Неточные совпадения
Как грустно мне твое явленье,
Весна, весна! пора любви!
Какое томное волненье
В моей душе, в моей
крови!
С каким тяжелым умиленьем
Я наслаждаюсь дуновеньем
В лицо мне веющей весны
На лоне сельской тишины!
Или мне чуждо наслажденье,
И всё, что радует, живит,
Всё, что ликует и блестит,
Наводит скуку и томленье
На душу мертвую давно,
И всё ей кажется темно?
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы сладкое мученье
В нем рано волновали
кровь.
Он
с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
И между тем душа в ней ныла,
И слез был полон томный взор.
Вдруг топот!..
кровь ее застыла.
Вот ближе! скачут… и на двор
Евгений! «Ах!» — и легче тени
Татьяна прыг в другие сени,
С крыльца на двор, и прямо в сад,
Летит, летит; взглянуть назад
Не смеет; мигом обежала
Куртины, мостики, лужок,
Аллею к озеру, лесок,
Кусты сирен переломала,
По цветникам летя к ручью,
И, задыхаясь, на скамью...
Свеж он был, как
кровь с молоком; здоровье, казалось, так и прыскало
с лица его.
Как русский, как связанный
с вами единокровным родством, одной и тою же
кровью, я теперь обращаюсь <к> вам.
Мы тронулись в путь;
с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще
с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать;
кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Он бросил фуражку
с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и поправляться перед зеркалом; черный огромный платок, навернутый на высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок, высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил его кверху до ушей; от этой трудной работы, — ибо воротник мундира был очень узок и беспокоен, — лицо его налилось
кровью.
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли
с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят,
кровь кипит…
Сердце мое облилось
кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, — смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжает из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагёз: все кинулись за ним
с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться.
— Боже! — воскликнул он, — да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой теплой
крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый
кровью…
с топором… Господи, неужели?
— Мое добро! — кричит Миколка,
с ломом в руках и
с налитыми
кровью глазами. Он стоит, будто жалея, что уж некого больше бить.
Вошел доктор, аккуратный старичок, немец, озираясь
с недоверчивым видом; подошел к больному, взял пульс, внимательно ощупал голову и
с помощью Катерины Ивановны отстегнул всю смоченную
кровью рубашку и обнажил грудь больного.
Отмыв их, он вытащил и топор, вымыл железо, и долго, минуты
с три, отмывал дерево, где закровянилось, пробуя
кровь даже мылом.
Тут дело фантастическое, мрачное, дело современное, нашего времени случай-с, когда помутилось сердце человеческое; когда цитуется фраза, что
кровь «освежает»; когда вся жизнь проповедуется в комфорте.
Ты, конечно, прав, говоря, что это не ново и похоже на все, что мы тысячу раз читали и слышали; но что действительно оригинально во всем этом, — и действительно принадлежит одному тебе, к моему ужасу, — это то, что все-таки
кровь по совести разрешаешь, и, извини меня,
с таким фанатизмом даже…
Господин этот был лет тридцати, плотный, жирный,
кровь с молоком,
с розовыми губами и
с усиками и очень щеголевато одетый.
Плач бедной, чахоточной, сиротливой Катерины Ивановны произвел, казалось, сильный эффект на публику. Тут было столько жалкого, столько страдающего в этом искривленном болью, высохшем чахоточном лице, в этих иссохших, запекшихся
кровью губах, в этом хрипло кричащем голосе, в этом плаче навзрыд, подобном детскому плачу, в этой доверчивой, детской и вместе
с тем отчаянной мольбе защитить, что, казалось, все пожалели несчастную. По крайней мере Петр Петрович тотчас же пожалел.
«Важнее всего, знает Порфирий иль не знает, что я вчера у этой ведьмы в квартире был… и про
кровь спрашивал? В один миг надо это узнать,
с первого шагу, как войду, по лицу узнать; и-на-че… хоть пропаду, да узнаю!»
