Неточные совпадения
И началась тут промеж глуповцев радость и бодренье великое. Все чувствовали, что тяжесть спала с
сердец и что отныне ничего другого не
остается, как благоденствовать. С бригадиром во главе двинулись граждане навстречу пожару, в несколько часов сломали целую улицу домов и окопали пожарище со стороны города глубокою канавой. На другой день пожар уничтожился сам собою вследствие недостатка питания.
И
остался бы наш Брудастый на многие годы пастырем вертограда [Вертоград (церковно-славянск.) — сад.] сего и радовал бы
сердца начальников своею распорядительностью, и не ощутили бы обыватели в своем существовании ничего необычайного, если бы обстоятельство совершенно случайное (простая оплошность) не прекратило его деятельности в самом ее разгаре.
Произошло объяснение; откупщик доказывал, что он и прежде был готов по мере возможности; Беневоленский же возражал, что он в прежнем неопределенном положении
оставаться не может; что такое выражение, как"мера возможности", ничего не говорит ни уму, ни
сердцу и что ясен только закон.
Тут же, кстати, он доведался, что глуповцы, по упущению, совсем отстали от употребления горчицы, а потому на первый раз ограничился тем, что объявил это употребление обязательным; в наказание же за ослушание прибавил еще прованское масло. И в то же время положил в
сердце своем: дотоле не класть оружия, доколе в городе
останется хоть один недоумевающий.
Словом сказать, в полчаса, да и то без нужды, весь осмотр кончился. Видит бригадир, что времени
остается много (отбытие с этого пункта было назначено только на другой день), и зачал тужить и корить глуповцев, что нет у них ни мореходства, ни судоходства, ни горного и монетного промыслов, ни путей сообщения, ни даже статистики — ничего, чем бы начальниково
сердце возвеселить. А главное, нет предприимчивости.
Слова жены, подтвердившие его худшие сомнения, произвели жестокую боль в
сердце Алексея Александровича. Боль эта была усилена еще тем странным чувством физической жалости к ней, которую произвели на него ее слезы. Но,
оставшись один в карете, Алексей Александрович, к удивлению своему и радости, почувствовал совершенное освобождение и от этой жалости и от мучавших его в последнее время сомнений и страданий ревности.
Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное,
сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне
осталось одно средство: путешествовать.
Он, глубоко вздохнув и как бы чувствуя, что мало будет участия со стороны Константина Федоровича и жестковато его
сердце, подхватил под руку Платонова и пошел с ним вперед, прижимая крепко его к груди своей. Костанжогло и Чичиков
остались позади и, взявшись под руки, следовали за ними в отдалении.
Неприятно, смутно было у него на
сердце, какая-то тягостная пустота
оставалась там.
Как рано мог уж он тревожить
Сердца кокеток записных!
Когда ж хотелось уничтожить
Ему соперников своих,
Как он язвительно злословил!
Какие сети им готовил!
Но вы, блаженные мужья,
С ним
оставались вы друзья:
Его ласкал супруг лукавый,
Фобласа давний ученик,
И недоверчивый старик,
И рогоносец величавый,
Всегда довольный сам собой,
Своим обедом и женой.
Неужели жизнь оставила такие тяжелые следы в моем
сердце, что навеки отошли от меня слезы и восторги эти? Неужели
остались одни воспоминания?
Что Карл Иваныч в эту минуту говорил искренно, это я утвердительно могу сказать, потому что знаю его доброе
сердце; но каким образом согласовался счет с его словами,
остается для меня тайной.
Что до меня, то наше начало — мое и Ассоль —
останется нам навсегда в алом отблеске парусов, созданных глубиной
сердца, знающего, что такое любовь.
— Ну, вот еще! Куда бы я ни отправился, что бы со мной ни случилось, — ты бы
остался у них провидением. Я, так сказать, передаю их тебе, Разумихин. Говорю это, потому что совершенно знаю, как ты ее любишь и убежден в чистоте твоего
сердца. Знаю тоже, что и она тебя может любить, и даже, может быть, уж и любит. Теперь сам решай, как знаешь лучше, — надо иль не надо тебе запивать.
