Неточные совпадения
И там же надписью печальной
Отца и матери, в слезах,
Почтил он прах патриархальный…
Увы!
на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед
идут…
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас!
«Не влюблена ль она?» — «В кого же?
Буянов сватался: отказ.
Ивану Петушкову — тоже.
Гусар Пыхтин гостил у нас;
Уж как он Танею прельщался,
Как мелким бесом рассыпался!
Я думала:
пойдет авось;
Куда! и снова дело врозь». —
«Что ж, матушка? за чем же стало?
В Москву,
на ярманку невест!
Там, слышно, много праздных мест» —
«Ох, мой
отец! доходу мало». —
«Довольно для одной зимы,
Не то уж дам хоть я взаймы».
Когда ж и где, в какой пустыне,
Безумец, их забудешь ты?
Ах, ножки, ножки! где вы ныне?
Где мнете вешние цветы?
Взлелеяны в восточной неге,
На северном, печальном снеге
Вы не оставили следов:
Любили мягких вы ковров
Роскошное прикосновенье.
Давно ль для вас я забывал
И жажду
славы и похвал,
И край
отцов, и заточенье?
Исчезло счастье юных лет,
Как
на лугах ваш легкий след.
— Правда, с такой дороги и очень нужно отдохнуть. Вот здесь и расположитесь, батюшка,
на этом диване. Эй, Фетинья, принеси перину, подушки и простыню. Какое-то время
послал Бог: гром такой — у меня всю ночь горела свеча перед образом. Эх,
отец мой, да у тебя-то, как у борова, вся спина и бок в грязи! где так изволил засалиться?
Отец послал ей
на дорогу проклятие, а преследовать не заботился.
— Бог приберег от такой беды, пожар бы еще хуже; сам сгорел,
отец мой. Внутри у него как-то загорелось, чересчур выпил, только синий огонек
пошел от него, весь истлел, истлел и почернел, как уголь, а такой был преискусный кузнец! и теперь мне выехать не
на чем: некому лошадей подковать.
— Поля! — крикнула Катерина Ивановна, — беги к Соне, скорее. Если не застанешь дома, все равно, скажи, что
отца лошади раздавили и чтоб она тотчас же
шла сюда… как воротится. Скорей, Поля!
На, закройся платком!
—
Отца. Я по улице
шла, там подле,
на углу, в десятом часу, а он будто впереди
идет. И точно как будто он. Я хотела уж зайти к Катерине Ивановне…
И вот снится ему: они
идут с
отцом по дороге к кладбищу и проходят мимо кабака; он держит
отца за руку и со страхом оглядывается
на кабак.
— Мне ваш
отец все тогда рассказал. Он мне все про вас рассказал… И про то, как вы в шесть часов
пошли, а в девятом назад пришли, и про то, как Катерина Ивановна у вашей постели
на коленях стояла.
Ребенок видит, что и
отец, и мать, и старая тетка, и свита — все разбрелись по своим углам; а у кого не было его, тот
шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле своей пешни, и кучер спал
на конюшне.
Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал было сыну в наследство искусство и опытность хождения по чужим делам и свое ловко пройденное поприще служения в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе.
Отец, учившийся сам когда-то по-русски
на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по делам. Он года три
посылал его к священнику учиться по-латыни.
Дальше он не
пошел, а упрямо поворотил назад, решив, что надо делать дело, и возвратился к
отцу. Тот дал ему сто талеров, новую котомку и отпустил
на все четыре стороны.
Отец жениха, по введенному у многих помещиков обычаю,
пошел с сыном
на господский двор и понес повенечные два пуда меду к своему господину.
«Боже вечный, расстоящияся собравый в соединение, — читал он кротким певучим голосом, — и союз любве положивый им неразрушимый; благословивый Исаака и Ревекку, наследники я твоего обетования показавый: Сам благослови и рабы Твоя сия, Константина, Екатерину, наставляя я
на всякое дело благое. Яко милостивый и человеколюбец Бог еси, и Тебе
славу воссылаем,
Отцу, и Сыну, и Святому Духу, ныне и присно и вовеки веков». — «А-аминь», опять разлился в воздухе невидимый хор.
