Неточные совпадения
Пройдя небольшую столовую
с темными деревянными стенами, Степан Аркадьич
с Левиным по мягкому
ковру вошли в полутемный кабинет, освещенный одною
с большим темным абажуром лампой.
Я спускался
с лестницы. Лестница была парадная, вся открытая, и сверху меня можно было видеть всего, пока я спускался по красному
ковру. Все три лакея вышли и стали наверху над перилами. Я, конечно, решился молчать: браниться
с лакеями было невозможно. Я
сошел всю лестницу, не прибавляя шагу и даже, кажется, замедлив шаг.
Хиония Алексеевна
прошла по мягкому персидскому
ковру и опустилась на низенький диванчик, перед которым стоял стол красного дерева
с львиными лапами вместо ножек.
С этих пор патриотическое возбуждение и демонстрации разлились широким потоком. В городе
с барабанным боем было объявлено военное положение. В один день наш переулок был занят отрядом солдат.
Ходили из дома в дом и отбирали оружие. Не обошли и нашу квартиру: у отца над кроватью, на
ковре, висел старый турецкий пистолет и кривая сабля. Их тоже отобрали… Это был первый обыск, при котором я присутствовал. Процедура показалась мне тяжелой и страшной.
На Катрю Анфиса Егоровна не обратила никакого внимания и точно не замечала ее. В зале она велела переставить мебель, в столовой накрыли стол по-новому, в Нюрочкиной комнате постлали
ковер — одним словом, произведена была маленькая революция, а гостья все
ходила из комнаты в комнату своими неслышными шагами и находила новые беспорядки. Когда вернулся
с фабрики Петр Елисеич, он заметно смутился.
Вот как текла эта однообразная и невеселая жизнь: как скоро мы просыпались, что бывало всегда часу в восьмом, нянька водила нас к дедушке и бабушке;
с нами здоровались, говорили несколько слов, а иногда почти и не говорили, потом отсылали нас в нашу комнату; около двенадцати часов мы выходили в залу обедать; хотя от нас была дверь прямо в залу, но она была заперта на ключ и даже завешана
ковром, и мы
проходили через коридор, из которого тогда еще была дверь в гостиную.
После полудня, разбитая, озябшая, мать приехала в большое село Никольское,
прошла на станцию, спросила себе чаю и села у окна, поставив под лавку свой тяжелый чемодан. Из окна было видно небольшую площадь, покрытую затоптанным
ковром желтой травы, волостное правление — темно-серый дом
с провисшей крышей. На крыльце волости сидел лысый длиннобородый мужик в одной рубахе и курил трубку. По траве шла свинья. Недовольно встряхивая ушами, она тыкалась рылом в землю и покачивала головой.
В богатом халате, в кованных золотом туфлях и
с каким-то мертвенным выражением в лице
прошел молодой по шелковистому
ковру в спальню жены — и затем все смолкло.
Выпив чашку горячего, как кипяток, кофе (он несколько раз, слезливо-раздраженным голосом, напомнил кельнеру, что накануне ему подали кофе — холодный, холодный, как лед!) и прикусив гаванскую сигару своими желтыми, кривыми зубами, он, по обычаю своему, задремал, к великой радости Санина, который начал
ходить взад и вперед, неслышными шагами, по мягкому
ковру, и мечтал о том, как он будет жить
с Джеммой и
с каким известием вернется к ней.
Маленький господин, выскочив из пошевней и почти пробежав наружное
с двумя гипсовыми львами крыльцо, стал затем проворно взбираться по широкой лестнице, устланной красным
ковром и убранной цветами,
пройдя которую он гордо вошел в битком набитую ливрейными лакеями переднюю.
