Неточные совпадения
Не явилась тоже и одна тонная дама с своею «перезрелою девой», дочерью, которые хотя и проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался
пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых
ноги не стоят».
— Батюшки! — причитал кучер, — как тут усмотреть! Коли б я гнал али б не кричал ему, а то ехал не поспешно, равномерно. Все видели: люди ложь, и я то ж.
Пьяный свечки не поставит — известно!.. Вижу его, улицу переходит, шатается, чуть не валится, — крикнул одноважды, да в другой, да в третий, да и придержал лошадей; а он прямехонько им под
ноги так и пал! Уж нарочно, что ль, он аль уж очень был нетверез… Лошади-то молодые, пужливые, — дернули, а он вскричал — они пуще… вот и беда.
К довершению всего, мужики начали между собою ссориться: братья требовали раздела, жены их не могли ужиться в одном доме; внезапно закипала драка, и все вдруг поднималось на
ноги, как по команде, все сбегалось перед крылечко конторы, лезло к барину, часто с избитыми рожами, в
пьяном виде, и требовало суда и расправы; возникал шум, вопль, бабий хныкающий визг вперемежку с мужскою бранью.
И, остановясь понюхать табаку, она долго и громко говорила что-то о безбожниках студентах. Клим шел и думал о сектанте, который бормочет: «
Нога поет — куда иду?», о
пьяном мещанине, строгой старушке, о черноусом человеке, заинтересованном своими подтяжками. Какой смысл в жизни этих людей?
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали,
ноги доктора дрожали, точно у
пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Он был возбужден, как
пьяный, подскакивал на стуле, оглушительно сморкался, топал
ногами, разлетайка сползла с его плеч, и он топтал ее.
Уши отца багровели, слушая Варавку, а отвечая ему, Самгин смотрел в плечо его и притопывал
ногой, как точильщик ножей, ножниц. Нередко он возвращался домой
пьяный, проходил в спальню матери, и там долго был слышен его завывающий голосок. В утро последнего своего отъезда он вошел в комнату Клима, тоже выпивши, сопровождаемый негромким напутствием матери...
В углу, откуда он пришел, сидел за столом такой же кругленький, как Тагильский, но пожилой, плешивый и очень
пьяный бородатый человек с большим животом, с длинными
ногами. Самгин поторопился уйти, отказавшись от предложения Тагильского «разделить компанию».
Еще роса блестела на травах, но было уже душно; из-под
ног пары толстых, пегих лошадей взлетала теплая, едкая пыль, крепкий запах лошадиного пота смешивался с
пьяным запахом сена и отравлял тяжелой дремотой.
Говорил он трезво, но, встав на
ноги, — покачнулся, схватил одной рукою край стола, другой — спинку стула. После случая с Бердниковым Самгин боялся
пьяных.
На диване было неудобно, жестко, болел бок, ныли кости плеча. Самгин решил перебраться в спальню, осторожно попробовал встать, — резкая боль рванула плечо,
ноги подогнулись. Держась за косяк двери, он подождал, пока боль притихла, прошел в спальню, посмотрел в зеркало: левая щека отвратительно опухла, прикрыв глаз, лицо казалось
пьяным и, потеряв какую-то свою черту, стало обидно похоже на лицо регистратора в окружном суде, человека, которого часто одолевали флюсы.
И, подтверждая свою любовь к истории, он неплохо рассказывал, как талантливейший Андреев-Бурлак пропил перед спектаклем костюм, в котором он должен был играть Иудушку Головлева, как пил Шуйский, как Ринна Сыроварова в
пьяном виде не могла понять, который из трех мужчин ее муж. Половину этого рассказа, как и большинство других, он сообщал шепотом, захлебываясь словами и дрыгая левой
ногой. Дрожь этой
ноги он ценил довольно высоко...
Люди слушали Маракуева подаваясь, подтягиваясь к нему; белобрысый юноша сидел открыв рот, и в светлых глазах его изумление сменялось страхом. Павел Одинцов смешно сползал со стула, наклоняя тело, но подняв голову, и каким-то
пьяным или сонным взглядом прикованно следил за игрою лица оратора. Фомин, зажав руки в коленях, смотрел под
ноги себе, в лужу растаявшего снега.
Самгин почувствовал, что он теряет сознание, встал, упираясь руками в стену, шагнул, ударился обо что-то гулкое, как пустой шкаф. Белые облака колебались пред глазами, и глазам было больно, как будто горячая пыль набилась в них. Он зажег спичку, увидел дверь, погасил огонек и, вытолкнув себя за дверь, едва удержался на
ногах, — все вокруг колебалось, шумело, и
ноги были мягкие, точно у
пьяного.
