Неточные совпадения
Попасть
на доку надобно,
А толстого да грозного
Я всякому всучу…
Давай больших, осанистых,
Грудь с
гору,
глаз навыкате,
Да чтобы больше звезд!
Гремит
на Волге музыка.
Поют и пляшут девицы —
Ну, словом, пир
горой!
К девицам присоседиться
Хотел старик, встал
на ноги
И чуть не полетел!
Сын поддержал родителя.
Старик стоял: притопывал,
Присвистывал, прищелкивал,
А
глаз свое выделывал —
Вертелся колесом!
Долли утешилась совсем от
горя, причиненного ей разговором с Алексеем Александровичем, когда она увидела эти две фигуры: Кити с мелком в руках и с улыбкой робкою и счастливою, глядящую вверх
на Левина, и его красивую фигуру, нагнувшуюся над столом, с горящими
глазами, устремленными то
на стол, то
на нее. Он вдруг просиял: он понял. Это значило: «тогда я не могла иначе ответить».
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок —
на память?.. А смешно подумать, что
на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются,
глаза горят, кровь кипит…
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге
на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела
на небо, потому что, сколько
глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало
на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни
гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же
горы, но хоть бы две скалы, похожие одна
на другую, — и все эти снега
горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей
горы, которую только привычный
глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса,
на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Глаза его
горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила
на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается. У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но… «но как же! Как же! О господи!» И она ломала руки в отчаянии.
Он встал
на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и пошел
на Т—в мост. Он был бледен,
глаза его
горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и
на душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! — молил он, — покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой… мечты моей!»
Голодная кума Лиса залезла в сад;
В нём винограду кисти рделись.
У кумушки
глаза и зубы разгорелись;
А кисти сочные, как яхонты
горят;
Лишь то беда, висят они высоко:
Отколь и как она к ним ни зайдёт,
Хоть видит око,
Да зуб неймёт.
Пробившись попусту час целой,
Пошла и говорит с досадою: «Ну, что ж!
На взгляд-то он хорош,
Да зелен — ягодки нет зрелой:
Тотчас оскомину набьёшь».
Виновник всего этого
горя взобрался
на телегу, закурил сигару, и когда
на четвертой версте, при повороте дороги, в последний раз предстала его
глазам развернутая в одну линию кирсановская усадьба с своим новым господским домом, он только сплюнул и, пробормотав: «Барчуки проклятые», плотнее завернулся в шинель.
У него даже голос от огорчения стал другой, высокий, жалобно звенящий, а оплывшее лицо сузилось и выражало искреннейшее
горе. По вискам, по лбу, из-под
глаз струились капли воды, как будто все его лицо вспотело слезами, светлые
глаза его блестели сконфуженно и виновато. Он выжимал воду с волос головы и бороды горстью, брызгал
на песок,
на подолы девиц и тоскливо выкрикивал...
В саду,
на зеленой скамье, под яблоней, сидела Елизавета Спивак, упираясь руками о скамью, неподвижная, как статуя; она смотрела прямо пред собою,
глаза ее казались неестественно выпуклыми и гневными, а лицо, в мелких пятнах света и тени, как будто
горело и таяло.
Теперь ее
глаза были устало прикрыты ресницами, лицо похудело, вытянулось, нездоровый румянец
горел на щеках, — покашливая, она лежала
на кушетке, вытянув ноги, прикрытые клетчатым пледом.
На столе
горела маленькая лампа под зеленым абажуром, неприятно окрашивая лицо Лютова в два цвета: лоб — зеленоватый, а нижняя часть лица, от
глаз до бородки, устрашающе темная.
— Так — уютнее, — согласилась Дуняша, выходя из-за ширмы в капотике, обшитом мехом; косу она расплела, рыжие волосы богато рассыпались по спине, по плечам, лицо ее стало острее и приобрело в
глазах Клима сходство с мордочкой лисы. Хотя Дуняша не улыбалась, но неуловимые, изменчивые
глаза ее
горели радостью и как будто увеличились вдвое. Она села
на диван, прижав голову к плечу Самгина.
— Ничего, поскучай маленько, — разрешила Марина, поглаживая ее, точно кошку. — Дмитрия-то, наверно, совсем книги съели? — спросила она, показав крупные белые зубы. — Очень помню, как ухаживал он за мной. Теперь — смешно, а тогда — досадно было: девица —
горит, замуж хочет, а он ей все о каких-то неведомых людях, тиверцах да угличах, да о влиянии Востока
на западноевропейский эпос! Иногда хотелось стукнуть его по лбу, между
глаз…
Вечером он сидел
на песчаном холме у опушки сосновой рощи, прослоенной березами; в сотне шагов пред
глазами его ласково струилась река, разноцветная в лучах солнца,
горела парчовая крыша мельницы, спрятанной среди уродливых ветел, поля за рекою весело ощетинились хлебами.
Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина с вокзала в город; люди
на улицах, тоже толстенькие и немые, шли навстречу друг другу спешной зимней походкой; дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко;
на заборах, с розовых афиш, лезли в
глаза черные слова: «
Горе от ума», — белые афиши тоже черными словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.
Самгин собрал все листки, смял их, зажал в кулаке и, закрыв уставшие
глаза, снял очки. Эти бредовые письма возмутили его, лицо
горело, как
на морозе. Но, прислушиваясь к себе, он скоро почувствовал, что возмущение его не глубоко, оно какое-то физическое, кожное. Наверное, он испытал бы такое же, если б озорник мальчишка ударил его по лицу. Память услужливо показывала Лидию в минуты, не лестные для нее, в позах унизительных, голую, уставшую.
Глаза ее, страшно выкатившись, расширились до размеров пятикопеечных монет, они смотрели
на огонь лампы, были красны, как раскаленные угли, под одним
глазом горела царапина, кровь текла из нее.
Когда Маракуев, вспыхнув фейерверком,
сгорал, а Поярков, истощив весь запас коротко нарубленных фраз своих, смотрел в упор
на Прейса разноцветными
глазами, Прейс говорил...
Пред
глазами его вставал подарок Нехаевой — репродукция с картины Рошгросса: «Погоня за счастьем» — густая толпа людей всех сословий, сбивая друг друга с ног, бежит с
горы на край пропасти.
Нехаева встала
на ноги, красные пятна
на щеках ее
горели еще ярче, под
глазами легли тени, обострив ее скулы и придавая взгляду почти невыносимый блеск. Марина, встречая ее, сердито кричала...
Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи — от всего побежали далеко длинные тени. В саду и
на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно
горит огнем, да речка так блестит и сверкает
на солнце, что
глазам больно.
Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь,
глаза блистали. Ему казалось, что у него
горят даже волосы. Так он и вошел к себе в комнату — и вдруг сиянье исчезло и
глаза в неприятном изумлении остановились неподвижно
на одном месте: в его кресле сидел Тарантьев.
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в дому, убиваясь
горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все
глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала
глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней
на душе.
Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и
глаза не
горели лучами внутреннего огня; ни кораллов
на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда.
— Что? разве вам не сказали? Ушла коза-то! Я обрадовался, когда услыхал, шел поздравить его, гляжу — а
на нем лица нет!
Глаза помутились, никого не узнаёт. Чуть горячка не сделалась, теперь, кажется, проходит. Чем бы плакать от радости, урод убивается
горем! Я лекаря было привел, он прогнал, а сам ходит, как шальной… Теперь он спит, не мешайте. Я уйду домой, а вы останьтесь, чтоб он чего не натворил над собой в припадке тупоумной меланхолии. Никого не слушает — я уж хотел побить его…
Он уже был утомлен, он шел дальше,
глаза и воображение искали другого, и он летел
на крыльях фантазии, через пропасти,
горы, океаны, переходимые и переплываемые толпой мужественно и терпеливо.
Иногда он кажется так счастлив,
глаза горят, и наблюдатель только что предположит в нем открытый характер, сообщительность и даже болтливость, как через час, через два, взглянув
на него, поразится бледностью его лица, каким-то внутренним и, кажется, неисцелимым страданием, как будто он отроду не улыбнулся.
— Есть ли такой ваш двойник, — продолжал он, глядя
на нее пытливо, — который бы невидимо ходил тут около вас, хотя бы сам был далеко, чтобы вы чувствовали, что он близко, что в нем носится частица вашего существования, и что вы сами носите в себе будто часть чужого сердца, чужих мыслей, чужую долю
на плечах, и что не одними только своими
глазами смотрите
на эти
горы и лес, не одними своими ушами слушаете этот шум и пьете жадно воздух теплой и темной ночи, а вместе…
Она будто не сама ходит, а носит ее посторонняя сила. Как широко шагает она, как прямо и высоко несет голову и плечи и
на них — эту свою «беду»! Она, не чуя ног, идет по лесу в крутую
гору; шаль повисла с плеч и метет концом сор и пыль. Она смотрит куда-то вдаль немигающими
глазами, из которых широко глядит один окаменелый, покорный ужас.
Но какое это чувство? Какого-то всеобщего благоволения, доброты ко всему
на свете, — такое чувство, если только это чувство, каким светятся
глаза у людей сытых, беззаботных, всем удовлетворенных и не ведающих
горя и нужд.
Они, опираясь
на зонтики, повелительно смотрели своими синими
глазами на море,
на корабли и
на воздымавшуюся над их головами и поросшую виноградниками
гору.
