Неточные совпадения
— Так и живем, что настоящей
жизни не имеем, — отвечали глуповцы и
при этом не то засмеялись, не то заплакали.
Никто не задавался предположениями, что идиот может успокоиться или обратиться к лучшим чувствам и что
при таком обороте
жизнь сделается возможною и даже, пожалуй, спокойною.
Прежде (это началось почти с детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная, не было полной уверенности в том, что дело необходимо нужно, и сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться
жизнью для себя, он, хотя не испытывал более никакой радости
при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно всё становится больше и больше.
При взгляде на тендер и на рельсы, под влиянием разговора с знакомым, с которым он не встречался после своего несчастия, ему вдруг вспомнилась она, то есть то, что оставалось еще от нее, когда он, как сумасшедший, вбежал в казарму железнодорожной станции: на столе казармы бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело, еще полное недавней
жизни; закинутая назад уцелевшая голова с своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках, и на прелестном лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее странное, жалкое в губках и ужасное в остановившихся незакрытых глазах, выражение, как бы словами выговаривавшее то страшное слово — о том, что он раскается, — которое она во время ссоры сказала ему.
Смутное сознание той ясности, в которую были приведены его дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным человеком, и, главное, ожидание свидания — всё соединялось в общее впечатление радостного чувства
жизни. Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено другой и, взяв ее в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера
при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько раз всею грудью.
Этот милый Свияжский, держащий
при себе мысли только для общественного употребления и, очевидно, имеющий другие какие-то, тайные для Левина основы
жизни и вместе с тем он с толпой, имя которой легион, руководящий общественным мнением чуждыми ему мыслями; этот озлобленный помещик, совершенно правый в своих рассуждениях, вымученных
жизнью, но неправый своим озлоблением к целому классу и самому лучшему классу России; собственное недовольство своею деятельностью и смутная надежда найти поправку всему этому — всё это сливалось в чувство внутренней тревоги и ожидание близкого разрешения.
Поэтому Вронский
при встрече с Голенищевым дал ему тот холодный и гордый отпор, который он умел давать людям и смысл которого был таков: «вам может нравиться или не нравиться мой образ
жизни, но мне это совершенно всё равно: вы должны уважать меня, если хотите меня знать».
Катавасов сначала смешил дам своими оригинальными шутками, которые всегда так нравились
при первом знакомстве с ним, но потом, вызванный Сергеем Ивановичем, рассказал очень интересные свои наблюдения о различии характеров и даже физиономий самок и самцов комнатных мух и об их
жизни. Сергей Иванович тоже был весел и за чаем, вызванный братом, изложил свой взгляд на будущность восточного вопроса, и так просто и хорошо, что все заслушались его.
Он полагал, что
жизнь человеческая возможна только за границей, куда он и уезжал жить
при первой возможности, а вместе с тем вел в России очень сложное и усовершенствованное хозяйство и с чрезвычайным интересом следил за всем и знал всё, что делалось в России.
Чем долее Левин косил, тем чаще и чаще он чувствовал минуты забытья,
при котором уже не руки махали косой, а сама коса двигала за собой всё сознающее себя, полное
жизни тело, и, как бы по волшебству, без мысли о ней, работа правильная и отчетливая делалась сама собой. Это были самые блаженные минуты.
С той минуты, как
при виде любимого умирающего брата Левин в первый раз взглянул на вопросы
жизни и смерти сквозь те новые, как он называл их, убеждения, которые незаметно для него, в период от двадцати до тридцати четырех лет, заменили его детские и юношеские верования, — он ужаснулся не столько смерти, сколько
жизни без малейшего знания о том, откуда, для чего, зачем и что она такое.
— Хорошо, я поговорю. Но как же она сама не думает? — сказала Дарья Александровна, вдруг почему-то
при этом вспоминая странную новую привычку Анны щуриться. И ей вспомнилось, что Анна щурилась, именно когда дело касалось задушевных сторон
жизни. «Точно она на свою
жизнь щурится, чтобы не всё видеть», подумала Долли. — Непременно, я для себя и для нее буду говорить с ней, — отвечала Дарья Александровна на его выражение благодарности.
