Неточные совпадения
Но на четвертом курсе я женился, жена из солидной судейской
семьи, отец ее — прокурор в провинции,
дядя — профессор.
Вообще в своей
семье он был, как говорится, не ко двору, и даже эпитет «простоватый», которым охотно награждали
дядю, быть может, означал не столько умственную бедность, сколько отсутствие хищнических наклонностей.
Хранил он это в величайшей тайне (впрочем,
дядя Григорий, конечно, не имел на этот счет ни малейших сомнений), и все, казалось, было устроено так, чтобы дядина
семья была обеспечена.
Дядя смотрит на матушку в упор таким загадочным взором, что ей кажется, что вот-вот он с нее снимет последнюю рубашку. В уме ее мелькает предсказание отца, что Гришка не только стариков капитал слопает, но всю
семью разорит. Припомнивши эту угрозу, она опускает глаза и старается не смотреть на
дядю.
Начинаются визиты. В начале первой зимы у
семьи нашей знакомств было мало, так что если б не три-четыре семейства из своих же соседей по именью, тоже переезжавших на зиму в Москву «повеселиться», то, пожалуй, и ездить было бы некуда; но впоследствии, с помощью
дяди, круг знакомств значительно разросся, и визитация приняла обширные размеры.
Неизвестно, что вышло бы со временем из мальчика, предрасположенного к беспредметной озлобленности своим несчастием и в котором все окружающее стремилось развить эгоизм, если бы странная судьба и австрийские сабли не заставили
дядю Максима поселиться в деревне, в
семье сестры.
«Стоило
семь лет трудиться, — думал он, — чтобы очутиться в удушающей, как тюрьма, комнате, бывать в гостях у полуидиота-дяди и видеть счастье изменившей женщины!
В другой раз не пускала его в театр, а к знакомым решительно почти никогда. Когда Лизавета Александровна приехала к ней с визитом, Юлия долго не могла прийти в себя, увидев, как молода и хороша тетка Александра. Она воображала ее так себе теткой: пожилой, нехорошей, как большая часть теток, а тут, прошу покорнейше, женщина лет двадцати шести,
семи, и красавица! Она сделала Александру сцену и стала реже пускать его к
дяде.
Около
семи часов дом начинал вновь пробуждаться. Слышались приготовления к предстоящему чаю, а наконец раздавался и голос Порфирия Владимирыча.
Дядя и племянница садились у чайного стола, разменивались замечаниями о проходящем дне, но так как содержание этого дня было скудное, то и разговор оказывался скудный же. Напившись чаю и выполнив обряд родственного целования на сон грядущий, Иудушка окончательно заползал в свою нору, а Аннинька отправлялась в комнату к Евпраксеюшке и играла с ней в мельники.
Все Ломовы жили
семьею: старик отец, три сына и
дядя их, Ломов.
И ровно
семь лет такого сожительства с благодетелем, Фомой Фомичом, достались в удел моему бедному
дяде и бедненькой Настеньке.
Едва только произнес Фома последнее слово, как
дядя схватил его за плечи, повернул, как соломинку, и с силою бросил его на стеклянную дверь, ведшую из кабинета во двор дома. Удар был так силен, что притворенные двери растворились настежь, и Фома, слетев кубарем по
семи каменным ступенькам, растянулся на дворе. Разбитые стекла с дребезгом разлетелись по ступеням крыльца.
Для Круциферских Крупов представлял действительно старшего в
семье — отца,
дядю, но такого
дядю, которому любовь, а не права крови дали власть иногда пожурить и погрубить, — что оба прощали ему от души, и им было грустно, когда не видали его дня два.
— Сейчас занавес дадут, — объяснял
дядя Петра. — Вот он, Адам-то Адамыч бегает… седенький… Это наш машинист. Нет, брат, шалишь: «Динора» эта самая наплевать, а вот когда «Царь Кандавл [«Царь Кандавл» — балет Ц.Пуни.]» идет, ну, тогда уж его воля, Адама Адамыча. В
семь потов вгонит… Балеты эти проклятущие, нет их хуже.
Я не помню уже, сколько дней мы ехали до Петербурга, сколько потом от Петербурга до Москвы и далее от Москвы до далекого уездного города, вблизи которого, всего в
семи верстах, жил мой
дядя.
Она не на шутку обрадовалась своему гостю: кроме родственных связей, существовавших между нею и
дядей Акимом — связей весьма отдаленных, но тем не менее дорогих для старухи, он напоминал ей ее детство, кровлю, под которой жила она и родилась,
семью — словом, все те предметы, которые ввек не забываются и память которых сохраняется даже в самом зачерствелом сердце.
— Эта встреча плохо отозвалась на судьбе Лукино, — его отец и
дядя были должниками Грассо. Бедняга Лукино похудел, сжал зубы, и глаза у него не те, что нравились девушкам. «Эх, — сказал он мне однажды, — плохо сделали мы с тобой. Слова ничего не стоят, когда говоришь их волку!» Я подумал: «Лукино может убить». Было жалко парня и его добрую
семью. А я — одинокий, бедный человек. Тогда только что померла моя мать.
Повторяю: везде, и на улицах, и в публичных местах, и в
семьях — везде происходит процесс вколачивания «штуки». Он застает врасплох Удава, проливает уныние в сердце
дяди Григория Семеныча и заставляет бестолково метаться даже такую неунывающую особу, как кузина Наденька.
