проникал доныне взор;
Но ты, злых козней истребитель,
В нее ты вступишь, и злодей
Погибнет от руки твоей.
Тебе сказать не должен боле:
Судьба твоих грядущих дней,
Мой
сын, в твоей отныне воле».
Дымов,
сын зажиточного мужика, жил в свое удовольствие, гулял и не знал
горя, но едва ему минуло двадцать лет, как строгий, крутой отец, желая приучить его к делу и боясь, чтобы он дома не избаловался, стал посылать его в извоз, как бобыля-работника.
Старик Покровский целую ночь провел в коридоре, у самой двери в комнату
сына; тут ему постлали какую-то рогожку. Он поминутно входил в комнату; на него страшно было смотреть. Он был так убит
горем, что казался совершенно бесчувственным и бессмысленным. Голова его тряслась от страха. Он сам весь дрожал, и все что-то шептал про себя, о чем-то рассуждал сам с собою. Мне казалось, что он с ума сойдет с
горя.
И потом безмолвно, покорно брал свою шинельку, шляпенку, опять потихоньку отворял дверь и уходил, улыбаясь через силу, чтобы удержать в душе накипевшее
горе и не выказать его
сыну.
Горе его еще не совсем улеглось, а теперь ожило, и он рассказывал о том, как он узнал о смерти
сына.
Молодая, еще очень хорошенькая женщина и очень нежная мать, Констанция Помада с
горем видела, что на мужа ни ей, ни
сыну надеяться нечего, сообразила, что слезами здесь ничему не поможешь, а жалобами еще того менее, и стала изобретать себе профессию.
По
горе росли горох и чечевица, далее влево шел глубокий овраг с красно-бурыми обрывами и совершенно черными впадинами, дававшими некогда приют смелым удальцам Степана Разина,
сына Тимофеевича.
Пастор взглянул на блестящую, алмазную митру
горы, сжал ручонку
сына и, опершись другою рукою о плечо гренадера, спокойно стал у столба над выкопанною у него ямою.
Ульрих Райнер оставил семью у Блюма и уехал в Швейцарию. С помощью старых приятелей он скоро нашел очень хорошенькую ферму под одною из
гор, вблизи боготворимой им долины Рютли, и перевез сюда жену и
сына.
Марья Михайловна поселилась с
сыном в этом мезонине, и по этой галерее бегал кроткий, но резвый Вильгельм-Роберт Райнер, засматриваясь то на блестящие снеговые шапки
гор, окружающих со всех сторон долину, то следя за тихим, медлительным шагом коров, переходивших вброд озерной заливец.
— Ах, да! Ну, я вас не неволю. Кланяйтесь Федосье Петровне от меня, — скажите, что я душевно огорчена ее печалью и сама бы навестила, да вот бог, дескать, и мне послал
горе —
сына проводила.
— Видно, у всякого свое
горе, Антон Иваныч; вот я так
сына провожаю.
Так исчез в жизни Владимира этот светлый и добрый образ воспитателя. «Где-то наш monsieur Joseph?» [господин Жозеф (фр.).] — часто говаривали мать или
сын, и они оба задумывались, и в воображении у них носилась кроткая, спокойная и несколько монашеская фигура, в своем длинном дорожном сюртуке, пропадающая за гордыми и независимыми норвежскими
горами.
В следующие затем дни к Марфиным многие приезжали, а в том числе и m-me Тулузова; но они никого не принимали, за исключением одного Углакова, привезшего Егору Егорычу письмо от отца, в котором тот, извиняясь, что по болезни сам не может навестить друга, убедительно просил Марфина взять к себе
сына в качестве ординарца для исполнения поручений по разным хлопотам, могущим встретиться при настоящем их семейном
горе.
— Что же это за такое большое
горе! — возразил Аггей Никитич. — Ченцов не
сын родной Егора Егорыча… Мало ли у кого племянники разводятся с женами… Я, как сужу по себе…
— Не захотела, потому что ей нельзя оставить сестру, которая, как вы знаете, в страшном
горе, — объяснил Егор Егорыч и начал потом подробно расспрашивать m-me Углакову, чем, собственно, был болен ее
сын, и когда та сказала, что у него была нервная горячка, Егор Егорыч не поверил тому и подумал по-прежнему, что молодой повеса, вероятно, покутил сильно.
Сын тоже слал ему известие за известием: молодой человек шел в
гору и подробно уведомлял об увольнениях, перемещениях и назначениях.