Между тем Катерина Ивановна отдышалась, на время
кровь отошла. Она смотрела болезненным, но пристальным и проницающим взглядом на бледную и трепещущую Соню, отиравшую ей платком капли пота со лба: наконец, попросила приподнять себя. Ее посадили на постели, придерживая
с обеих сторон.
Если убили они, или только один Николай, и при этом ограбили сундуки со взломом, или только участвовали чем-нибудь в грабеже, то позволь тебе задать всего только один вопрос: сходится ли подобное душевное настроение, то есть взвизги, хохот, ребяческая драка под воротами, —
с топорами,
с кровью,
с злодейскою хитростью, осторожностью, грабежом?
— Да, замочился… я весь в
крови! — проговорил
с каким-то особенным видом Раскольников, затем улыбнулся, кивнул головой и пошел вниз по лестнице.
Тут смех опять превратился в нестерпимый кашель, продолжавшийся пять минут. На платке осталось несколько
крови, на лбу выступили капли пота. Она молча показала
кровь Раскольникову и, едва отдыхнувшись, тотчас же зашептала ему опять
с чрезвычайным одушевлением и
с красными пятнами на щеках...
Он никогда не говорил
с ними о боге и о вере, но они хотели убить его как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился было на него в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей — не то пролилась бы
кровь.
Раскольников протеснился, по возможности, и увидал, наконец, предмет всей этой суеты и любопытства. На земле лежал только что раздавленный лошадьми человек, без чувств, по-видимому, очень худо одетый, но в «благородном» платье, весь в
крови.
С лица,
с головы текла
кровь; лицо было все избито, ободрано, исковеркано. Видно было, что раздавили не на шутку.
Ведь я знаю, как вы квартиру-то нанимать ходили, под самую ночь, когда смерклось, да в колокольчик стали звонить, да про
кровь спрашивали, да работников и дворников
с толку сбили.
— Ну так что ж, ну и на разврат! Дался им разврат. Да люблю, по крайней мере, прямой вопрос. В этом разврате по крайней мере, есть нечто постоянное, основанное даже на природе и не подверженное фантазии, нечто всегдашним разожженным угольком в
крови пребывающее, вечно поджигающее, которое и долго еще, и
с летами, может быть, не так скоро зальешь. Согласитесь сами, разве не занятие в своем роде?
Катерина Ивановна суетилась около больного, она подавала ему пить, обтирая пот и
кровь с головы, оправляла подушки и разговаривала
с священником, изредка успевая оборотиться к нему, между делом. Теперь же она вдруг набросилась на него почти в исступлении...
— Боже мой! У него вся грудь раздавлена! Крови-то,
крови! — проговорила она в отчаянии. — Надо снять
с него все верхнее платье! Повернись немного, Семен Захарович, если можешь, — крикнула она ему.
— Это я знаю, видал, — бормотал чиновник Раскольникову и Лебезятникову, — это чахотка-с; хлынет этак
кровь и задавит.
С одною моею родственницей, еще недавно свидетелем был, и этак стакана полтора… вдруг-с… Что же, однако ж, делать, сейчас помрет?
Глубокий, страшный кашель прервал ее слова. Она отхаркнулась в платок и сунула его напоказ священнику,
с болью придерживая другой рукою грудь. Платок был весь в
крови…
Она! она сама!
Ах! голова горит, вся
кровь моя в волненьи.
Явилась! нет ее! неу́жели в виденьи?
Не впрямь ли я сошел
с ума?
К необычайности я точно приготовлен;
Но не виденье тут, свиданья час условлен.
К чему обманывать себя мне самого?
Звала Молчалина, вот комната его.
Далече раскинутся чубатые головы
с перекрученными и запекшимися в
крови чубами и запущенными книзу усами.
Один молодой полковник, живая, горячая
кровь, родной брат прекрасной полячки, обворожившей бедного Андрия, не подумал долго и бросился со всех сил
с конем за козаками: перевернулся три раза в воздухе
с конем своим и прямо грянулся на острые утесы.
