Неточные совпадения
Сначала Левин, на вопрос Кити
о том, как он мог видеть ее прошлого
года в карете,
рассказал ей, как он шел с покоса по большой дороге и встретил ее.
Парменыч радостно принял Левина, показал ему всё свое хозяйство,
рассказал все подробности
о своих пчелах и
о роевщине нынешнего
года; но на вопросы Левина
о покосе говорил неопределенно и неохотно.
По случаю несколько раз уже повторяемых выражений восхищения Васеньки
о прелести этого ночлега и запаха сена,
о прелести сломанной телеги (ему она казалась сломанною, потому что была снята с передков),
о добродушии мужиков, напоивших его водкой,
о собаках, лежавших каждая у ног своего хозяина, Облонский
рассказал про прелесть охоты у Мальтуса, на которой он был прошлым
летом.
«Не спится, няня: здесь так душно!
Открой окно да сядь ко мне». —
«Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно,
Поговорим
о старине». —
«
О чем же, Таня? Я, бывало,
Хранила в памяти не мало
Старинных былей, небылиц
Про злых духов и про девиц;
А нынче всё мне тёмно, Таня:
Что знала, то забыла. Да,
Пришла худая череда!
Зашибло…» — «
Расскажи мне, няня,
Про ваши старые
года:
Была ты влюблена тогда...
— Когда так, извольте послушать. — И Хин
рассказал Грэю
о том, как
лет семь назад девочка говорила на берегу моря с собирателем песен. Разумеется, эта история с тех пор, как нищий утвердил ее бытие в том же трактире, приняла очертания грубой и плоской сплетни, но сущность оставалась нетронутой. — С тех пор так ее и зовут, — сказал Меннерс, — зовут ее Ассоль Корабельная.
Накануне того дня и через семь
лет после того, как Эгль, собиратель песен,
рассказал девочке на берегу моря сказку
о корабле с Алыми Парусами, Ассоль в одно из своих еженедельных посещений игрушечной лавки вернулась домой расстроенная, с печальным лицом.
Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда старик чувствовал себя бодрее, работал с ним, а после этого оставался пить чай или обедать. За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно
рассказывал о жизни интеллигентов 70–80-х
годов, он знавал почти всех крупных людей того времени и говорил
о них, грустно покачивая головою, как
о людях, которые мужественно принесли себя в жертву Ваалу истории.
— Чертище, — называл он инженера и
рассказывал о нем: Варавка сначала был ямщиком, а потом — конокрадом, оттого и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он знал, что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге и Вене, затем приехал сюда в город и живет здесь уж седьмой
год. Когда он возмущенно
рассказал это Дронову, тот, тряхнув головой, пробормотал...
В истории знала только двенадцатый
год, потому что mon oncle, prince Serge, [мой дядя, князь Серж (фр.).] служил в то время и делал кампанию, он
рассказывал часто
о нем; помнила, что была Екатерина Вторая, еще революция, от которой бежал monsieur de Querney, [господин де Керни (фр.).] а остальное все… там эти войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого — все это у меня путалось.
Он много
рассказывал любопытного
о них. Он обласкал одного чукчу, посадил его с собой обедать, и тот потом не отходил от него ни на шаг, служил ему проводником, просиживал над ним ночью, не смыкая глаз и охраняя его сон, и расстался с ним только на границе чукотской земли. Поступите с ним грубо, постращайте его — и во сколько
лет потом не изгладите впечатления!
Но вот теперь эта удивительная случайность напомнила ему всё и требовала от него признания своей бессердечности, жестокости, подлости, давших ему возможность спокойно жить эти десять
лет с таким грехом на совести. Но он еще далек был от такого признания и теперь думал только
о том, как бы сейчас не узналось всё, и она или ее защитник не
рассказали всего и не осрамили бы его перед всеми.
