Неточные совпадения
Женщина рассказала печальную историю, перебивая
рассказ умильным гульканием
девочке и уверениями, что Мери в раю. Когда Лонгрен узнал подробности, рай показался ему немного светлее дровяного сарая, и он подумал, что огонь простой лампы — будь теперь они все вместе, втроем — был бы для ушедшей в неведомую страну женщины незаменимой отрадой.
Рассказывал Лонгрен также о потерпевших крушение, об одичавших и разучившихся говорить людях, о таинственных кладах, бунтах каторжников и многом другом, что выслушивалось
девочкой внимательнее, чем, может быть, слушался в первый раз
рассказ Колумба о новом материке.
Девочка говорила не умолкая; кое-как можно было угадать из всех этих
рассказов, что это нелюбимый ребенок, которого мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка, вероятно из здешней же гостиницы, заколотила и запугала; что
девочка разбила мамашину чашку и что до того испугалась, что сбежала еще с вечера; долго, вероятно, скрывалась где-нибудь на дворе, под дождем, наконец пробралась сюда, спряталась за шкафом и просидела здесь в углу всю ночь, плача, дрожа от сырости, от темноты и от страха, что ее теперь больно за все это прибьют.
Он садился в угол, к стене, на ручку дивана и, осторожно улыбаясь, смешил
девочек рассказами об учителях и гимназистах. Иногда Клим возражал ему...
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на других
девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее
рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
Беспорядочно, прерывая
рассказ слезами, я передал мои жалобы матушке, упомянув и о несчастной
девочке, привязанной к столбу, и о каком-то лакее, осмелившемся назвать себя моим дядей, но, к удивлению, матушка выслушала мой
рассказ морщась, а тетенька совершенно равнодушно сказала...
Видно было, что ее мамашане раз говорила с своей маленькой Нелли о своих прежних счастливых днях, сидя в своем угле, в подвале, обнимая и целуя свою
девочку (все, что у ней осталось отрадного в жизни) и плача над ней, а в то же время и не подозревая, с какою силою отзовутся эти
рассказы ее в болезненно впечатлительном и рано развившемся сердце больного ребенка.
А у Фомы этот
рассказ вызвал какой-то непонятный ему огромный и щекочущий интерес к судьбе
девочки, и юноша быстро спросил у приемщика...
С тех пор одна басня сменяла другую и, несмотря на запрещение графа и графини возбуждать
рассказами сказок воображение и без того уже впечатлительной и нервной
девочки, — Верочка продолжала делать свои импровизации.
Владимир Сергеич продолжал свой
рассказ.
Девочки, дочери Михаила Николаича, вошли, тихонько сели и тихонько стали слушать…
Расспросив коротко о том, как он отвез вчера «
девочку», Марья Сысоевна тотчас же пустилась в
рассказы о Павле Павловиче.
Девочки, сидя и лежа на печи, глядели вниз не мигая; казалось, что их было очень много — точно херувимы в облаках.
Рассказы им нравились; они вздыхали, вздрагивали и бледнели то от восторга, то от страха, а бабку, которая рассказывала интереснее всех, они слушали не дыша, боясь пошевельнуться.
На десятом году подружилась она с этой
девочкой, тайком ходила к ней на свидание в сад, приносила ей лакомства, дарила ей платки, гривеннички (игрушек Катя не брала), сидела с ней по целым часам, с чувством радостного смирения ела ее черствый хлеб; слушала ее
рассказы, выучилась ее любимой песенке, с тайным уважением и страхом слушала, как Катя обещалась убежать от своей злой тетки, чтобы жить на всей божьей воле, и сама мечтала о том, как она наденет сумку и убежит с Катей.
А в
рассказе раскрывается естественное и ничем незаглушимое развитие в крестьянской
девочке любви к [свободе] и отвращения к рабству.
С захватывающим интересом разливался
рассказ Наташи… Затаив дыхание, слушали его
девочки… Ярко блестели глаза на их побледневших лицах… Все это было так ново, так прекрасно, так упоительно-интересно для них!
По вечерам мы усаживались на чью-либо постель и, тесно прижавшись одна к другой, все пять
девочек, запугивали себя страшными
рассказами. Потом, наслушавшись разных ужасов, мы тряслись всю ночь как в лихорадке, пугаясь крытых белыми пикейными одеялами постелей наших уехавших подруг, и только под утро засыпали здоровым молодым сном.
Рассказ прерывался. Начиналась ссора. А на следующий вечер та же история.
Девочки забирались с ногами на постель Киры, и она еще больше изловчалась в своих фантастических повествованиях.
Костя был сын троюродного племянника генеральши, а Маша — дочь чуть ли не четвероюродной племянницы. И мальчик, и
девочка были сироты и взяты Глафирой Петровной в младенчестве. Дети были неразлучны, и вместе, Костя ранее, а Маша только в год нашего
рассказа, учились грамоте и Закону Божию у священника церкви Николы Явленного, благодушного старца, прозвавшего своих ученика и ученицу: «женишек и невестушка». Это прозвище так и осталось за детьми.
— Я принял к сведению, Маша. В
рассказе Марьи Васильевны было все, что нужно: описан характер
девочки, ее теперешняя жизнь, и выражено желание исправить ее посредством труда, т. е. сделать все по вашему желанию.
Вид затейливо замерзшего окна каюты барки навел его на размышления о далеком прошлом. Он вспомнил свое детство, свою кузину Мери, как звал он когда-то Марью Валерьяновну Хвостову. Живо представилось ему ее миловидное, детское личико с широко раскрытыми глазами, слушавшею
рассказы старой няни, повествовавшей о доброй фее, разрисовывающей зимой окна детской послушных
девочек искусными и красивыми узорами.
Иногда он разнообразил
рассказ: заменял лето осенью и
девочку представлял то белокуренькой, то смуглой, — но три копейки оставались неизменными.