Графиня Лидия Ивановна
пошла на половину Сережи и там, обливая слезами щеки испуганного мальчика, сказала ему, что
отец его святой и что мать его умерла.
Одни липы по-прежнему росли себе
на славу и теперь, окруженные распаханными полями, гласят нашему ветреному племени о «прежде почивших
отцах и братиях».
Сын приехал из города к
отцу в деревню.
Отец сказал: «Нынче покос, возьми грабли и
пойдем, пособи мне». А сыну не хотелось работать, он и говорит: «Я учился наукам, а все мужицкие слова забыл; что такое грабли?» Только он
пошел по двору, наступил
на грабли; они его ударили в лоб. Тогда он и вспомнил, что такое грабли, хватился за лоб и говорит: «И что за дурак тут грабли бросил!»
Когда
отец с матерью повели детей в лес, мальчик с пальчик
шел сзади всех и все брал по одному камушку из кармана и кидал
на дорогу.
Отец поглядел в окно, увидал коляску, взял картуз и
пошел на крыльцо встречать. Я побежал за ним.
Отец поздоровался с дядей и сказал: «Выходи же». Но дядя сказал: «Нет, возьми лучше ружье, да поедем со мной. Вон там, сейчас за рощей, русак лежит в зеленях. Возьми ружье, поедем убьем».
Отец велел себе подать шубку и ружье, а я побежал к себе, наверх, надел шапку и взял свое ружье. Когда
отец сел с дядей в коляску, я приснастился с ружьем сзади
на запятки, так что никто не видал меня.
Слова эти слушают
отцы, матери, братья, сестры, товарищи, невесты убитых и раненых. Возможно, что завтра окраины снова
пойдут на город, но уже более густой и решительной массой,
пойдут на смерть. «Рабочему нечего терять, кроме своих цепей».
— Нет, — как он любит общество взрослых! — удивлялся
отец. После этих слов Клим спокойно
шел в свою комнату, зная, что он сделал то, чего хотел, — заставил взрослых еще раз обратить внимание
на него.
Отец приказал мне учиться в томском университете
на врача или адвоката, но я уехал в Москву, решив, что
пойду в прокуратуру.
Лидия посмотрела
на них и тихо
пошла к двери. Климу показалось, что она обижена смехом
отца, а Варавка охал, отирая слезы...
— Ненависть — я не признаю. Ненавидеть — нечего, некого. Озлиться можно
на часок, другой, а ненавидеть — да за что же? Кого? Все
идет по закону естества. И — в гору
идет. Мой
отец бил мою мать палкой, а я вот… ни
на одну женщину не замахивался даже… хотя, может, следовало бы и ударить.
Он был сыном уфимского скотопромышленника, учился в гимназии, при переходе в седьмой класс был арестован, сидел несколько месяцев в тюрьме,
отец его в это время помер, Кумов прожил некоторое время в Уфе под надзором полиции, затем, вытесненный из дома мачехой,
пошел бродить по России, побывал
на Урале,
на Кавказе, жил у духоборов, хотел переселиться с ними в Канаду, но
на острове Крите заболел, и его возвратили в Одессу. С юга пешком добрался до Москвы и здесь осел, решив...
Но никто не мог переспорить
отца, из его вкусных губ слова сыпались так быстро и обильно, что Клим уже знал: сейчас дед отмахнется палкой, выпрямится, большой, как лошадь в цирке, вставшая
на задние ноги, и
пойдет к себе, а
отец крикнет вслед ему...
— Что, ваше благородие? — сказал смеясь Пугачев. — Выручили красную девицу! Как думаешь, не
послать ли за попом, да не заставить ли его обвенчать племянницу? Пожалуй, я буду посаженым
отцом, Швабрин дружкою; [Дрýжка — распорядитель
на свадьбе.] закутим, запьем — и ворота запрем!
Да, я тот несчастный, которого ваш
отец лишил куска хлеба, выгнал из отеческого дома и
послал грабить
на больших дорогах.