На мельнице Василий Назарыч прожил целых три дня. Он подробно
рассказывал Надежде Васильевне
о своих приисках и новых разведках: дела находились в самом блестящем положении и в будущем обещали миллионные барыши. В свою очередь, Надежда Васильевна
рассказывала подробности своей жизни, где счет шел на гроши и копейки. Отец и дочь не могли наговориться: полоса времени в три
года, которая разделяла их, послужила еще к большему сближению.
Рассказывали о сотнях тысяч, заработанных им в одно
лето.
В продолжение своей карьеры он перебывал в связях со многими либеральнейшими людьми своей эпохи, и в России и за границей, знавал лично и Прудона и Бакунина и особенно любил вспоминать и
рассказывать, уже под концом своих странствий,
о трех днях февральской парижской революции сорок восьмого
года, намекая, что чуть ли и сам он не был в ней участником на баррикадах.
— А, это «единый безгрешный» и его кровь! Нет, не забыл
о нем и удивлялся, напротив, все время, как ты его долго не выводишь, ибо обыкновенно в спорах все ваши его выставляют прежде всего. Знаешь, Алеша, ты не смейся, я когда-то сочинил поэму, с
год назад. Если можешь потерять со мной еще минут десять, то я б ее тебе
рассказал?
— Правда, вы не мне
рассказывали; но вы
рассказывали в компании, где и я находился, четвертого
года это дело было. Я потому и упомянул, что рассказом сим смешливым вы потрясли мою веру, Петр Александрович. Вы не знали
о сем, не ведали, а я воротился домой с потрясенною верой и с тех пор все более и более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович, вы великого падения были причиной! Это уж не Дидерот-с!
Увы! ничто не прочно на земле. Все, что я вам
рассказал о житье-бытье моей доброй помещицы, — дело прошедшее; тишина, господствовавшая в ее доме, нарушена навеки. У ней теперь, вот уже более
года, живет племянник, художник из Петербурга. Вот как это случилось.
Он
рассказал мне, как несколько
лет тому назад вблизи бухты Терней разбился пароход «Викинг»; узнал
о том, как в 1905
году японцы убили его помощника Лю Пула и как он отомстил им за это;
рассказал он мне также
о партии каторжан, которые в 1906
году высадились на материке около мыса Олимпиада.
Следующий день был еще более томительный и жаркий. Мы никуда не уходили, сидели в избах и расспрашивали староверов
о деревне и ее окрестностях. Они
рассказывали, что Кокшаровка основана в 1903
году и что в ней 22 двора.
Они
рассказывали о том, сколько бедствий им пришлось претерпеть на чужой земле в первые
годы переселения.
После этого он
рассказал мне
о первых
годах своей жизни в дикой стране среди инородцев.
— Так что ж такое? вы начиняете
рассказывать о 1865
годе?
Он целый вечер не сводил с нее глаз, и ей ни разу не подумалось в этот вечер, что он делает над собой усилие, чтобы быть нежным, и этот вечер был одним из самых радостных в ее жизни, по крайней мере, до сих пор; через несколько
лет после того, как я
рассказываю вам
о ней, у ней будет много таких целых дней, месяцев,
годов: это будет, когда подрастут ее дети, и она будет видеть их людьми, достойными счастья и счастливыми.
Лет через пятнадцать староста еще был жив и иногда приезжал в Москву, седой как лунь и плешивый; моя мать угощала его обыкновенно чаем и поминала с ним зиму 1812
года, как она его боялась и как они, не понимая друг друга, хлопотали
о похоронах Павла Ивановича. Старик все еще называл мою мать, как тогда, Юлиза Ивановна — вместо Луиза, и
рассказывал, как я вовсе не боялся его бороды и охотно ходил к нему на руки.
После знаменитого раздела именья в 1822
году,
о котором я
рассказывал, «старший братец» переехал на житье в Петербург.
Разговор делается общим. Отец
рассказывает, что в газетах пишут
о какой-то необычной комете, которую ожидают в предстоящем
лете; дядя сообщает, что во французского короля опять стреляли.
