Неточные совпадения
Стародум(с важным чистосердечием). Ты теперь в тех летах, в которых душа наслаждаться хочет всем бытием своим, разум хочет знать, а
сердце чувствовать. Ты входишь теперь в
свет, где первый шаг решит часто судьбу целой жизни, где всего чаще первая встреча бывает: умы, развращенные в своих понятиях,
сердца, развращенные в своих чувствиях. О мой друг! Умей различить, умей остановиться с теми, которых дружба к тебе была б надежною порукою за твой разум и
сердце.
Стародум. Любезная Софья! Я узнал в Москве, что ты живешь здесь против воли. Мне на
свете шестьдесят лет. Случалось быть часто раздраженным, ино-гда быть собой довольным. Ничто так не терзало мое
сердце, как невинность в сетях коварства. Никогда не бывал я так собой доволен, как если случалось из рук вырвать добычь от порока.
"Мудрые мира сего! — восклицает по этому поводу летописец, — прилежно о сем помыслите! и да не смущаются
сердца ваши при взгляде на шелепа и иные орудия, в коих, по высокоумному мнению вашему, якобы сила и
свет просвещения замыкаются!"
Он видел только ее ясные, правдивые глаза, испуганные той же радостью любви, которая наполняла и его
сердце. Глаза эти светились ближе и ближе, ослепляя его своим
светом любви. Она остановилась подле самого его, касаясь его. Руки ее поднялись и опустились ему на плечи.
Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и
светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине
сердца: они там и умерли.
Потом пустился я в большой
свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим — но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а
сердце осталось пусто…
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему
сердцу; это чувство — было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом
свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена
светом, воображение беспокойное,
сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни мои текли в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй мое воображенье,
Дремоту
сердца оживляй,
В мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье
света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья!
И шагом едет в чистом поле,
В мечтанья погрузясь, она;
Душа в ней долго поневоле
Судьбою Ленского полна;
И мыслит: «Что-то с Ольгой стало?
В ней
сердце долго ли страдало,
Иль скоро слез прошла пора?
И где теперь ее сестра?
И где ж беглец людей и
света,
Красавиц модных модный враг,
Где этот пасмурный чудак,
Убийца юного поэта?»
Со временем отчет я вам
Подробно обо всем отдам...
Татьяна вслушаться желает
В беседы, в общий разговор;
Но всех в гостиной занимает
Такой бессвязный, пошлый вздор;
Всё в них так бледно, равнодушно;
Они клевещут даже скучно;
В бесплодной сухости речей,
Расспросов, сплетен и вестей
Не вспыхнет мысли в целы сутки,
Хоть невзначай, хоть наобум
Не улыбнется томный ум,
Не дрогнет
сердце, хоть для шутки.
И даже глупости смешной
В тебе не встретишь,
свет пустой.
От хладного разврата
светаЕще увянуть не успев,
Его душа была согрета
Приветом друга, лаской дев;
Он
сердцем милый был невежда,
Его лелеяла надежда,
И мира новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья
сердца своего;
Цель жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал.
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий. В поле чистом,
Луны при
свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг перед собою
С холма господский видит дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад над светлою рекою.
Она глядит — и
сердце в ней
Забилось чаще и сильней.
He мысля гордый
свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя,
Хотел бы я тебе представить
Залог достойнее тебя,
Достойнее души прекрасной,
Святой исполненной мечты,
Поэзии живой и ясной,
Высоких дум и простоты;
Но так и быть — рукой пристрастной
Прими собранье пестрых глав,
Полусмешных, полупечальных,
Простонародных, идеальных,
Небрежный плод моих забав,
Бессонниц, легких вдохновений,
Незрелых и увядших лет,
Ума холодных наблюдений
И
сердца горестных замет.
Условий
света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба;
Томила жизнь обоих нас;
В обоих
сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.
Нет, никому на
светеНе отдала бы
сердца я!
Она ушла. Стоит Евгений,
Как будто громом поражен.
В какую бурю ощущений
Теперь он
сердцем погружен!
Но шпор незапный звон раздался,
И муж Татьянин показался,
И здесь героя моего,
В минуту, злую для него,
Читатель, мы теперь оставим,
Надолго… навсегда. За ним
Довольно мы путем одним
Бродили по
свету. Поздравим
Друг друга с берегом. Ура!
Давно б (не правда ли?) пора!