По всему этому, отпуская
семью в Европу «к мещанам», он сам стоически держался родного края, служа обществу. Он был сначала выбран дворянством в посредники полюбовного размежевания и прославился своею полезнейшею деятельностью. Люди, которые испокон века вели между собою мелкие и непримиримые вражды и при прежних посредниках выходили на межи только для того, чтобы посчитаться при сторонних людях, застыдились
дяди и стали смолкать перед его энергическими словами...
Дядя получил его незадолго перед масленицей и отнесся к нему с особенной серьезностью: он несколько дней читал его, запершись в своем кабинете, и потом вышел к
семье мрачный и растроганный и все заговаривал о неблагодарных детях.
Если я мальчик, как назвала меня однажды бойкая девушка с корзиной дынь, — она сказала: «Ну-ка, посторонись, мальчик», — то почему я думаю о всем большом: книгах, например, и о должности капитана,
семье, ребятишках, о том, как надо басом говорить: «Эй вы, мясо акулы!» Если же я мужчина, — что более всех других заставил меня думать оборвыш лет
семи, сказавший, становясь на носки: «Дай-ка прикурить,
дядя!» — то почему у меня нет усов и женщины всегда становятся ко мне спиной, словно я не человек, а столб?
Час обеда приближался,
Топот по двору раздался:
Входят
семь богатырей,
Семь румяных усачей.
Старший молвил: «Что за диво!
Все так чисто и красиво.
Кто-то терем прибирал
Да хозяев поджидал.
Кто же? Выдь и покажися,
С нами честно подружися;
Коль ты старый человек,
Дядей будешь нам навек.
Коли парень ты румяный,
Братец будешь нам названый.
Коль старушка, будь нам мать,
Так и станем величать.
Коли красная девица,
Будь нам милая сестрица».
— Видишь ты: думал я, что быть мне колдуном, — очень душа моя тянулась к этому. У меня и дед с материной стороны колдун был и
дядя отцов — тоже.
Дядя этот — в нашей стороне — знаменитейший ведун и знахарь, пчеляк тоже редкий, — по всей губернии его слава известна, его даже и татаре, и черемисы, чуваши — все признают. Ему уж далеко за сто лет, а он годов
семь тому назад взял девку, сироту-татарку, — дети пошли. Жениться ему нельзя уж — трижды венчался.
Старик, хорошо понимающий своих наследников, прикидывается, что сам хочет жениться на Лизе, и все родные, смертельно перепуганные, желая удержать богатство
дяди в своей
семье, спешат помолвить ее за Любима, о чем прежде не хотели и слышать.
Лещ. Несомненно. Но я думаю,
дядя Яков понимает насущную необходимость всей
семьи…
Ответы мои, видимо, удовлетворяют его; заметно у Авдея спешное стремление всё округлить, завершить и прочно поставить в душе. Мне это не очень нравится в нём. Вот тёзка мой, Досекин, он любит развёртывать каждый вопрос, словно кочан капусты, всегда добиваясь до стержня. А Ваня Малышев — паренёк из старой раскольничьей
семьи,
дядя у него известный в крае начётчик, грамоте Иван учился по-церковному, прочитал бесконечно много книг славянской печати, а теперь сидит над библией, ставя её выше гражданских книг.
Скоро ушел и капитан, приказав Володе не забыть занести в шканечный журнал о том, что «Коршун» проходил мимо острова капитана Ашанина, и Володя, взглянув еще раз на «дядин» остров, вспомнил милого, доброго старика, которому так обязана вся его
семья, и представлял себе, как обрадуется дядя-адмирал, узнавши, что в английских лоциях упоминается об островке его имени.
Самоквасов, сказывают, от
дяди большое богатство получил, а у нее в шесть либо в
семь раз того больше.
— Ну, все равно, думаешь, я обираю его? Могла бы!.. Так как он… страсти-ужасти!.. Ты не знаешь!.. До исступления влюблен… Да… И он душу свою заложит, не только что отдаст все, что я потребую…
Дядя у него — в
семи миллионах и полная доверенность от него… Слышишь:
семь миллионов! И он — единственный наследник…
Иногда к нам приезжал и останавливался на день, на два мамин брат,
дядя Саша, акцизный чиновник из уезда. Перед обедом и ужином он всегда выпивал по очень большому стаканчику водки и просиживал в клубе за картами до поздней ночи. У него была светло-рыжая борода, отлогий лоб и про себя смеющиеся глаза; я чувствовал, что весь дух нашей
семьи вызывал в нем юмористическое уважение и тайную насмешку. Про Бокля он откровенно выражался так...
— Так вот его три года врачи лечили, а брат платил; и по разным местам целители его исцеляли, и тоже не исцелили, а только деньги на молитвы брали. И вся огромнейшая
семья богатыря в разор пришла. А Лидия приехала к
дяде гостить и говорит: «Этому можно попробовать помочь, только надо это с терпением».
Обвиняемая, как стало известно, созналась не только в отравлении тетки, но и
дяди, более
семи лет тому назад.
Три года Константин Пизонский пробыл дьячком полковой церкви и, наконец, по ходатайству матери, возвращен для ее прокормления. Но своей старухи Константин Пизонский, возвратясь домой, уже не застал на свете. Он пришел в Старый Город и явился к дяде-староверу Mapкелу Дееву. Маркел Семенович Деев допустил Пизонского к себе на глаза, выслушал все, что тот говорил ему, а потом позвал всех, кто у него был в
семье, и сказал племяннику...