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то
пьяной, не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом один за другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая
ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
Пожилой,
пьяный человек в распахнутой шубе, с шапкой в руке, неверно шагая, смотрел изумленно под
ноги себе и рычал...
Он схватил Самгина за руку, быстро свел его с лестницы, почти бегом протащил за собою десятка три шагов и, посадив на ворох валежника в саду, встал против, махая в лицо его черной полою поддевки, открывая мокрую рубаху, голые свои
ноги. Он стал тоньше, длиннее, белое лицо его вытянулось, обнажив
пьяные, мутные глаза, — казалось, что и борода у него стала длиннее. Мокрое лицо лоснилось и кривилось, улыбаясь, обнажая зубы, — он что-то говорил, а Самгин, как бы защищаясь от него, убеждал себя...
— Уйди, — повторила Марина и повернулась боком к нему, махая руками. Уйти не хватало силы, и нельзя было оторвать глаз от круглого плеча, напряженно высокой груди, от спины, окутанной массой каштановых волос, и от плоской серенькой фигурки человека с глазами из стекла. Он видел, что янтарные глаза Марины тоже смотрят на эту фигурку, — руки ее поднялись к лицу; закрыв лицо ладонями, она странно качнула головою, бросилась на тахту и крикнула
пьяным голосом, топая голыми
ногами...
«Чтобы придать комедии оттенки драмы, да?
Пьянею», — сообразил Самгин, потирая лоб ладонью. Очень хотелось придумать что-нибудь оригинальное и улыбнуться себе самому, но мешали артисты на сцене. У рампы стояла плечистая, полнотелая дочь царя Приама, дрыгая обнаженной до бедра
ногой; приплясывал удивительно легкий, точно пустой, Калхас; они пели...
Снова стало тихо; певец запел следующий куплет; казалось, что голос его стал еще более сильным и уничтожающим, Самгина пошатывало, у него дрожали
ноги, судорожно сжималось горло; он ясно видел вокруг себя напряженные, ожидающие лица, и ни одно из них не казалось ему
пьяным, а из угла, от большого человека плыли над их головами гремящие слова...
Какой-то седой старик отбивал такт
ногой,
пьяный инженер, прищелкивая пальцами и языком, вскрикивал каким-то бабьим голосом...
Я шел как
пьяный. Дерсу тоже перемогал себя и еле-еле волочил
ноги. Заметив впереди, с левой стороны, высокие утесы, мы заблаговременно перешли на правый берег реки. Здесь Кулумбе сразу разбилась на 8 рукавов. Это в значительной степени облегчило нашу переправу. Дерсу всячески старался меня подбодрить. Иногда он принимался шутить, но по его лицу я видел, что он тоже страдает.
День уже кончился, а мы все шли. Казалось, что реке Синанце и конца не будет. За каждым поворотом открывались все новые и новые плесы. Мы еле волочили
ноги, шли, как
пьяные, и если бы не уговоры Дерсу, то давно стали бы на бивак.
— Чорт знает, — говорил он смеясь, — улицы у вас какие-то несообразные, а вино у Вайнтрауба крепкое… Не успел оглянуться, — уже за шлагбаумом… Пошел назад… тут бревна какие-то под
ноги лезут… Ха — ха — ха… Голова у меня всегда свежа, а
ноги, чорт их возьми,
пьянеют…
Да, он это чувствовал всем своим телом, опухшими от
пьяной водянки
ногами, раздутою печенью.
Вахрушка пробежал село из конца в конец раз десять.
Ноги уже плохо его слушались, но жажда оставалась. Ведь другого раза не будет, и Вахрушка пробивался к кабацкой стойке с отчаянною энергией умирающего от жажды. Закончилась эта проба тем, что старик, наконец, свалился мертвецки
пьяным у прохоровского кабака.
Кроме Игоши и Григория Ивановича, меня давила, изгоняя с улицы, распутная баба Ворониха. Она появлялась в праздники, огромная, растрепанная,
пьяная. Шла она какой-то особенной походкой, точно не двигая
ногами, не касаясь земли, двигалась, как туча, и орала похабные песни. Все встречные прятались от нее, заходя в ворота домов, за углы, в лавки, — она точно мела улицу. Лицо у нее было почти синее, надуто, как пузырь, большие серые глаза страшно и насмешливо вытаращены. А иногда она выла, плакала...
Была она старенькая, и точно ее, белую, однажды начал красить разными красками
пьяный маляр, — начал да и не кончил.