Вследствие такого бесцеремонного приглашения, Аракчеев, будучи и сам артиллеристом, заинтересовался личностью капитана, вошел к нему, подсел к столику и у них завязалась оживленная беседа. На вопрос графа, зачем капитан едет в Петербург, тот, не подозревая, что видит перед собою Аракчеева, брякнул, что едет объясниться с таким-сяким Аракчеевым и спросить, за что он, растакой-то
сын, преследует его, причем рассказал все свое
горе.
Дарью Алексеевну Хомутову состарило не столько время, сколько пережитое ею
горе; не говоря уже о смерти ее мужа и оказавшемся несчастным замужестве любимой дочери, Отечественная война унесла ее обоих
сыновей, с честью павших на поле брани.
Искренно оплакивая кончину горячо любимого ею супруга, Ольга Николаевна не давала
горю овладеть ею совершенно, памятуя, что на ней лежат обязанности по отношению к
сыну, которому шел двадцать второй год и он был поручиком артиллерии и стоял с бригадой в одной из южных губерний, и к дочери — шестнадцатилетней красавице Мери, как звала ее мать.
Анна Михайловна тоже кидала на девушку вопросительные взгляды, спрашивая себя: что это — счастье или
горе звучит в игре ее
сына…
Маланья Сергеевна с
горя начала в своих письмах умолять Ивана Петровича, чтобы он вернулся поскорее; сам Петр Андреич желал видеть своего
сына; но он все только отписывался, благодарил отца за жену, за присылаемые деньги, обещал приехать вскоре — и не ехал.
Голос его звучал тихо, но твердо, глаза блестели упрямо. Она сердцем поняла, что
сын ее обрек себя навсегда чему-то тайному и страшному. Все в жизни казалось ей неизбежным, она привыкла подчиняться не думая и теперь только заплакала тихонько, не находя слов в сердце, сжатом
горем и тоской.
Ей было сладко видеть, что его голубые глаза, всегда серьезные и строгие, теперь
горели так мягко и ласково. На ее губах явилась довольная, тихая улыбка, хотя в морщинах щек еще дрожали слезы. В ней колебалось двойственное чувство гордости
сыном, который так хорошо видит
горе жизни, но она не могла забыть о его молодости и о том, что он говорит не так, как все, что он один решил вступить в спор с этой привычной для всех — и для нее — жизнью. Ей хотелось сказать ему: «Милый, что ты можешь сделать?»
Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось, что нет ее, той, которая жила тревогами и страхом за
сына, мыслями об охране его тела, нет ее теперь — такой, она отделилась, отошла далеко куда-то, а может быть, совсем
сгорела на огне волнения, и это облегчило, очистило душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе, желая заглянуть в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое, тревожное.
В сердце закипали слезы и, подобно ночной бабочке, слепо и жалобно трепетало ожидание
горя, о котором так спокойно, уверенно говорил
сын.
— Да вы не серчайте, чего же! Я потому спросил, что у матери моей приемной тоже голова была пробита, совсем вот так, как ваша. Ей, видите, сожитель пробил, сапожник, колодкой. Она была прачка, а он сапожник. Она, — уже после того как приняла меня за
сына, — нашла его где-то, пьяницу, на свое великое
горе. Бил он ее, скажу вам! У меня со страху кожа лопалась…
Ни одного дня, который не отравлялся бы думою о куске, ни одной радости. Куда ни оглянется батюшка, всё ему или чуждо, или на все голоса кричит: нужда! нужда! нужда!
Сын ли окончил курс — и это не радует: он совсем исчезнет для него, а может быть, и забудет о старике отце. Дочь ли выдаст замуж — и она уйдет в люди, и ее он не увидит. Всякая минута, приближающая его к старости, приносит ему
горе.
Приехал он в Петербург по крайнему случаю. В первый раз в жизни он испытал страшное
горе: у него застрелился младший
сын, прекрасный и многообещавший юноша, которому едва минуло осьмнадцать лет.
— А меньше было бы ей слез и
горя, коли бы она знала, что
сын ее жив, терпит низкую долю — неизвестно где и у кого… А это бы случилось, кабы я не вмешался и не написал вам тогда…
— Послушайте… это что-нибудь да не так; не далее как несколько часов тому назад я получил официальное донесение о смерти князя, убитого на дуэли, в доме его родителей… Княгиня Зинаида Сергеевна была здесь не более как с час времени, желала видеть светлейшего и просить как-нибудь затушить это дело… Она приехала прямо от только что охладевшего трупа
сына,
горе ее не поддается описанию…
Она не хотела знать никакой заботы, никакого
горя, и когда ее второй
сын Михаил был убит на дуэли, ей решились сказать об этом только год спустя.