— Я очень благодарю вас за ваше доверие, но… — сказал он, с смущением и досадой чувствуя, что то, что он легко и ясно мог решить сам с собою, он не может обсуждать
при княгине Тверской, представлявшейся ему олицетворением той грубой силы, которая должна была руководить его
жизнью в глазах света и мешала ему отдаваться своему чувству любви и прощения. Он остановился, глядя на княгиню Тверскую.
Страсти не что иное, как идеи
при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает целую
жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого моря.
При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете — дороже
жизни, чести, счастья!
Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением,
при сидячей
жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
Жизнь при начале взглянула на него как-то кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное, занесенное снегом окошко: ни друга, ни товарища в детстве!
Но
при всем том трудна была его дорога; он попал под начальство уже престарелому повытчику, [Повытчик — начальник отдела («выть» — отдел).] который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости: вечно тот же, неприступный, никогда в
жизни не явивший на лице своем усмешки, не приветствовавший ни разу никого даже запросом о здоровье.
— Признаюсь, я тоже, — произнес Чичиков, — не могу понять, если позволите так заметить, не могу понять, как
при такой наружности, как ваша, скучать. Конечно, могут быть причины другие: недостача денег, притесненья от каких-нибудь злоумышленников, как есть иногда такие, которые готовы покуситься даже на самую
жизнь.
Конечно, никак нельзя было предполагать, чтобы тут относилось что-нибудь к Чичикову; однако ж все, как поразмыслили каждый с своей стороны, как припомнили, что они еще не знают, кто таков на самом деле есть Чичиков, что он сам весьма неясно отзывался насчет собственного лица, говорил, правда, что потерпел по службе за правду, да ведь все это как-то неясно, и когда вспомнили
при этом, что он даже выразился, будто имел много неприятелей, покушавшихся на
жизнь его, то задумались еще более: стало быть,
жизнь его была в опасности, стало быть, его преследовали, стало быть, он ведь сделал же что-нибудь такое… да кто же он в самом деле такой?
При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый, мог разговориться с нею, как никогда в
жизни своей ни с кем, и — странный обман! — с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном доме, веселым вечером,
при радостных играх детской толпы, и надолго после того как-то становился ему скучным разумный возраст человека.
Но зачем же, спрашивал он всегда, зачем же такая важная, такая решительная для него и в то же время такая в высшей степени случайная встреча на Сенной (по которой даже и идти ему незачем) подошла как раз теперь к такому часу, к такой минуте в его
жизни, именно к такому настроению его духа и к таким именно обстоятельствам,
при которых только и могла она, эта встреча, произвести самое решительное и самое окончательное действие на всю судьбу его?
Вместо попыток разъяснения его душевного настроения и вообще всей внутренней его
жизни стояли одни факты, то есть собственные слова его, подробные известия о состоянии его здоровья, чего он пожелал тогда-то
при свидании, о чем попросил ее, что поручил ей, и прочее.
Но эта-то самая случайность, эта некоторая развитость и вся предыдущая
жизнь ее могли бы, кажется, сразу убить ее
при первом шаге на отвратительной дороге этой.
Когда я… кхе! когда я… кхе-кхе-кхе… о, треклятая
жизнь! — вскрикнула она, отхаркивая мокроту и схватившись за грудь, — когда я… ах, когда на последнем бале… у предводителя… меня увидала княгиня Безземельная, — которая меня потом благословляла, когда я выходила за твоего папашу, Поля, — то тотчас спросила: «Не та ли это милая девица, которая с шалью танцевала
при выпуске?..» (Прореху-то зашить надо; вот взяла бы иглу да сейчас бы и заштопала, как я тебя учила, а то завтра… кхе!.. завтра… кхе-кхе-кхе!.. пуще разо-рвет! — крикнула она надрываясь…)…
В ней говорится, что человечество — глупо,
жизнь — скучна, что интересна она может быть только с богом, с чертом,
при наличии необыкновенного, неведомого, таинственного.