Будет, будет все поле
с облогами [Облога — целина, пустошь.] и дорогами покрыто торчащими их белыми костями, щедро обмывшись козацкою их
кровью и покрывшись разбитыми возами, расколотыми саблями и копьями.
В куски изорвали его острые камни, пропавшего среди пропасти, и мозг его, смешавшись
с кровью, обрызгал росшие по неровным стенам провала кусты.
Козаки вновь отступили, готовясь идти к таборам, а на городском валу вновь показались ляхи, уже
с изорванными епанчами. Запеклася
кровь на многих дорогих кафтанах, и пылью покрылися красивые медные шапки.
Тихо склонился он на руки подхватившим его козакам, и хлынула ручьем молодая
кровь, подобно дорогому вину, которое несли в склянном сосуде из погреба неосторожные слуги, поскользнулись тут же у входа и разбили дорогую сулею: все разлилось на землю вино, и схватил себя за голову прибежавший хозяин, сберегавший его про лучший случай в жизни, чтобы если приведет Бог на старости лет встретиться
с товарищем юности, то чтобы помянуть бы вместе
с ним прежнее, иное время, когда иначе и лучше веселился человек…
Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом
с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает
с этим прибавлением;
с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет
кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а
с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум,
кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу,
с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный дом.
Она подошла к нему так близко, что
кровь бросилась ему в сердце и в голову; он начал дышать тяжело,
с волнением. А она смотрит ему прямо в глаза.
«Чему ж улыбаться? — продолжал думать Обломов. — Если у ней есть сколько-нибудь сердца, оно должно бы замереть, облиться
кровью от жалости, а она… ну, Бог
с ней! Перестану думать! Вот только съезжу сегодня отобедаю — и ни ногой».
— Не жалуйся, кум, не греши: капитал есть, и хороший… — говорил опьяневший Тарантьев
с красными, как в
крови, глазами. — Тридцать пять тысяч серебром — не шутка!
Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю
кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы,
с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
— Нет, выздоравливаю я! — сказал он и задумался. — Ах, если б только я мог знать, что герой этого романа — Илья! Сколько времени ушло, сколько
крови испортилось! За что? Зачем! — твердил он почти
с досадой.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется
кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать
с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Несколько раз делалось ему дурно и проходило. Однажды утром Агафья Матвеевна принесла было ему, по обыкновению, кофе и — застала его так же кротко покоящимся на одре смерти, как на ложе сна, только голова немного сдвинулась
с подушки да рука судорожно прижата была к сердцу, где, по-видимому, сосредоточилась и остановилась
кровь.
Две церкви в нем старинные,
Одна старообрядская,
Другая православная,
Дом
с надписью: училище,
Пустой, забитый наглухо,
Изба в одно окошечко,
С изображеньем фельдшера,
Пускающего
кровь.
— Не знаю я, Матренушка.
Покамест тягу страшную
Поднять-то поднял он,
Да в землю сам ушел по грудь
С натуги! По лицу его
Не слезы —
кровь течет!
Не знаю, не придумаю,
Что будет? Богу ведомо!
А про себя скажу:
Как выли вьюги зимние,
Как ныли кости старые,
Лежал я на печи;
Полеживал, подумывал:
Куда ты, сила, делася?
На что ты пригодилася? —
Под розгами, под палками
По мелочам ушла!
Солдат опять
с прошением.
Вершками раны смерили
И оценили каждую
Чуть-чуть не в медный грош.
Так мерил пристав следственный
Побои на подравшихся
На рынке мужиках:
«Под правым глазом ссадина
Величиной
с двугривенный,
В средине лба пробоина
В целковый. Итого:
На рубль пятнадцать
с деньгою
Побоев…» Приравняем ли
К побоищу базарному
Войну под Севастополем,
Где лил солдатик
кровь?
Н. Ты
с ума сошла. Неужели старая
кровь разыгралась; неужели какой молокосос подбился к тебе под крылышко?