— Придется ли нам увидаться, или нет, бог один это знает; но век не забуду вас; до могилы ты один
останешься в моем
сердце».
Обломову нужды, в сущности, не было, являлась ли Ольга Корделией и
осталась ли бы верна этому образу или пошла бы новой тропой и преобразилась в другое видение, лишь бы она являлась в тех же красках и лучах, в каких она жила в его
сердце, лишь бы ему было хорошо.
Она ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений
сердца, никому не поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто
остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего другие не знают, но и только.
— Меня грызет змея: это — совесть… Мы так долго
остаемся наедине: я волнуюсь,
сердце замирает у меня; ты тоже непокойна… я боюсь… — с трудом договорил он.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви
оставалось праздное время и праздное место в
сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в
сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
«А когда после? — спрашивала она себя, медленно возвращаясь наверх. — Найду ли я силы написать ему сегодня до вечера? И что напишу? Все то же: „Не могу, ничего не хочу, не
осталось в
сердце ничего…“ А завтра он будет ждать там, в беседке. Обманутое ожидание раздражит его, он повторит вызов выстрелами, наконец, столкнется с людьми, с бабушкой!.. Пойти самой, сказать ему, что он поступает „нечестно и нелогично“… Про великодушие нечего ему говорить: волки не знают его!..»
— Правда, ты выросла, да
сердце у тебя детское, и дай Бог, чтоб долго таким
осталось! А поумнеть немного не мешает.
— Что вы так смотрите на меня, не по-прежнему, старый друг? — говорила она тихо, точно пела, — разве ничего не
осталось на мою долю в этом
сердце? А помните, когда липы цвели?
Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену в свой проект и ею закончить роман, набросав на свои отношения с Верой таинственный полупокров: он уезжает непонятый, не оцененный ею, с презрением к любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое и несложное дело люди, а она
останется с жалом — не любви, а предчувствия ее в будущем, и с сожалением об утрате, с туманными тревогами
сердца, со слезами, и потом вечной, тихой тоской до замужества — с советником палаты!
— Ничего я не помню и не знаю, но только что-то
осталось от вашего лица у меня в
сердце на всю жизнь, и, кроме того,
осталось знание, что вы моя мать.
Не могу выразить, как сжалось у меня
сердце, когда я
остался один: точно я отрезал живьем собственный кусок мяса!
Несколько фантастических и чрезвычайно странных идей, им тогда высказанных,
остались в моем
сердце навеки.
Она встала и вдруг исчезла за портьеру; на лице ее в то мгновение блистали слезы (истерические, после смеха). Я
остался один, взволнованный и смущенный. Положительно я не знал, чему приписать такое в ней волнение, которого я никогда бы в ней и не предположил. Что-то как бы сжалось в моем
сердце.
Виктора Гюго; это раз пронзает
сердце, и потом навеки
остается рана.
Да ведь и не рядил же я себя ни во что, а студент — студент все-таки был и
остался, несмотря ни на что, в душе ее был, в
сердце ее был, существует и будет существовать!
Привалов хотел выйти из своей засады, но почему-то
остался на месте и только почувствовал, как встрепенулось у него в груди
сердце.
Потому что и самая первая встреча их
осталась у ней на
сердце как оскорбление.
И веришь ли, у меня даже на
сердце это
осталось.
И в самом деле: образ офицера, отдающего свои последние пять тысяч рублей — все, что у него
оставалось в жизни, — и почтительно преклонившегося пред невинною девушкой, выставился весьма симпатично и привлекательно, но… у меня больно сжалось
сердце!
— Поцелуй горит на его
сердце, но старик
остается в прежней идее.
Следов позора не
останется, кроме как в
сердце моем навеки!
И даже если и одно только хорошее воспоминание при нас
останется в нашем
сердце, то и то может послужить когда-нибудь нам во спасение.
Ибо и отрекшиеся от христианства и бунтующие против него в существе своем сами того же самого Христова облика суть, таковыми же и
остались, ибо до сих пор ни мудрость их, ни жар
сердца их не в силах были создать иного высшего образа человеку и достоинству его, как образ, указанный древле Христом.