Ноги у нее были вывихнуты, и вся она — из тряпок шита, костлявая голова с мутными глазами печально опущена, слабо пристегнутая к туловищу вздутыми жилами и старой, вытертой кожей. Дядя Петр относился к ней почтительно, не бил и называл Танькой.
Он сидел на краю печи, свесив
ноги, глядя вниз, на бедный огонь свечи; ухо и щека его были измазаны сажей, рубаха на боку изорвана, я видел его ребра, широкие, как обручи. Одно стекло очков было разбито, почти половинка стекла вывалилась из ободка, и в дыру смотрел красный глаз, мокрый, точно рана. Набивая трубку листовым табаком, он прислушивался к стонам роженицы и бормотал бессвязно, напоминая
пьяного...
Бывали ночи, когда вдруг в поле, на улице вскипал
пьяный крик, кто-то бежал, тяжко топая
ногами, — это было привычно и не возбуждало внимания.
— Верите ли вы, — вдруг обратилась капитанша к князю, — верите ли вы, что этот бесстыдный человек не пощадил моих сиротских детей! Всё ограбил, всё перетаскал, всё продал и заложил, ничего не оставил. Что я с твоими заемными письмами делать буду, хитрый и бессовестный ты человек? Отвечай, хитрец, отвечай мне, ненасытное сердце: чем, чем я накормлю моих сиротских детей? Вот появляется
пьяный и на
ногах не стоит… Чем прогневала я господа бога, гнусный и безобразный хитрец, отвечай?
Устинья Марковна так и обомлела: она сразу узнала голос
пьяного Яши… Не успела она опомниться, как
пьяные голоса уже послышались во дворе, а потом грузный топот шарашившихся
ног на крыльце.
Семеныч чувствовал себя настоящим хозяином и угощал с подобающим радушием. Мыльников быстро
опьянел — он давно не пил, и водка быстро свалила его с
ног. За ним последовал и Семеныч, непривычный к водке вообще. Петр Васильич пил меньше других и чувствовал себя прекрасно. Он все время молчал и только поглядывал на Марью, точно что хотел сказать.
Как
пьяный, тяжело дыша, с открытым ртом, шатаясь на трясущихся
ногах, он подошел к кровати.
И почему-то пред ней вставала из темной ямы прошлого одна обида, давно забытая, но воскресавшая теперь с горькой ясностью. Однажды покойник муж пришел домой поздно ночью, сильно
пьяный, схватил ее за руку, сбросил с постели на пол, ударил в бок
ногой и сказал...
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и, не мигая, ничего не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала боль в зубах. В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали
ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и
пьяным голосом кричала...
«Ну, говорит, мы теперича
пьяни; давай, говорит, теперича реку шинпанским поить!» Я было ему в
ноги: «За что ж: мол, над моим добром наругаться хочешь, ваше благородие? помилосердуй!» И слушать не хочет… «Давай, кричит, шинпанского! дюжину! мало дюжины, цельный ящик давай! а не то, говорит, сейчас все твои плоты законфескую, и пойдешь ты в Сибирь гусей пасти!» Делать-то нечего: велел я принести ящик, так он позвал, антихрист, рабочих, да и велел им вило-то в реку бросить.
Над головами стояло высокое звездное небо, по которому беспрестанно пробегали огненные полосы бомб; налево, в аршине, маленькое отверстие вело в другой блиндаж, в которое виднелись
ноги и спины матросов, живших там, и слышались
пьяные голоса их; впереди виднелось возвышение порохового погреба, мимо которого мелькали фигуры согнувшихся людей, и на котором, на самом верху, под пулями и бомбами, которые беспрестанно свистели в этом месте, стояла какая-то высокая фигура в черном пальто, с руками в карманах, и
ногами притаптывала землю, которую мешками носили туда другие люди.
Между тем в воротах показался ямщик с тройкой лошадей. Через шею коренной переброшена была дуга. Колокольчик, привязанный к седелке, глухо и несвободно ворочал языком, как
пьяный, связанный и брошенный в караульню. Ямщик привязал лошадей под навесом сарая, снял шапку, достал оттуда грязное полотенце и отер пот с лица. Анна Павловна, увидев его из окна, побледнела. У ней подкосились
ноги и опустились руки, хотя она ожидала этого. Оправившись, она позвала Аграфену.