«
Слава Богу, если еще есть поварня! — говорил
отец Никита, — а то и не бывает…» — «Как же тогда?» — «Тогда ночуем
на снегу». — «Но не в сорок градусов, надеюсь». — «И в сорок ночуем: куда ж деться?» — «Как же так? ведь, говорят, при 40˚ дышать нельзя…» — «Трудно, грудь режет немного, да дышим. Мы разводим огонь, и притом в снегу тепло. Мороз ничего, — прибавил он, — мы привыкли, да и хорошо закутаны. А вот гораздо хуже, когда застанет пурга…»
Но за г-на Овосаву можно было поручиться, что в нем в эту минуту сидел сам
отец лжи, дьявол, к которому он нас, конечно, и
посылал мысленно.
Нет, не отделяет в уме ни копейки, а отделит разве столько-то четвертей ржи, овса, гречихи, да того-сего, да с скотного двора телят, поросят, гусей, да меду с ульев, да гороху, моркови, грибов, да всего, чтоб к Рождеству
послать столько-то четвертей родне, «седьмой воде
на киселе», за сто верст, куда уж он
посылает десять лет этот оброк, столько-то в год какому-то бедному чиновнику, который женился
на сиротке, оставшейся после погорелого соседа, взятой еще
отцом в дом и там воспитанной.
Мы
шли по полям, засеянным разными овощами. Фермы рассеяны саженях во ста пятидесяти или двухстах друг от друга. Заглядывали в домы; «Чинь-чинь», — говорили мы жителям: они улыбались и просили войти. Из дверей одной фермы выглянул китаец, седой, в очках с огромными круглыми стеклами, державшихся только
на носу. В руках у него была книга.
Отец Аввакум взял у него книгу, снял с его носа очки, надел
на свой и стал читать вслух по-китайски, как по-русски. Китаец и рот разинул. Книга была — Конфуций.
Когда царь персидский Камбиз завоевал Египет и полонил царя египетского Псаменита, он велел вывесть
на площадь царя Псаменита с другими египтянами и велел вывести
на площадь две тысячи человек, а с ними вместе Псаменитову дочь, приказал одеть ее в лохмотья и выслать с ведрами за водой; вместе с нею он
послал в такой же одежде и дочерей самых знатных египтян. Когда девицы с воем и плачем прошли мимо
отцов,
отцы заплакали, глядя
на дочерей. Один только Псаменит не заплакал, а только потупился.
Пидорка дала обет
идти на богомолье; собрала оставшееся после
отца имущество, и через несколько дней ее точно уже не было
на селе.
— Это тесть! — проговорил пан Данило, разглядывая его из-за куста. — Зачем и куда ему
идти в эту пору? Стецько! не зевай, смотри в оба глаза, куда возьмет дорогу пан
отец. — Человек в красном жупане сошел
на самый берег и поворотил к выдавшемуся мысу. — А! вот куда! — сказал пан Данило. — Что, Стецько, ведь он как раз потащился к колдуну в дупло.
— Постой, Катерина! ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя! Нет, дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты вырастешь
на славу отчизны; как вихорь будешь ты летать перед козаками, с бархатною шапочкою
на голове, с острою саблею в руке. Дай,
отец, руку! Забудем бывшее между нами. Что сделал перед тобою неправого — винюсь. Что же ты не даешь руки? — говорил Данило
отцу Катерины, который стоял
на одном месте, не выражая
на лице своем ни гнева, ни примирения.
— Дочь, Христа ради! и свирепые волченята не станут рвать свою мать, дочь, хотя взгляни
на преступного
отца своего! — Она не слушает и
идет. — Дочь, ради несчастной матери!.. — Она остановилась. — Приди принять последнее мое слово!
Было это уже очень давно, лет пред тем уже сорок, когда старец Зосима впервые начал иноческий подвиг свой в одном бедном, малоизвестном костромском монастыре и когда вскоре после того
пошел сопутствовать
отцу Анфиму в странствиях его для сбора пожертвований
на их бедный костромской монастырек.