Басов. Н-да-с…
хожу! Так я говорю, — надо чувствовать благожелательно. Мизантропия, мой друг, излишняя роскошь… Одиннадцать лет тому назад явился я в эти места… и было у меня всего имущества портфель да
ковер. Портфель был пуст, а
ковер — худ. И я тоже был худ…
Три приемные комнаты, через которые
проходил Бегушев, представляли в себе как-то слишком много золота: золото в обоях, широкие золотые рамы на картинах, золото на лампах и на держащих их неуклюжих рыцарях; потолки пестрели тяжелою лепною работою;
ковры и салфетки, покрывавшие столы, были
с крупными, затейливыми узорами; драпировки на окнах и дверях ярких цветов…
Казалось мне, когда я очнулся, что момент потери сознания был краток, и шкипер немедленно стащит
с меня куртку, чтоб холод заставил быстрее вскочить. Однако не исчезло ничто за время сна. Дневной свет заглядывал в щели гардин. Я лежал на софе. Попа не было. Дюрок
ходил по
ковру, нагнув голову, и курил.
Из нее, не подвергая себя резкой перемене воздуха, можно было прямо
пройти в уборную, выстланную также
ковром, но обшитую в нижней ее части клеенкой:
с одной стороны находился большой умывальный мраморный стол, уставленный крупным английским фаянсом; дальше блистали белизною две ванны
с медными кранами, изображавшими лебединые головки; подле возвышалась голландская печь
с изразцовым шкапом, постоянно наполненным согревающимися полотенцами.
Детские комнаты в доме графа Листомирова располагались на южную сторону и выходили в сад. Чудное было помещение! Каждый раз, как солнце было на небе, лучи его
с утра до заката
проходили в окна; в нижней только части окна завешивались голубыми тафтяными занавесками для предохранения детского зрения от излишнего света.
С тою же целью по всем комнатам разостлан был
ковер также голубого цвета и стены оклеены были не слишком светлыми обоями.
И только когда в большой гостиной наверху зажгли лампу, и Буркин и Иван Иваныч, одетые в шелковые халаты и теплые туфли, сидели в креслах, а сам Алехин, умытый, причесанный, в новом сюртуке,
ходил по гостиной, видимо
с наслаждением ощущая тепло, чистоту, сухое платье, легкую обувь, и когда красивая Пелагея, бесшумно ступая по
ковру и мягко улыбаясь, подавала на подносе чай
с вареньем, только тогда Иван Иваныч приступил к рассказу, и казалось, что его слушали не одни только Буркин и Алехин, но также старые и молодые дамы и военные, спокойно и строго глядевшие из золотых рам.
Пройдя раза два по главной аллее, я сел рядом на скамейку
с одним господином из Ярославля, тоже дачным жителем, который был мне несколько знаком и которого прозвали в Сокольниках воздушным, не потому, чтобы в наружности его было что-нибудь воздушное, — нисколько: он был мужчина плотный и коренастый, а потому, что он, какая бы ни была погода, целые дни был на воздухе: часов в пять утра он пил уж чай в беседке, до обеда переходил со скамейки на скамейку, развлекая себя или чтением «Северной пчелы» [«Северная пчела» — газета,
с 1825 года издававшаяся реакционными писателями Ф.Булгариным и Н.Гречем.], к которой чувствовал особенную симпатию, или просто оставался в созерцательном положении, обедал тоже на воздухе, а после обеда ложился где-нибудь в тени на
ковре, а часов в семь опять усаживался на скамейку и наблюдал гуляющих.
Беспечно ожидая хана,
Вокруг игривого фонтана
На шелковых
коврах оне
Толпою резвою сидели
И
с детской радостью глядели,
Как рыба в ясной глубине
На мраморном
ходила дне.
Нарочно к ней на дно иные
Роняли серьги золотые.
Кругом невольницы меж тем
Шербет носили ароматный
И песнью звонкой и приятной
Вдруг огласили весь гарем...