Опираясь
на него, я вышел «
на улицу» в тот самый момент, когда палуба вдруг как будто вырвалась из-под ног и скрылась, а перед
глазами очутилась целая изумрудная
гора, усыпанная голубыми волнами, с белыми, будто жемчужными, верхушками, блеснула и тотчас же скрылась за борт. Меня стало прижимать к пушке, оттуда потянуло к люку. Я обеими руками уцепился за леер.
По
горам, в лесу, огни, точно звезды, плавали, опускаясь и подымаясь по скатам холмов: видно было, что везде расставлены люди, что
на нас смотрели тысячи
глаз, сторожили каждое движение.
«Где жилье?» — спросил я, напрасно ища
глазами хижины, кровли, человека или хоть животное. Ничего не видать; но наши были уже
на берегу. Вон в этой бухточке есть хижина, вон в той две да за
горой несколько избушек.
Глаза разбегались у нас, и мы не знали,
на что смотреть:
на пешеходов ли, спешивших, с маленькими лошадками и клажей
на них, из столицы и в столицу;
на дальнюю ли
гору, которая мягкой зеленой покатостью манила войти
на нее и посидеть под кедрами; солнце ярко выставляло ее напоказ, а тут же рядом пряталась в прохладной тени долина с огороженными высоким забором хижинами, почти совсем закрытыми ветвями.
Здесь пока, до начала
горы, растительность была скудная, и дачи, с опаленною кругом травою и тощими кустами, смотрели жалко. Они с закрытыми своими жалюзи, как будто с закрытыми
глазами, жмурились от солнца. Кругом немногие деревья и цветники, неудачная претензия
на сад, делали эту наготу еще разительнее. Только одни исполинские кусты алоэ, вдвое выше человеческого роста, не боялись солнца и далеко раскидывали свои сочные и колючие листья.
Задолго до въезда в город
глазам нашим открылись три странные массы
гор, не похожих ни
на одну из виденных нами.
Жар несносный; движения никакого, ни в воздухе, ни
на море. Море — как зеркало, как ртуть: ни малейшей ряби. Вид пролива и обоих берегов поразителен под лучами утреннего солнца. Какие мягкие, нежащие
глаз цвета небес и воды! Как ослепительно ярко блещет солнце и разнообразно играет лучами в воде! В ином месте пучина кипит золотом, там как будто
горит масса раскаленных угольев: нельзя смотреть; а подальше, кругом до горизонта, распростерлась лазурная гладь.
Глаз глубоко проникает в прозрачные воды.
И теперь помню, как скорлупка-двойка вдруг пропадала из
глаз, будто проваливалась в глубину между двух водяных
гор, и долго не видно было ее, и потом всползала опять боком
на гребень волны.
Соболья шапочка
на голове у нее тоже превратилась в ком снега, но из-под нее вызывающе улыбалось залитое молодым румянцем девичье лицо, и лихорадочно
горели глаза, как две темных звезды.
— Ах нет, есть люди глубоко чувствующие, но как-то придавленные. Шутовство у них вроде злобной иронии
на тех, которым в
глаза они не смеют сказать правды от долговременной унизительной робости пред ними. Поверьте, Красоткин, что такое шутовство чрезвычайно иногда трагично. У него все теперь, все
на земле совокупилось в Илюше, и умри Илюша, он или с ума сойдет с
горя, или лишит себя жизни. Я почти убежден в этом, когда теперь
на него смотрю!
И как ни был он придавлен своим собственным
горем, но
глаза его невольно остановились
на ней со вниманием.
Грушенька, бывшая в страшном
горе и уже в начинавшейся лихорадке, почти забывшая о нем в первые полчаса по приезде за разными хлопотами, — вдруг как-то пристально посмотрела
на него: он жалко и потерянно хихикнул ей в
глаза.
Отсюда, сверху, открывался великолепный вид во все стороны.
На северо-западе виднелся низкий и болотистый перевал с реки Нахтоху
на Бикин. В другую сторону, насколько хватал
глаз, тянулись какие-то другие
горы. Словно гигантские волны с белыми гребнями, они шли куда-то
на север и пропадали в туманной мгле.
На северо-востоке виднелась Нахтоху, а вдали
на юге — синее море.
Александра Андреевна во все
глаза на меня глядит… губы раскрыты, щеки так и
горят.
К востоку от водораздела, насколько хватал
глаз, все было покрыто туманом. Вершины соседних
гор казались разобщенными островами. Волны тумана надвигались
на горный хребет и, как только переходили через седловины, становились опять невидимыми. К западу от водораздела воздух был чист и прозрачен. По словам китайцев, явление это обычное. Впоследствии я имел много случаев убедиться в том, что Сихотэ-Алинь является серьезной климатической границей между прибрежным районом и бассейном правых притоков Уссури.
Сзади,
на востоке, толпились
горы:
на юге были пологие холмы, поросшие лиственным редколесьем;
на севере, насколько хватал
глаз, расстилалось бесконечное низменное пространство, покрытое травой.