Алеша
пошел в спальню к
отцу и просидел у его изголовья за ширмами около часа. Старик вдруг открыл глаза и долго молча смотрел
на Алешу, видимо припоминая и соображая. Вдруг необыкновенное волнение изобразилось в его лице.
Кроткий
отец иеромонах Иосиф, библиотекарь, любимец покойного, стал было возражать некоторым из злословников, что «не везде ведь это и так» и что не догмат же какой в православии сия необходимость нетления телес праведников, а лишь мнение, и что в самых даже православных странах,
на Афоне например, духом тлетворным не столь смущаются, и не нетление телесное считается там главным признаком прославления спасенных, а цвет костей их, когда телеса их полежат уже многие годы в земле и даже истлеют в ней, «и если обрящутся кости желты, как воск, то вот и главнейший знак, что прославил Господь усопшего праведного; если же не желты, а черны обрящутся, то значит не удостоил такого Господь
славы, — вот как
на Афоне, месте великом, где издревле нерушимо и в светлейшей чистоте сохраняется православие», — заключил
отец Иосиф.
— А когда они прибудут, твои три тысячи? Ты еще и несовершеннолетний вдобавок, а надо непременно, непременно, чтобы ты сегодня уже ей откланялся, с деньгами или без денег, потому что я дальше тянуть не могу, дело
на такой точке стало. Завтра уже поздно, поздно. Я тебя к
отцу пошлю.
— Ну да, гулять, и я то же говорю. Вот ум его и
пошел прогуливаться и пришел в такое глубокое место, в котором и потерял себя. А между тем, это был благодарный и чувствительный юноша, о, я очень помню его еще вот таким малюткой, брошенным у
отца в задний двор, когда он бегал по земле без сапожек и с панталончиками
на одной пуговке.
И однако, все
шли. Монашек молчал и слушал. Дорогой через песок он только раз лишь заметил, что
отец игумен давно уже ожидают и что более получаса опоздали. Ему не ответили. Миусов с ненавистью посмотрел
на Ивана Федоровича.
Признаюсь, я именно подумал тогда, что он говорит об
отце и что он содрогается, как от позора, при мысли
пойти к
отцу и совершить с ним какое-нибудь насилие, а между тем он именно тогда как бы
на что-то указывал
на своей груди, так что, помню, у меня мелькнула именно тогда же какая-то мысль, что сердце совсем не в той стороне груди, а ниже, а он ударяет себя гораздо выше, вот тут, сейчас ниже шеи, и все указывает в это место.
Алеша вдруг криво усмехнулся, странно, очень странно вскинул
на вопрошавшего
отца свои очи,
на того, кому вверил его, умирая, бывший руководитель его, бывший владыка сердца и ума его, возлюбленный старец его, и вдруг, все по-прежнему без ответа, махнул рукой, как бы не заботясь даже и о почтительности, и быстрыми шагами
пошел к выходным вратам вон из скита.
— Да, но он зол. Он надо мной смеялся. Он был дерзок, Алеша, — с содроганием обиды проговорил Иван. — Но он клеветал
на меня, он во многом клеветал. Лгал мне же
на меня же в глаза. «О, ты
идешь совершить подвиг добродетели, объявишь, что убил
отца, что лакей по твоему наущению убил
отца…»
Видите, голубчик мой, — госпожа Хохлакова вдруг приняла какой-то игривый вид, и
на устах ее замелькала милая, хотя и загадочная улыбочка, — видите, я подозреваю… вы меня простите, Алеша, я вам как мать… о нет, нет, напротив, я к вам теперь как к моему
отцу… потому что мать тут совсем не
идет…
Обдорский монашек, пробравшись
на пасеку по указанию пасечника, тоже весьма молчаливого и угрюмого монаха,
пошел в уголок, где стояла келейка
отца Ферапонта.
Ожидавшая внизу толпа заколебалась; иные
пошли за ним тотчас же, но иные замедлили, ибо келья все еще была отперта, а
отец Паисий, выйдя вслед за
отцом Ферапонтом
на крылечко, стоя наблюдал.