Солнце выглянуло давно на расчищенном небе и живительным, теплотворным
светом своим облило степь. Все, что смутно и сонно было на душе у козаков, вмиг слетело;
сердца их встрепенулись, как птицы.
А уж упал с воза Бовдюг. Прямо под самое
сердце пришлась ему пуля, но собрал старый весь дух свой и сказал: «Не жаль расстаться с
светом. Дай бог и всякому такой кончины! Пусть же славится до конца века Русская земля!» И понеслась к вышинам Бовдюгова душа рассказать давно отошедшим старцам, как умеют биться на Русской земле и, еще лучше того, как умеют умирать в ней за святую веру.
Я, конечно, все свалил на свою судьбу, прикинулся алчущим и жаждущим
света и, наконец, пустил в ход величайшее и незыблемое средство к покорению женского
сердца, средство, которое никогда и никого не обманет и которое действует решительно на всех до единой, без всякого исключения.
— Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву… Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого
сердца. Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на
свете великую грусть, — прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.
Был ему по
сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и
свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
Положим, Ольга не дюжинная девушка, у которой
сердце можно пощекотать усами, тронуть слух звуком сабли; но ведь тогда надо другое… силу ума, например, чтобы женщина смирялась и склоняла голову перед этим умом, чтоб и
свет кланялся ему…
— Боже мой, если б я знал, что дело идет об Обломове, мучился ли бы я так! — сказал он, глядя на нее так ласково, с такою доверчивостью, как будто у ней не было этого ужасного прошедшего. На
сердце у ней так повеселело, стало празднично. Ей было легко. Ей стало ясно, что она стыдилась его одного, а он не казнит ее, не бежит! Что ей за дело до суда целого
света!
Оно бы и хорошо: светло, тепло,
сердце бьется; значит, она живет тут, больше ей ничего не нужно: здесь ее
свет, огонь и разум. А она вдруг встанет утомленная, и те же, сейчас вопросительные глаза просят его уйти, или захочет кушать она, и кушает с таким аппетитом…
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от книг, от службы, от
света; если со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и голос мой не разбудит вас; если опухоль у
сердца пройдет, если даже не другая женщина, а халат ваш будет вам дороже?..
«Видно, не дано этого блага во всей его полноте, — думал он, — или те
сердца, которые озарены
светом такой любви, застенчивы: они робеют и прячутся, не стараясь оспаривать умников; может быть, жалеют их, прощают им во имя своего счастья, что те топчут в грязь цветок, за неимением почвы, где бы он мог глубоко пустить корни и вырасти в такое дерево, которое бы осенило всю жизнь».
— Не все мужчины — Беловодовы, — продолжал он, — не побоится друг ваш дать волю
сердцу и языку, а услыхавши раз голос
сердца, пожив в тишине, наедине — где-нибудь в чухонской деревне, вы ужаснетесь вашего
света.
«Правда и
свет, сказал он, — думала она, идучи, — где же вы? Там ли, где он говорит, куда влечет меня…
сердце? И
сердце ли это? И ужели я резонерка? Или правда здесь!..» — говорила она, выходя в поле и подходя к часовне.
Он почувствовал себя почти преступником, что, шатаясь по
свету, в холостой, бесприютной жизни своей, искал привязанностей, волоча
сердце и соря чувствами, гоняясь за запретными плодами, тогда как здесь сама природа уготовила ему теплый угол, симпатии и счастье.
— А! наконец не до
света, не до родных: куда-нибудь в Италию, в Швейцарию, на Рейн, в уголок, и там
сердце взяло свое…
— Ах, пащенок! Так это письмо в самом деле у тебя было зашито, и зашивала дура Марья Ивановна! Ах вы, мерзавцы-безобразники! Так ты с тем, чтоб покорять
сердца, сюда ехал, высший
свет побеждать, Черту Ивановичу отмстить за то, что побочный сын, захотел?
Я лежал лицом к стене и вдруг в углу увидел яркое, светлое пятно заходящего солнца, то самое пятно, которое я с таким проклятием ожидал давеча, и вот помню, вся душа моя как бы взыграла и как бы новый
свет проник в мое
сердце.
И теперь еще, при конце плавания, я помню то тяжелое впечатление, от которого сжалось
сердце, когда я в первый раз вглядывался в принадлежности судна, заглянул в трюм, в темные закоулки, как мышиные норки, куда едва доходит бледный луч
света чрез толстое в ладонь стекло.
