Неточные совпадения
Городничий. Нет, нет; позвольте уж мне самому. Бывали трудные случаи в жизни,
сходили, еще даже и спасибо получал. Авось бог вынесет и теперь. (Обращаясь
к Бобчинскому.)Вы говорите, он молодой
человек?
Г-жа Простакова (
к гостям). Одна моя забота, одна моя отрада — Митрофанушка. Мой век
проходит. Его готовлю в
люди.
Бригадир
ходил в мундире по городу и строго-настрого приказывал, чтоб
людей, имеющих «унылый вид», забирали на съезжую и представляли
к нему.
Человек приходит
к собственному жилищу, видит, что оно насквозь засветилось, что из всех пазов выпалзывают тоненькие огненные змейки, и начинает сознавать, что вот это и есть тот самый конец всего, о котором ему когда-то смутно грезилось и ожидание которого, незаметно для него самого,
проходит через всю его жизнь.
Расспросив подробности, которые знала княгиня о просившемся молодом
человеке, Сергей Иванович,
пройдя в первый класс, написал записку
к тому, от кого это зависело, и передал княгине.
И, счастливый семьянин, здоровый
человек, Левин был несколько раз так близок
к самоубийству, что спрятал шнурок, чтобы не повеситься на нем, и боялся
ходить с ружьем, чтобы не застрелиться.
— Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника; он мне знаком — был прошлого года в отряде; как я ему сказал, где мы остановились, а он мне: «Здесь, брат, нечисто,
люди недобрые!..» Да и в самом деле, что это за слепой!
ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой… уж видно, здесь
к этому привыкли.
Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову
человека без того, чтоб он не захотел приложить ее
к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный
к чиновническому столу, должен умереть или
сойти с ума, точно так же, как
человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
— Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет
ходить за нею и приучит ее
к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете делать? Есть
люди, с которыми непременно должно соглашаться.
Надворные советники, может быть, и познакомятся с ним, но те, которые подобрались уже
к чинам генеральским, те, бог весть, может быть, даже бросят один из тех презрительных взглядов, которые бросаются гордо
человеком на все, что ни пресмыкается у ног его, или, что еще хуже, может быть,
пройдут убийственным для автора невниманием.
Это займет, впрочем, не много времени и места, потому что не много нужно прибавить
к тому, что уже читатель знает, то есть что Петрушка
ходил в несколько широком коричневом сюртуке с барского плеча и имел, по обычаю
людей своего звания, крупный нос и губы.
Сам же он во всю жизнь свою не
ходил по другой улице, кроме той, которая вела
к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал или князь; в глаза не знал прихотей, какие дразнят в столицах
людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был в театре.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной
человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший,
ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал
к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
— Кажется, я имел случай изучить эту породу
людей — их столько
к тебе
ходит, — все на один покрой. Вечно одна и та же история…
— А я именно хотел тебе прибавить, да ты перебил, что ты это очень хорошо давеча рассудил, чтобы тайны и секреты эти не узнавать. Оставь до времени, не беспокойся. Все в свое время узнаешь, именно тогда, когда надо будет. Вчера мне один
человек сказал, что надо воздуху
человеку, воздуху, воздуху! Я хочу
к нему
сходить сейчас и узнать, что он под этим разумеет.
Ну, однако ж, что может быть между ними общего? Даже и злодейство не могло бы быть у них одинаково. Этот
человек очень
к тому же был неприятен, очевидно, чрезвычайно развратен, непременно хитер и обманчив, может быть, очень зол. Про него
ходят такие рассказы. Правда, он хлопотал за детей Катерины Ивановны; но кто знает, для чего и что это означает? У этого
человека вечно какие-то намерения и проекты.
— Да садитесь, Порфирий Петрович, садитесь, — усаживал гостя Раскольников, с таким, по-видимому, довольным и дружеским видом, что, право, сам на себя подивился, если бы мог на себя поглядеть. Последки, подонки выскребывались! Иногда этак
человек вытерпит полчаса смертного страху с разбойником, а как приложат ему нож
к горлу окончательно, так тут даже и страх
пройдет. Он прямо уселся пред Порфирием и, не смигнув, смотрел на него. Порфирий прищурился и начал закуривать папироску.
— Так
к тебе
ходит Авдотья Романовна, — проговорил он, скандируя слова, — а ты сам хочешь видеться с
человеком, который говорит, что воздуху надо больше, воздуху и… и стало быть, и это письмо… это тоже что-нибудь из того же, — заключил он как бы про себя.
