Неточные совпадения
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки;
солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над
солнцем была кровавая полоса, на которую
мой товарищ обратил особенное внимание.
Сквозь зеленые ветви молодых берез просвечивало
солнце и бросало на узоры ковра, на
мои ноги и даже на плешивую вспотевшую голову Гаврилы круглые колеблющиеся просветы.
Ни
солнца мне не виден свет,
Ни для корней
моих простору нет...
Я приближался к месту
моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. Все покрыто было снегом.
Солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или точнее по следу, проложенному крестьянскими санями. Вдруг ямщик стал посматривать в сторону и, наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал: «Барин, не прикажешь ли воротиться?»
— Понимаете: небеса! Глубина, голубая чистота, ясность! И —
солнце! И вот я, — ну, что такое я? Ничтожество, болван! И вот — выпускаю голубей. Летят, кругами, все выше, выше, белые в голубом. И жалкая душа
моя летит за ними — понимаете? Душа! А они — там, едва вижу. Тут — напряжение… Вроде обморока. И — страх: а вдруг не воротятся? Но — понимаете — хочется, чтоб не возвратились, понимаете?
Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под ноги себе, в розоватое пятно света, и вдруг вспомнил восточную притчу о человеке, который, сидя под
солнцем на скрещении двух дорог, горько плакал, а когда прохожий спросил: о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась
моя тень, а только она знала, куда мне идти».
— Попробуйте это вино. Его присылает мне из Прованса
мой дядя. Это — чистейшая кровь нашего южного
солнца. У Франции есть все и — даже лишнее: Эйфелева башня. Это сказал Мопассан. Бедняга! Венера была немилостива к нему.
Дождь хлынул около семи часов утра. Его не было недели три, он явился с молниями, громом, воющим ветром и повел себя, как запоздавший гость, который, чувствуя свою вину, торопится быть любезным со всеми и сразу обнаруживает все лучшее свое. Он усердно
мыл железные крыши флигеля и дома,
мыл запыленные деревья, заставляя их шелково шуметь, обильно поливал иссохшую землю и вдруг освободил небо для великолепного
солнца.
«Пусть завтра последний день
мой, — думал бы каждый, смотря на заходящее
солнце, — но все равно, я умру, но останутся все они, а после них дети их» — и эта мысль, что они останутся, все так же любя и трепеща друг за друга, заменила бы мысль о загробной встрече.
Я лежал лицом к стене и вдруг в углу увидел яркое, светлое пятно заходящего
солнца, то самое пятно, которое я с таким проклятием ожидал давеча, и вот помню, вся душа
моя как бы взыграла и как бы новый свет проник в
мое сердце.
Яркое предвечернее
солнце льет косые свои лучи в нашу классную комнату, а у меня, в
моей маленькой комнатке налево, куда Тушар отвел меня еще год назад от «графских и сенаторских детей», сидит гостья.
День был ясный, и я знал, что в четвертом часу, когда
солнце будет закатываться, то косой красный луч его ударит прямо в угол
моей стены и ярким пятном осветит это место.
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне, что вы, и только один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как
солнца, которое все у меня осветит. Вы не знаете
моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне всю правду. Я именно хочу знать, какой он человек, а теперь — теперь больше, чем когда-нибудь это надо!
— Вы все говорите «тайну»; что такое «восполнивши тайну свою»? — спросил я и оглянулся на дверь. Я рад был, что мы одни и что кругом стояла невозмутимая тишина.
Солнце ярко светило в окно перед закатом. Он говорил несколько высокопарно и неточно, но очень искренно и с каким-то сильным возбуждением, точно и в самом деле был так рад
моему приходу. Но я заметил в нем несомненно лихорадочное состояние, и даже сильное. Я тоже был больной, тоже в лихорадке, с той минуты, как вошел к нему.
И вот, друг
мой, и вот — это заходящее
солнце первого дня европейского человечества, которое я видел во сне
моем, обратилось для меня тотчас, как я проснулся, наяву, в заходящее
солнце последнего дня европейского человечества!
Позвали обедать. Один столик был накрыт особо, потому что не все уместились на полу; а всех было человек двадцать. Хозяин, то есть распорядитель обеда, уступил мне свое место. В другое время я бы поцеремонился; но дойти и от палатки до палатки было так жарко, что я измучился и сел на уступленное место — и в то же мгновение вскочил: уж не то что жарко, а просто горячо сидеть.
Мое седалище состояло из десятков двух кирпичей, служивших каменкой в бане: они лежали на
солнце и накалились.
Утром 4-го января фрегат принял праздничный вид: вымытая, вытертая песком и камнями, в ущерб
моему ночному спокойствию, палуба белела, как полотно; медь ярко горела на
солнце; снасти уложены были красивыми бухтами, из которых в одной поместился общий баловень наш, кот Васька.