— Десятки
лет мы смотрели эти ужасы, —
рассказывал старик Молодцов. — Слушали под звон кандалов песни
о несчастной доле, песни
о подаянии. А тут дети плачут в колымагах, матери в арестантских халатах заливаются, утешая их, и публика кругом плачет, передавая несчастным булки, калачи… Кто что может…
В прошлом столетии, в восьмидесятых
годах я встречался с людьми, помнившими рассказы этого старика масона, в былые времена тоже члена Английского клуба, который много
рассказывал о доме поэта М. М. Хераскова.
А еще раньше мне
рассказывал дядя Молодцова
о том, какова была Садовая в дни его молодости, в сороковых
годах.
Всё
лето, исключая, конечно, непогожие дни, я прожил в саду, теплыми ночами даже спал там на кошме [Кошма — большой кусок войлока, войлочный ковер из овечьей или верблюжьей шерсти.], подаренной бабушкой; нередко и сама она ночевала в саду, принесет охапку сена, разбросает его около моего ложа, ляжет и долго
рассказывает мне
о чем-нибудь, прерывая речь свою неожиданными вставками...
Тоска по свободе овладевает некоторыми субъектами периодически и в этом отношении напоминает заной или падучую;
рассказывают, будто она является в известное время
года или месяца, так что благонадежные каторжные, чувствуя приближение припадка, всякий раз предупреждают
о своем побеге начальство.
Долгими вечерами Петр
рассказывал о своих странствиях, и в сумерки фортепиано звучало новыми мелодиями, каких никто не слышал у него раньше… Поездка в Киев была отложена на
год, вся семья жила надеждами и планами Петра…
— Да; по одному поводу… потом я им
рассказывал о том, как прожил там три
года, и одну историю с одною бедною поселянкой…
Нюрочка даже покраснела от этой бабьей болтовни. Она хорошо поняла,
о ком говорила Домнушка. И
о Васе Груздеве она слышала, бывая у Парасковьи Ивановны. Старушка заметно ревновала ее и при случае, стороной,
рассказывала о Васе ужасные вещи. Совсем мальчишка, а уж водку сосет. Отец-то на старости
лет совсем сбесился, — ну, и сынок за ним. Видно, яблоко недалеко от яблони падает. Вася как-то забрался к Палачу, да вместе целых два дня и пьянствовали. Хорош молодец, нечего сказать!
Он залпом выпил стакан чаю и продолжал
рассказывать. Перечислял
годы и месяцы тюремного заключения, ссылки, сообщал
о разных несчастиях, об избиениях в тюрьмах,
о голоде в Сибири. Мать смотрела на него, слушала и удивлялась, как просто и спокойно он говорил об этой жизни, полной страданий, преследований, издевательств над людьми…
Слава Благодетелю: еще двадцать минут! Но минуты — такие до смешного коротенькие, куцые — бегут, а мне нужно столько
рассказать ей — все, всего себя:
о письме
О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то
о своих детских
годах —
о математике Пляпе,
о и как я в первый раз был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе — в такой день — оказалось чернильное пятно.
— Что ж угадывать? Во мне все так просто и в жизни моей так мало осложнений, что и без угадываний можно обойтись. Я даже
рассказать тебе
о себе ничего особенного не могу. Лучше ты
расскажи. Давно уж мы не видались, с той самой минуты, как я высвободился из Петербурга, — помнишь, ты меня проводил? Ну же,
рассказывай: как ты прожил восемь
лет? Что предвидишь впереди?..
Ему пришлось много
рассказывать —
о России вообще,
о русском климате,
о русском обществе,
о русском мужике — и особенно
о казаках;
о войне двенадцатого
года,
о Петре Великом,
о Кремле, и
о русских песнях, и
о колоколах.