— Бедность не порок, дружище, ну да уж что! Известно, порох, не мог обиды перенести. Вы чем-нибудь, верно, против него обиделись и сами не удержались, — продолжал Никодим Фомич, любезно обращаясь
к Раскольникову, — но это вы напрасно: на-и-бла-га-а-ар-р-род-нейший, я вам скажу,
человек, но порох, порох! Вспылил, вскипел, сгорел — и нет! И все
прошло! И в результате одно только золото сердца! Его и в полку прозвали: «поручик-порох»…
Илья. Пополам перегнуло набок, coвсeм углом, так глаголем и
ходит… другая неделя… ах, беда! Теперь в хоре всякий лишний
человек дорого стоит, а без тенора как быть!
К дохтору
ходил, дохтор и говорит: «Через неделю, через две отпустит, опять прямой будешь». А нам теперь его надо.
Рассуждения благоразумного поручика не поколебали меня. Я остался при своем намерении. «Как вам угодно, — сказал Иван Игнатьич, — делайте, как разумеете. Да зачем же мне тут быть свидетелем?
К какой стати?
Люди дерутся, что за невидальщина, смею спросить? Слава богу,
ходил я под шведа и под турку: всего насмотрелся».
Он только что
сошел к завтраку в новом щегольском, на этот раз не славянофильском, наряде; накануне он удивил приставленного
к нему
человека множеством навезенного им белья, и вдруг его товарищи его покидают!
— А вот на что, — отвечал ему Базаров, который владел особенным уменьем возбуждать
к себе доверие в
людях низших, хотя он никогда не потакал им и обходился с ними небрежно, — я лягушку распластаю да посмотрю, что у нее там внутри делается; а так как мы с тобой те же лягушки, только что на ногах
ходим, я и буду знать, что и у нас внутри делается.
— Поверите ли, — продолжал он, — что, когда при мне Евгений Васильевич в первый раз сказал, что не должно признавать авторитетов, я почувствовал такой восторг… словно прозрел! «Вот, — подумал я, — наконец нашел я
человека!» Кстати, Евгений Васильевич, вам непременно надобно
сходить к одной здешней даме, которая совершенно в состоянии понять вас и для которой ваше посещение будет настоящим праздником; вы, я думаю, слыхали о ней?
Безмолвная ссора продолжалась. Было непоколебимо тихо, и тишина эта как бы требовала, чтоб
человек думал о себе. Он и думал. Пил вино, чай, курил папиросы одну за другой,
ходил по комнате, садился
к столу, снова вставал и
ходил; постепенно раздеваясь, снял пиджак, жилет, развязал галстук, расстегнул ворот рубахи, ботинки снял.
Но Калитин и Мокеев ушли со двора. Самгин пошел в дом, ощущая противный запах и тянущий приступ тошноты. Расстояние от сарая до столовой невероятно увеличилось; раньше чем он
прошел этот путь, он успел вспомнить Митрофанова в трактире, в день похода рабочих в Кремль,
к памятнику царя; крестясь мелкими крестиками,
человек «здравого смысла» горячо шептал: «Я — готов, всей душой! Честное слово: обманывал из любви и преданности».
Город беспокоился, готовясь
к выборам в Думу, по улицам
ходили и ездили озабоченные, нахмуренные
люди, на заборах пестрели партийные воззвания, члены «Союза русского народа» срывали их, заклеивали своими.
— Интересно, что сделает ваше поколение, разочарованное в
человеке? Человек-герой, видимо, антипатичен вам или пугает вас, хотя историю вы мыслите все-таки как работу Августа Бебеля и подобных ему. Мне кажется, что вы более индивидуалисты, чем народники, и что массы выдвигаете вы вперед для того, чтоб самим остаться в стороне. Среди вашего брата не чувствуется
человек, который
сходил бы с ума от любви
к народу, от страха за его судьбу, как
сходит с ума Глеб Успенский.
К нему можно было
ходить и не
ходить; он не возбуждал ни симпатии, ни антипатии, тогда как
люди из флигеля вызывали тревожный интерес вместе со смутной неприязнью
к ним.
— Тоже вот и Любаша: уж как ей хочется, чтобы всем было хорошо, что уж я не знаю как! Опять дома не ночевала, а намедни, прихожу я утром, будить ее — сидит в кресле, спит, один башмак снят, а другой и снять не успела, как сон ее свалил.
Люди к ней так и
ходят, так и
ходят, а женишка-то все нет да нет! Вчуже обидно, право: девушка сочная, как лимончик…
Самгин выпил рюмку коньяка, подождал, пока
прошло ощущение ожога во рту, и выпил еще. Давно уже он не испытывал столь острого раздражения против
людей, давно не чувствовал себя так одиноким.
К этому чувству присоединялась тоскливая зависть, — как хорошо было бы обладать грубой дерзостью Кутузова, говорить в лицо
людей то, что думаешь о них. Сказать бы им...
Кутузов встал, сунув руки в карманы,
прошел к двери. Клим отметил, что
человек этот стал как будто стройнее, легче.