Жизнь брата не интересовала Клима, но после этой сцены он стал более внимательно наблюдать за Дмитрием. Он скоро убедился, что брат, подчиняясь влиянию Кутузова, играет
при нем почти унизительную роль служащего его интересам и целям. Однажды Клим сказал это Дмитрию братолюбиво и серьезно, как умел. Но брат, изумленно выкатив овечьи глаза, засмеялся...
— Не верю, — крикнул Бердников. — Зачем же вы
при ней, ну? Не знаете, скрывает она от вас эту сделку? Узнайте! Вы — не маленький. Я вам карьеру сделаю. Не дурачьтесь. К черту Пилатову чистоплотность! Вы же видите:
жизнь идет от плохого к худшему. Что вы можете сделать против этого, вы?
— В тех формах, как она есть, политика идет мимо коренных вопросов
жизни. Ее основа — статистика, но статистика не может влиять, например, на отношения половые, на положение и воспитание детей
при разводе родителей и вообще на вопросы семейного быта.
— Камень — дурак. И дерево — дурак. И всякое произрастание — ни к чему, если нет человека. А ежели до этого глупого материала коснутся наши руки, — имеем удобные для жилья дома, дороги, мосты и всякие вещи, машины и забавы, вроде шашек или карт и музыкальных труб. Так-то. Я допрежде сектантом был, сютаевцем, а потом стал проникать в настоящую философию о
жизни и — проник насквозь,
при помощи неизвестного человека.
— Вы подумайте — насколько безумное это занятие
при кратком сроке
жизни нашей! Ведь вот какая штука, ведь
жизни человеку в обрез дано. И все больше людей живет так, что все дни ихней
жизни — постные пятницы. И — теснота! Ни вору, ни честному — ногу поставить некуда, а ведь человек желает жить в некотором просторе и на твердой почве. Где она, почва-то?
— История
жизни великих людей мира сего — вот подлинная история, которую необходимо знать всем, кто не хочет обольщаться иллюзиями, мечтами о возможности счастья всего человечества. Знаем ли мы среди величайших людей земли хоть одного, который был бы счастлив? Нет, не знаем… Я утверждаю: не знаем и не можем знать, потому что даже
при наших очень скромных представлениях о счастье — оно не было испытано никем из великих.
Артиста этого он видел на сцене театра в царских одеждах трагического царя Бориса, видел его безумным и страшным Олоферном, ужаснейшим царем Иваном Грозным
при въезде его во Псков, — маленькой, кошмарной фигуркой с плетью в руках, сидевшей криво на коне, над людями, которые кланялись в ноги коню его; видел гибким Мефистофелем, пламенным сарказмом над людями, над
жизнью; великолепно, поражающе изображал этот человек ужас безграничия власти.
Красавина. Как не любить! Только чтобы не торопясь, с прохладой. Ну, таким-то родом, сударыня ты моя, от этакой-то
жизни стала она толстеть и тоску чувствовать. И даже так, я тебе скажу, тяжесть такая на нее напала, вроде как болезнь. Ну сейчас с докторами советоваться. Я была
при одном докторе. Вот доктор ей и говорит: «Вам, говорит, лекарства никакого не нужно; только чтоб, говорит, развлечение и беспременно чтоб замуж шли».
Страннее всего то, что она перестала уважать свое прошедшее, даже стала его стыдиться с тех пор, как стала неразлучна с Штольцем, как он овладел ее
жизнью. Узнай барон, например, или другой кто-нибудь, она бы, конечно, смутилась, ей было бы неловко, но она не терзалась бы так, как терзается теперь
при мысли, что об этом узнает Штольц.
Если же не это, так он звал Обломова в деревню, поверить свои дела, встряхнуть запущенную
жизнь мужиков, поверить и определить свой доход и
при себе распорядиться постройкой нового дома.
Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык
при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоем, и что живет этой
жизнью со дня приезда Ольги.