А в стихах: «Гнетет ли меня палящее северное
солнце, или леденит
мою кровь холодное, суровое дуновение южного ветра, я терпеливо вынесу все, но не вынесу ни палящей ласки, ни холодного взора
моей милой».
Особенно один старик-негр привлек
мое внимание: у него болела нога, и он лежал, растянувшись посредине двора и опершись на локоть, лицом прямо к
солнцу.
Где я, о, где я, друзья
мои? Куда бросила меня судьба от наших берез и елей, от снегов и льдов, от злой зимы и бесхарактерного лета? Я под экватором, под отвесными лучами
солнца, на меже Индии и Китая, в царстве вечного, беспощадно-знойного лета. Глаз, привыкший к необозримым полям ржи, видит плантации сахара и риса; вечнозеленая сосна сменилась неизменно зеленым бананом, кокосом; клюква и морошка уступили место ананасам и мангу.
Рано утром услыхал я шум, топот; по временам мелькала в
мое окошечко облитая
солнцем зеленая вершина знакомого холма.
А знать, что есть
солнце, — это уже вся жизнь, Алеша, херувим ты
мой, меня убивают разные философии, черт их дери!
Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход
солнца ежедневный, и сердце
мое по-прежнему поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
—
Мой Господь победил! Христос победил заходящу
солнцу! — неистово прокричал он, воздевая к
солнцу руки, и, пав лицом ниц на землю, зарыдал в голос как малое дитя, весь сотрясаясь от слез своих и распростирая по земле руки. Тут уж все бросились к нему, раздались восклицания, ответное рыдание… Исступление какое-то всех обуяло.
— Веселимся, — продолжает сухенький старичок, — пьем вино новое, вино радости новой, великой; видишь, сколько гостей? Вот и жених и невеста, вот и премудрый архитриклин, вино новое пробует. Чего дивишься на меня? Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке… Что наши дела? И ты, тихий, и ты, кроткий
мой мальчик, и ты сегодня луковку сумел подать алчущей. Начинай, милый, начинай, кроткий, дело свое!.. А видишь ли
солнце наше, видишь ли ты его?
С полчаса посидел я у огня. Беспокойство
мое исчезло. Я пошел в палатку, завернулся в одеяло, уснул, а утром проснулся лишь тогда, когда все уже собирались в дорогу.
Солнце только что поднялось из-за горизонта и посылало лучи свои к вершинам гор.
Картина, которую я увидел, была необычайно красива. На востоке пылала заря. Освещенное лучами восходящего
солнца море лежало неподвижно, словно расплавленный металл. От реки поднимался легкий туман. Испуганная
моими шагами, стая уток с шумом снялась с воды и с криком полетела куда-то в сторону, за болото.
На следующий день, когда я проснулся,
солнце было уже высоко.
Мои спутники напились чаю и ждали только меня. Быстро я собрал свою постель, взял в карман кусок хлеба и, пока солдаты вьючили мулов, пошел вместе с Дерсу, Чжан Бао и А.И. Мерзляковым к реке Билимбе.
До железной дороги оставалось еще 43 км. Посоветовавшись с
моими спутниками, я решил попытаться пройти это расстояние в один переход. Для исполнения этого плана мы выступили очень рано. Около часа я работал опять с огнем. Когда взошло
солнце, мы подходили уже к Гоголевке.
— Ничего, — говорил Дерсу. —
Моя думай, половина
солнца кончай, другой ветер найди есть.
— Завтра
моя прямо ходи. — Он указал рукой на восток. — Четыре
солнца ходи, Даубихе найди есть, потом Улахе ходи, потом — Фудин, Дзуб-Гын [Так гольды называют Сихотэ-Алинь.] и море.
Моя слыхал, там на морской стороне чего-чего много: соболь есть, олень тоже есть.
Я поспешно вылез наружу и невольно закрыл глаза рукой. Кругом все белело от снега. Воздух был свежий, прозрачный. Морозило. По небу плыли разорванные облака; кое-где виднелось синее небо. Хотя кругом было еще хмуро и сумрачно, но уже чувствовалось, что скоро выглянет
солнце. Прибитая снегом трава лежала полосами. Дерсу собрал немного сухой ветоши, развел небольшой огонек и сушил на нем
мои обутки.
Мизгирь и Лель, при вашем обещаньи
Покоен я и беспечально встречу
Ярилин день. Вечернею зарей,
В запо́ведном лесу
моем, сегодня
Сберемся мы для игр и песен. Ночка
Короткая минует незаметно,
На розовой заре в венке зеленом,
Среди своих ликующих детей
Счастливый царь пойдет на встречу
Солнца.
Завет отца и матери, о милый,
Не смею я нарушить. Вещим сердцем
Прочуяли они беду, — таить
Велели мне
мою любовь от
Солнца.
Погибну я. Спаси
мою любовь,
Спаси
мое сердечко! Пожалей
Снегурочку!