— Обедать? Спасибо. А я хотел пригласить вас в ресторан, тут, на площади у вас, не плохой ресторанос, — быстро и звонко говорил Тагильский,
проходя в столовую впереди Самгина, усаживаясь
к столу. Он удивительно не похож был на
человека, каким Самгин видел его в строгом кабинете Прейса, — тогда он казался сдержанным, гордым своими знаниями, относился
к людям учительно, как профессор
к студентам, а теперь вот сорит словами, точно ветер.
«Эти
люди чувствуют меня своим, — явный признак их тупости… Если б я хотел, — я, пожалуй, мог бы играть в их среде значительную роль. Донесет ли на них Диомидов? Он должен бы сделать это. Мне, конечно, не следует
ходить к Варваре».
Его волновала жалость
к этим
людям, которые не знают или забыли, что есть тысячеглавые толпы, что они
ходят по улицам Москвы и смотрят на все в ней глазами чужих. Приняв рюмку из руки Алины, он ей сказал...
Изредка являлся Томилин, он
проходил по двору медленно, торжественным шагом, не глядя в окна Самгиных; войдя
к писателю, молча жал руки
людей и садился в угол у печки, наклонив голову, прислушиваясь
к спорам, песням.
Самгин взял бутылку белого вина,
прошел к столику у окна; там, между стеною и шкафом, сидел, точно в ящике, Тагильский, хлопая себя по колену измятой картонной маской. Он был в синей куртке и в шлеме пожарного солдата и тяжелых сапогах, все это странно сочеталось с его фарфоровым лицом. Усмехаясь, он посмотрел на Самгина упрямым взглядом нетрезвого
человека.
Кощунственным отношением
к человеку вывихнули душу ему и вот сунули под мышку церковную книжицу:
ходи, опираясь на оную, по путям, предуказанным тебе нами, мудрыми.
Из открытого окна флигеля доносился спокойный голос Елизаветы Львовны; недавно она начала заниматься историей литературы с учениками школы,
человек восемь
ходили к ней на дом. Чтоб не думать, Самгин заставил себя вслушиваться в слова Спивак.
За городом работали сотни три землекопов, срезая гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, — расчищали съезд
к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато,
ходили люди в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой шум и жирный запах сырой глины стоял в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком по земле что-то железное, уродливое, один из них ревел...
Бесцеремонно растолкав
людей, Иноков
прошел к столу и там, наливая водку, сказал вполголоса Климу...
Она убежала, отвратительно громко хлопнув дверью спальни, а Самгин быстро
прошел в кабинет, достал из книжного шкафа папку, в которой хранилась коллекция запрещенных открыток, стихов, корректур статей, не пропущенных цензурой. Лично ему все эти бумажки давно уже казались пошленькими и в большинстве бездарными, но они были монетой, на которую он покупал внимание
людей, и были ценны тем еще, что дешевизной своей укрепляли его пренебрежение
к людям.
Пушки стреляли не часто, не торопясь и, должно быть, в разных концах города. Паузы между выстрелами были тягостнее самих выстрелов, и хотелось, чтоб стреляли чаще, непрерывней, не мучили бы
людей, которые ждут конца. Самгин, уставая, садился
к столу, пил чай, неприятно теплый,
ходил по комнате, потом снова вставал на дежурство у окна. Как-то вдруг в комнату точно с потолка упала Любаша Сомова, и тревожно, возмущенно зазвучал ее голос, посыпались путаные слова...
Случается и то, что он исполнится презрения
к людскому пороку, ко лжи,
к клевете,
к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать
человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли,
ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
Люди были в ужасе. Василиса с Яковом почти не выходили из церкви, стоя на коленях. Первая обещалась
сходить пешком
к киевским чудотворцам, если барыня оправится, а Яков — поставить толстую с позолотой свечу
к местной иконе.
Он обернулся
к ней так живо, как
человек, у которого болели зубы и вдруг
прошла боль.
— То и ладно, то и ладно: значит, приспособился
к потребностям государства, вкус угадал, город успокоивает. Теперь война, например, с врагами: все двери в отечестве на запор. Ни
человек не
пройдет, ни птица не пролетит, ни амбре никакого не получишь, ни кургузого одеяния, ни марго, ни бургонь — заговейся! А в сем богоспасаемом граде источник мадеры не иссякнет у Ватрухина! Да здравствует Ватрухин! Пожалуйте, сударыня, Татьяна Марковна, ручку!
К нам повадился
ходить в отель офицер, не флотский, а морских войск, с «Спартана», молодой
человек лет двадцати: он, кажется, тоже не прочь от приключений.
«Но да пощадит оно, — восклицает автор (то есть просвещение) (стр. 96), — якутов и подобных им,
к которым природа их земли была мачехою!» Другими словами: просвещенные
люди! не
ходите к якутам: вы их развратите!
— Я
ходил к подсудимому, и меня в коридоре обступили эти
люди и просили…