Мало-помалу впечатление его изгладилось, и он опять с трепетом счастья смотрел на Ольгу наедине, слушал, с подавленными слезами восторга, ее пение
при всех и, приезжая домой, ложился, без ведома Ольги, на диван, но ложился не спать, не лежать мертвой колодой, а мечтать о ней, играть мысленно в счастье и волноваться, заглядывая в будущую перспективу своей домашней, мирной
жизни, где будет сиять Ольга, — и все засияет около нее.
Норма
жизни была готова и преподана им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как огонь Весты. Как что делалось
при дедах и отцах, так делалось
при отце Ильи Ильича, так, может быть, делается еще и теперь в Обломовке.
Обломов не учился любви, он засыпал в своей сладостной дремоте, о которой некогда мечтал вслух
при Штольце. По временам он начинал веровать в постоянную безоблачность
жизни, и опять ему снилась Обломовка, населенная добрыми, дружескими и беззаботными лицами, сиденье на террасе, раздумье от полноты удовлетворенного счастья.
Вера была бледна, лицо у ней как камень; ничего не прочтешь на нем.
Жизнь точно замерзла, хотя она и говорит с Марьей Егоровной обо всем, и с Марфенькой и с Викентьевым. Она заботливо спросила у сестры, запаслась ли она теплой обувью, советовала надеть плотное шерстяное платье, предложила свой плед и просила,
при переправе чрез Волгу, сидеть в карете, чтоб не продуло.
Он не успел еще окунуться в омут опасной,
при праздности и деньгах,
жизни, как на двадцать пятом году его женили на девушке красивой, старого рода, но холодной, с деспотическим характером, сразу угадавшей слабость мужа и прибравшей его к рукам.
Между тем, отрицая в человеке человека — с душой, с правами на бессмертие, он проповедовал какую-то правду, какую-то честность, какие-то стремления к лучшему порядку, к благородным целям, не замечая, что все это делалось ненужным
при том, указываемом им, случайном порядке бытия, где люди, по его словам, толпятся, как мошки в жаркую погоду в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают в бестолковом процессе
жизни, чтоб завтра дать место другому такому же столбу.
В Петербурге Райский поступил в юнкера: он с одушевлением скакал во фронте, млея и горя, с бегающими по спине мурашками,
при звуках полковой музыки, вытягивался, стуча саблей и шпорами,
при встрече с генералами, а по вечерам в удалой компании на тройках уносился за город, на веселые пикники, или брал уроки
жизни и любви у столичных русских и нерусских «Армид», в том волшебном царстве, где «гаснет вера в лучший край».
Кроме крупных распоряжений, у ней
жизнь кишела маленькими заботами и делами. То она заставит девок кроить, шить, то чинить что-нибудь, то варить, чистить. «Делать все самой» она называла смотреть, чтоб все
при ней делали.
Она прежде встречалась мне раза три-четыре в моей московской
жизни и являлась Бог знает откуда, по чьему-то поручению, всякий раз когда надо было меня где-нибудь устроивать, —
при поступлении ли в пансионишко Тушара или потом, через два с половиной года,
при переводе меня в гимназию и помещении в квартире незабвенного Николая Семеновича.
Наконец, чтобы перейти к девятнадцатому числу окончательно, скажу пока вкратце и, так сказать, мимолетом, что я застал их всех, то есть Версилова, мать и сестру мою (последнюю я увидал в первый раз в
жизни),
при тяжелых обстоятельствах, почти в нищете или накануне нищеты.
— Вы решительно — несчастье моей
жизни, Татьяна Павловна; никогда не буду
при вас сюда ездить! — и я с искренней досадой хлопнул ладонью по столу; мама вздрогнула, а Версилов странно посмотрел на меня. Я вдруг рассмеялся и попросил у них прощения.
При этом чрезвычайно мало о религии, если только не заговоришь сам, и премилые даже рассказы в своем роде о монастырях и монастырской
жизни, если сам полюбопытствуешь.
Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б узнали, что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю: может быть, с самых первых мечтаний моих, то есть чуть ли не с самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах
жизни. Прибавлю странное признание: может быть, это продолжается еще до сих пор.
При этом замечу, что я прощения не прошу.