Не помню, как и что следовало одно за другим, но помню, что в этот вечер я ужасно любил дерптского студента и Фроста, учил наизусть немецкую песню и обоих их целовал в сладкие губы; помню тоже, что в этот вечер я ненавидел дерптского студента и хотел пустить в него стулом, но удержался; помню, что, кроме того чувства неповиновения всех членов, которое я испытал и в день обеда у Яра, у меня в этот вечер так болела и кружилась голова, что я ужасно боялся умереть сию же минуту; помню тоже, что мы зачем-то все сели на пол, махали руками, подражая движению веслами, пели «Вниз по матушке по Волге» и что я в это время думал о том, что этого вовсе не нужно было делать; помню еще, что я, лежа на полу, цепляясь
нога за
ногу, боролся по-цыгански, кому-то свихнул шею и подумал, что этого не случилось бы, ежели бы он не был пьян; помню еще, что ужинали и пили что-то другое, что я выходил на двор освежиться, и моей голове было холодно, и что, уезжая, я заметил, что было ужасно темно, что подножка пролетки сделалась покатая и скользкая и за Кузьму нельзя было держаться, потому что он сделался слаб и качался, как тряпка; но помню главное: что в продолжение всего этого вечера я беспрестанно чувствовал, что я очень глупо делаю, притворяясь, будто бы мне очень весело, будто бы я люблю очень много пить и будто бы я и не думал быть
пьяным, и беспрестанно чувствовал, что и другие очень глупо делают, притворяясь в том же.
Москва была вся откровенно
пьяная и весело добродушная. Попадались уже в толпе густо-сизые и пламенно-багровые носы, заплетающиеся
ноги и слышались меткие острые московские словечки, тут же вычеканенные и тут же, для сохранности, посыпанные крепкой солью.
Я познакомился с ним однажды утром, идя на ярмарку; он стаскивал у ворот дома с пролетки извозчика бесчувственно
пьяную девицу; схватив ее за
ноги в сбившихся чулках, обнажив до пояса, он бесстыдно дергал ее, ухая и смеясь, плевал на тело ей, а она, съезжая толчками с пролетки, измятая, слепая, с открытым ртом, закинув за голову мягкие и словно вывихнутые руки, стукалась спиною, затылком и синим лицом о сиденье пролетки, о подножку, наконец упала на мостовую, ударившись головою о камни.
Однажды, в начале июля, к месту, где мы работали, стремглав подъехала развинченная пролетка; на козлах сидел, мрачно икая,
пьяный извозчик, бородатый, без шапки и с разбитой губой; в пролетке развалился пьяненький Григорий Шишлин, его держала под руку толстая, краснощекая девица в соломенной шляпке, с алым бантом и стеклянными вишнями, с зонтиком в руке и в резиновых калошах на босую
ногу. Размахивая зонтиком, раскачиваясь, она хохотала и кричала...
Никон, бросив карты, вскочил на
ноги.
Пьянея со зла и уже ничего не видя, кроме тёмных и красных пятен, Кожемякин крикнул...
Шёл
пьяный портной Барабанов, тыкая кулаком в заборы, смотрел под
ноги себе, спотыкался и бормотал...
Пьянея всё более, он качался, и казалось, что вот сейчас ткнётся головой в землю и сломает свою тонкую шею. Но он вдруг легко и сразу поднял
ноги, поглядел на них, засмеялся, положил на скамью и, вытянувшись, сказал...
Кожемякин замечал, что пожарный становился всё молчаливее, пил и не
пьянел, лицо вытягивалось, глаза выцветали, он стал ходить медленно, задевая
ногами землю и спотыкаясь, как будто тень его сгустилась, отяжелела и человеку уже не по силам влачить её за собою.
Познакомился он с ним необычно и смешно: пришёл однажды в предвечерний час к Ревякиным, его встретила
пьяная кухарка, на вопрос — дома ли хозяева? — проворчала что-то невнятное, засмеялась и исчезла, а гость прошёл в зал, покашлял, пошаркал
ногами, прислушался, — было тихо.
Вся прислуга Багровых,
опьянев сначала от радости, а потом от вина, пела и плясала на дворе; напились даже те, которые никогда ничего не пивали, в числе последних был Ефрем Евсеев, с которым не могли сладить, потому что он всё просился в комнату к барыне, чтоб посмотреть на ее сынка; наконец, жена, с помощью Параши, плотно привязала Евсеича к огромной скамейке, но он, и связанный, продолжал подергивать
ногами, щелкать пальцами и припевать, едва шевеля языком: «Ай, люли, ай, люли!..»
В ином месте баба, сама еле держась на
ногах, с плачем и руганью тащила домой за рукав упиравшегося, безобразно
пьяного мужа…