Тоска сжимает
сердце, когда проезжаешь эти немые пустыни. Спросил бы стоящие по сторонам горы, когда они и все окружающее их увидело
свет; спросил бы что-нибудь, кого-нибудь, поговорил хоть бы с нашим проводником, якутом; сделаешь заученный по-якутски вопрос: «Кась бироста ям?» («Сколько верст до станции?»). Он и скажет, да не поймешь, или «гра-гра» ответит («далеко»), или «чугес» («скоро, тотчас»), и опять едешь целые часы молча.
Отыщите в
сердце искру любви к ней, подавленную гранитными городами, сном при
свете солнечном и беготней в сумраке и при
свете ламп, раздуйте ее и тогда попробуйте выкинуть из картины какую-нибудь некрасивую местность.
Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне не было сказано ни одного слова, точно она совсем не существовала на
свете. Привалов в первый раз почувствовал с болью в
сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так любил. Проходя по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это бывает после смерти близкого человека.
— Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем
свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем
сердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?
— А и я с тобой, я теперь тебя не оставлю, на всю жизнь с тобой иду, — раздаются подле него милые, проникновенные чувством слова Грушеньки. И вот загорелось все
сердце его и устремилось к какому-то
свету, и хочется ему жить и жить, идти и идти в какой-то путь, к новому зовущему
свету, и скорее, скорее, теперь же, сейчас!
Можно возродить и воскресить в этом каторжном человеке замершее
сердце, можно ухаживать за ним годы и выбить наконец из вертепа на
свет уже душу высокую, страдальческое сознание, возродить ангела, воскресить героя!
Солнце любви горит в его
сердце, лучи
Света, Просвещения и Силы текут из очей его и, изливаясь на людей, сотрясают их
сердца ответною любовью.
Сердце его загорелось любовью, и он горько упрекнул себя, что мог на мгновение там, в городе, даже забыть о том, кого оставил в монастыре на одре смерти и кого чтил выше всех на
свете.
Свет так и хлынет потоком;
сердце в вас встрепенется, как птица.
Снегурочка, обманщица, живи,
Люби меня! Не призраком лежала
Снегурочка в объятиях горячих:
Тепла была; и чуял я у
сердца,
Как
сердце в ней дрожало человечье.
Любовь и страх в ее душе боролись.
От
света дня бежать она молила.
Не слушал я мольбы — и предо мною
Как вешний снег растаяла она.
Снегурочка, обманщица не ты:
Обманут я богами; это шутка
Жестокая судьбы. Но если боги
Обманщики — не стоит жить на
свете!
Лет тридцати, возвратившись из ссылки, я понял, что во многом мой отец был прав, что он, по несчастию, оскорбительно хорошо знал людей. Но моя ли была вина, что он и самую истину проповедовал таким возмутительным образом для юного
сердца. Его ум, охлажденный длинною жизнию в кругу людей испорченных, поставил его en garde [настороже (фр.).] противу всех, а равнодушное
сердце не требовало примирения; он так и остался в враждебном отношении со всеми на
свете.
«Я еще не опомнился от первого удара, — писал Грановский вскоре после кончины Станкевича, — настоящее горе еще не трогало меня: боюсь его впереди. Теперь все еще не верю в возможность потери — только иногда сжимается
сердце. Он унес с собой что-то необходимое для моей жизни. Никому на
свете не был я так много обязан. Его влияние на нас было бесконечно и благотворно».
Раздастся голос благородный,
И юношам в заветный дар
Он принесет и дух свободный,
И мысли
свет, и
сердца жар…
Это было невозможно… Troppo tardi… [Слишком поздно (ит.).] Оставить ее в минуту, когда у нее, у меня так билось
сердце, — это было бы сверх человеческих сил и очень глупо… Я не пошел — она осталась… Месяц прокладывал свои полосы в другую сторону. Она сидела у окна и горько плакала. Я целовал ее влажные глаза, утирал их прядями косы, упавшей на бледно-матовое плечо, которое вбирало в себя месячный
свет, терявшийся без отражения в нежно-тусклом отливе.
Тут было не до разбора — помню только, что в первые минуты ее голос провел нехорошо по моему
сердцу, но и это минутное впечатление исчезло в ярком
свете радости.
Через несколько недель после того, как она осталась вдовой, у нее родилась дочь Клавденька, на которую она перенесла свою страстную любовь к мужу. Но больное
сердце не забывало, и появление на
свет дочери не умиротворило, а только еще глубже растравило свежую рану. Степанида Михайловна долгое время тосковала и наконец стала искать забвения…