Когда зашел разговор
о дачах, я вдруг
рассказал, что у князя Ивана Иваныча есть такая дача около Москвы, что на нее приезжали смотреть из Лондона и из Парижа, что там есть решетка, которая стоит триста восемьдесят тысяч, и что князь Иван Иваныч мне очень близкий родственник, и я нынче у него обедал, и он звал меня непременно приехать к нему на эту дачу жить с ним целое
лето, но что я отказался, потому что знаю хорошо эту дачу, несколько раз бывал на ней, и что все эти решетки и мосты для меня незанимательны, потому что я терпеть не могу роскоши, особенно в деревне, а люблю, чтоб в деревне уж было совсем как в деревне…
И она
рассказала коменданту со всеми подробностями
о каком-то безумце, который начал преследовать ее своею любовью еще за два
года до ее замужества.
Много-много
лет спустя В.М. Дорошевич в дружеской беседе
рассказал о первой нашей встрече.
Был, не знаю для чего, и сын нашего городского головы, тот самый скверный мальчишка, истаскавшийся не по
летам и
о котором я уже упоминал,
рассказывая историю маленькой поручицы.
Откупщица, дама
лет пятидесяти, если не с безобразным, то с сильно перекошенным от постоянного флюса лицом, но, несмотря на то, сидевшая у себя дома в брильянтовых серьгах, в шелковом платье и даже,
о чем обыкновенно со смехом
рассказывала ее горничная, в шелковых кальсонах под юбкой, была поражена ужасным положением Миропы Дмитриевны.
— Да ведь она
года три тому назад, — начал уж шепотом
рассказывать ополченец, — убегала от него с офицером одним, так он, знаете, никому ни единым словом не промолвился
о том и всем говорил, что она уехала к родителям своим.
Жаждешь, бывало, хоть какого-нибудь живого слова, хоть желчного, хоть нетерпеливого, хоть злобы какой-нибудь: мы бы уж хоть позлились на судьбу нашу вместе; а он молчит, клеит свои фонарики или
расскажет о том, какой у них смотр был в таком-то
году, и кто был начальник дивизии, и как его звали по имени и отчеству, и доволен был он смотром или нет, и как застрельщикам сигналы были изменены и проч.
Мне казалось, что за
лето я прожил страшно много, постарел и поумнел, а у хозяев в это время скука стала гуще. Все так же часто они хворают, расстраивая себе желудки обильной едой, так же подробно
рассказывают друг другу
о ходе болезней, старуха так же страшно и злобно молится богу. Молодая хозяйка после родов похудела, умалилась в пространстве, но двигается столь же важно и медленно, как беременная. Когда она шьет детям белье, то тихонько поет всегда одну песню...
Лучше всех
рассказывала Наталья Козловская, женщина
лет за тридцать, свежая, крепкая, с насмешливыми глазами, с каким-то особенно гибким и острым языком. Она пользовалась вниманием всех подруг, с нею советовались
о разных делах и уважали ее за ловкость в работе, за аккуратную одежду, за то, что она отдала дочь учиться в гимназию. Когда она, сгибаясь под тяжестью двух корзин с мокрым бельем, спускалась с горы по скользкой тропе, ее встречали весело, заботливо спрашивали...
Но люди еще помнили, как он
рассказывал о прежних
годах,
о Запорожьи,
о гайдамаках,
о том, как и он уходил на Днепр и потом с ватажками нападал на Хлебно и на Клевань, и как осажденные в горящей избе гайдамаки стреляли из окон, пока от жара не лопались у них глаза и не взрывались сами собой пороховницы.
Летом, в жаркий день, Пушкарь
рассказал Матвею
о том, как горела венгерская деревня, метались по улице охваченные ужасом люди, овцы, мычали коровы в хлевах, задыхаясь ядовитым дымом горящей соломы, скакали лошади, вырвавшись из стойл, выли собаки и кудахтали куры, а на русских солдат, лежавших в кустах за деревней, бежал во тьме пылающий огнём человек.
Я обещал
рассказать особо об Михайле Максимовиче Куролесове и его женитьбе на двоюродной сестре моего дедушки Прасковье Ивановне Багровой. Начало этого события происходило в 1760-х
годах, прежде того времени,
о котором я
рассказывал в первом отрывке из «Семейной хроники», а конец — гораздо позже. Исполняю мое обещание.