Р. S. Проклятие пишу, а тебя обожаю! Слышу в груди моей.
Осталась струна и звенит. Лучше
сердце пополам! Убью себя, а сначала все-таки пса. Вырву у него три и брошу тебе. Хоть подлец пред тобой, а не вор! Жди трех тысяч. У пса под тюфяком, розовая ленточка. Не я вор, а вора моего убью. Катя, не гляди презрительно: Димитрий не вор, а убийца! Отца убил и себя погубил, чтобы стоять и гордости твоей не выносить. И тебя не любить.
— За то и любила тебя, что ты
сердцем великодушен! — вырвалось вдруг у Кати. — Да и не надо тебе мое прощение, а мне твое; все равно, простишь аль нет, на всю жизнь в моей душе язвой
останешься, а я в твоей — так и надо… — она остановилась перевести дух.
Так ли создана природа человеческая, чтоб отвергнуть чудо и в такие страшные моменты жизни, моменты самых страшных основных и мучительных душевных вопросов своих
оставаться лишь со свободным решением
сердца?
Решено было, что до рассвета кабан
останется на месте, а с собой мы возьмем только печень,
сердце и почки животного.
А если этого не будет, если она
останется хороша, то ее
сердце будет разбито.
Она
осталась печальной и озабоченной до самого вечера. Что-то происходило в ней, чего я не понимал. Ее взор часто останавливался на мне;
сердце мое тихо сжималось под этим загадочным взором. Она казалась спокойною — а мне, глядя на нее, все хотелось сказать ей, чтобы она не волновалась. Я любовался ею, я находил трогательную прелесть в ее побледневших чертах, в ее нерешительных, замедленных движениях — а ей почему-то воображалось, что я не в духе.
Покорными
сердцамиПривыкла ты владеть, привыкла тешить
Угодами обычай прихотливый.
Но
сердцем я не мальчик — и любить,
И приказать умею;
оставайся!
Саша
оставалась в Москве, а подруга ее была в деревне с княгиней; я не могу читать этого простого и восторженного лепета
сердца без глубокого чувства.
«Аксаков
остался до конца жизни вечным восторженным и беспредельно благородным юношей; он увлекался, был увлекаем, но всегда был чист
сердцем. В 1844 году, когда наши споры дошли до того, что ни славяне, ни мы не хотели больше встречаться, я как-то шел по улице; К. Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошел ко мне.
Лет тридцати, возвратившись из ссылки, я понял, что во многом мой отец был прав, что он, по несчастию, оскорбительно хорошо знал людей. Но моя ли была вина, что он и самую истину проповедовал таким возмутительным образом для юного
сердца. Его ум, охлажденный длинною жизнию в кругу людей испорченных, поставил его en garde [настороже (фр.).] противу всех, а равнодушное
сердце не требовало примирения; он так и
остался в враждебном отношении со всеми на свете.
Кетчер махал мне рукой. Я взошел в калитку, мальчик, который успел вырасти, провожал меня, знакомо улыбаясь. И вот я в передней, в которую некогда входил зевая, а теперь готов был пасть на колена и целовать каждую доску пола. Аркадий привел меня в гостиную и вышел. Я, утомленный, бросился на диван,
сердце билось так сильно, что мне было больно, и, сверх того, мне было страшно. Я растягиваю рассказ, чтоб дольше
остаться с этими воспоминаниями, хотя и вижу, что слово их плохо берет.
Симоновский архимандрит Мелхиседек сам предложил место в своем монастыре. Мелхиседек был некогда простой плотник и отчаянный раскольник, потом обратился к православию, пошел в монахи, сделался игумном и, наконец, архимандритом. При этом он
остался плотником, то есть не потерял ни
сердца, ни широких плеч, ни красного, здорового лица. Он знал Вадима и уважал его за его исторические изыскания о Москве.
Новый мир толкался в дверь, наши души, наши
сердца растворялись ему. Сен-симонизм лег в основу наших убеждений и неизменно
остался в существенном.