Из белой залы
прошли в гостиную… Ноги девочек теперь утонули в пушистых
коврах… Всюду встречались им на пути уютные уголки из мягкой мебели
с крошечными столиками
с инкрустациями… Всюду бра, тумбочки
с лампами, фигурами из массивной бронзы, всюду ширмочки, безделушки, пуфы, всевозможные драгоценные ненужности и бесчисленные картины в дорогих рамах на стенах…
В этой спальне
прошла ее замужняя жизнь. Все в ней было ее, данное за ней из родительского дома. Обе ореховые кровати, купленные на ярмарке в Нижнем у московского мебельщика Соловьева
с «Устретенки», как произносила ее мать; вот это трюмо оттуда же;
ковер, кисейные шторы, отделка мебели из «морозовского» кретона,
с восточными разводами… И два золоченых стульчика в углу около пялец… К пяльцам она не присаживалась
с тех пор, как вышла замуж.
Из передней, где Тася сняла свое меховое пальтецо, она
прошла в гостиную
с двумя арками, сквозь которые виднелась большая столовая. Стол накрыт был к завтраку, приборов на шестнадцать. Гостиная
с триповой мебелью,
ковром, лампой, картинами и столовая
с ее простором и иностранной чистотой нравились Тасе. Пирожков говорил ей, что живет совершенно, как в Швейцарии, в каком-нибудь"пансионе", завтракает и обедает за табльдотом, в обществе иностранцев, очень доволен кухней.
По выходе лакея, Глафира Петровна встала и начала медленно
ходить по мягкому
ковру обширной комнаты, то и дело взглядывая на часы, стоявшие на тумбе розового дерева
с инкрустациями из черепах, перламутра и отделанной бронзой. Часы были массивные, в футляре из карельской березы, отделанном серебром. Каждый час они играли заунывные песни, а каждые четверть часа пронзительно вызванивали число четвертей.
Бывая
с матерью, князь Василий то задумчиво
ходил из угла в угол по мягкому
ковру ее гостиной, то сидел, смотря куда-то вдаль, в видимую ему одному только точку, и нередко совершенно невпопад отвечал на вопросы княгини.
Он не знал, что уже коса, в виде княжны, нашла на камень, который изображал на ее дороге «беглый Никита», и легко сбросила его
с этой дороги. Граф нервными шагами стал
ходить по мягкому, пушистому
ковру, которым был устлан пол гостиной, отделанной в восточном вкусе. Проходившие минуты казались ему вечностью.
Князь Сергей Сергеевич передал почти дословно разговор свой
с княжной Полторацкой, разговор, каждое слово которого глубоко и болезненно запечатлелось в его памяти. Граф Петр Игнатьевич слушал внимательно своего друга, медленно
ходя из угла в угол комнаты, пол комнаты был устлан мягким
ковром, заглушавшим шум шагов. Когда князь кончил, граф выразил свое мнение не сразу.
В большом кабинете Долохова, убранном от стен до потолка персидскими
коврами, медвежьими шкурами и оружием, сидел Долохов в дорожном бешмете и сапогах перед раскрытым бюро, на котором лежали счеты и пачки денег. Анатоль в расстегнутом мундире
ходил из той комнаты, где сидели свидетели, через кабинет в заднюю комнату, где его лакей-француз
с другими укладывал последние вещи. Долохов считал деньги и записывал.
Это все опять ему ненадлежаще вспомнилось, когда он
с изящною ночною лампочкой в руке
проходил по мягкому
ковру той комнаты, где стоял Пик, держась рукою за сердце и выслушивая из собственных уст жены сознание в ее поступке и в ее чертовской опытности и органической любви к обману.
Разожгло ее наскрозь, — в восемнадцать, братцы мои, лет печаль-горе, как майский дождь, недолго держится. Раскрыла она свои белые плечики, смуглые губки бесу подставляет, — и в тую же минуту, — хлоп!
С ног долой, брякнулась на
ковер, аж келья задрожала. Разрыв сердца по всей форме, — будто огненное жало скрозь грудь
прошло.