Велим собрать, что есть в
моем народе,
Девиц-невест и парней-женихов
И всех зараз союзом неразрывным
Соединим, лишь только
Солнце брызнет
Румяными лучами по зеленым
Верхам дерев.
Но, милый
мой, бежим скорее, спрячем
Любовь свою и счастие от
Солнца.
…Такие слезы текли по
моим щекам, когда герой Чичероваккио в Колизее, освещенном последними лучами заходящего
солнца, отдавал восставшему и вооружившемуся народу римскому отрока-сына за несколько месяцев перед тем, как они оба пали, расстрелянные без суда военными палачами венчанного мальчишки!
Мое глубокое огорчение,
мое удивление сначала рассеяли эти тучи, но через месяц, через два они стали возвращаться. Я успокоивал ее, утешал, она сама улыбалась над черными призраками, и снова
солнце освещало наш уголок; но только что я забывал их, они опять подымали голову, совершенно ничем не вызванные, и, когда они проходили, я вперед боялся их возвращения.
— А что ж это,
моя дочь! — сказал отец, снимая с головы шапку и поправив пояс, на котором висела сабля с чудными каменьями, —
солнце уже высоко, а у тебя обед не готов.
Но феноменальный, эмпирический мир не есть
моя собственность, он экстериоризирован в отношении меня, и он меня внешне насилует, и я не микрокосм, каким должен быть,
солнце светит извне.
Я проснулся. Ставни как раз открывались, комнату заливал свет
солнца, а звук залпа объяснялся падением железного засова ставни. И я не мог поверить, что весь
мой долгий сон с поисками, неудачами, приключениями, улегся в те несколько секунд, которые были нужны горничной, чтобы открыть снаружи ставню…
Я вдруг вспомнил далекий день
моего детства. Капитан опять стоял среди комнаты, высокий, седой, красивый в своем одушевлении, и развивал те же соображения о мирах,
солнцах, планетах, «круговращении естества» и пылинке, Навине, который, не зная астрономии, останавливает все мироздание… Я вспомнил также отца с его уверенностью и смехом…
И вот в связи с этим мне вспоминается очень определенное и яркое настроение. Я стою на дворе без дела и без цели. В руках у меня ничего нет. Я без шапки. Стоять на
солнце несколько неприятно… Но я совершенно поглощен мыслью. Я думаю, что когда стану большим, сделаюсь ученым или доктором, побываю в столицах, то все же никогда, никогда не перестану верить в то, во что так хорошо верит
мой отец,
моя мать и я сам.
Аня. Мама!.. Мама, ты плачешь? Милая, добрая, хорошая
моя мама,
моя прекрасная, я люблю тебя… я благословляю тебя. Вишневый сад продан, его уже нет, это правда, правда, но не плачь, мама, у тебя осталась жизнь впереди, осталась твоя хорошая, чистая душа… Пойдем со мной, пойдем, милая, отсюда, пойдем!.. Мы насадим новый сад, роскошнее этого, ты увидишь его, поймешь, и радость, тихая, глубокая радость опустится на твою душу, как
солнце в вечерний час, и ты улыбнешься, мама! Пойдем, милая! Пойдем!..
Варя(тихо). Аня спит. (Тихо отворяет окно.) Уже взошло
солнце, не холодно. Взгляните, мамочка: какие чудесные деревья! Боже
мой, воздух! Скворцы поют!
Моя дружба с Иваном всё росла; бабушка от восхода
солнца до поздней ночи была занята работой по дому, и я почти весь день вертелся около Цыганка. Он всё так же подставлял под розги руку свою, когда дедушка сек меня, а на другой день, показывая опухшие пальцы, жаловался мне...
В саду дела
мои пошли хорошо: я выполол, вырубил косарем бурьян, обложил яму по краям, где земля оползла, обломками кирпичей, устроил из них широкое сиденье, — на нем можно было даже лежать. Набрал много цветных стекол и осколков посуды, вмазал их глиной в щели между кирпичами, — когда в яму смотрело
солнце, всё это радужно разгоралось, как в церкви.
На косяках окон, в клетках, пронизанных
солнцем, играли
мои птицы: щебетали веселые ручные чижи, скрипели снегири, заливался щегол.
Притом надобно признаться, что красивая, бесконечно разнообразная, всегда неправильная пестрота перьев весенних петушков, с их чудными гривами, блестящими на
солнце золотистым глянцем всех цветов: желтого, красноватого, вишневого и всего чаще зеленого, также привлекали
мое внимание и даже возбуждали любопытство, не попадется ли курахтан, еще не виданный мною?
Я помню в молодости
моей странный случай, как на наш большой камышистый пруд, середи уже жаркого лета, повадились ежедневно прилетать семеро лебедей; прилетали обыкновенно на закате
солнца, ночевали и на другой день поутру, как только народ просыпался, начинал шуметь, ходить по плотине и ездить по дороге, лежащей вдоль пруда, — лебеди улетали.