Неточные совпадения
Правдин. Не бойтесь. Их, конечно, ведет
офицер, который не допустит ни до какой наглости.
Пойдем к нему со мной. Я уверен, что вы робеете напрасно.
Народ, доктор и фельдшер,
офицеры его полка, бежали
к нему.
К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки,
пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
— А ты чего смотрел, морда? — спросил
офицер и, одной рукой разглаживая усы, другой коснулся револьвера на боку, — люди отодвинулись от него, несколько человек быстро
пошли назад
к поезду; жандарм обиженно говорил...
— Ну —
пойдем, — предложила Марина. Самгин отрицательно качнул головою, но она взяла его под руку и повела прочь. Из биллиардной выскочил, отирая руки платком, высокий, тонконогий
офицер, — он побежал
к буфету такими мелкими шагами, что Марина заметила...
— Почему же
офицер — скот? — нахмурив брови, удивленно спросила Дуняша. — Он просто — глупый и нерешительный. Он бы
пошел к революционерам и сказал: я — с вами! Вот и все.
Самгин видел, как под напором зрителей пошатывается стена городовых, он уже хотел выбраться из толпы,
идти назад, но в этот момент его потащило вперед, и он очутился на площади, лицом
к лицу с полицейским
офицером,
офицер был толстый, скреплен ремнями, как чемодан, а лицом очень похож на редактора газеты «Наш край».
— Я не
послал письма. Она решила не
посылать. Она мотивировала так: если
пошлю письмо, то, конечно, сделаю благородный поступок, достаточный, чтоб смыть всю грязь и даже гораздо больше, но вынесу ли его сам? Ее мнение было то, что и никто бы не вынес, потому что будущность тогда погибла и уже воскресение
к новой жизни невозможно. И
к тому же, добро бы пострадал Степанов; но ведь он же был оправдан обществом
офицеров и без того. Одним словом — парадокс; но она удержала меня, и я ей отдался вполне.
Кичибе суетился: то побежит в приемную залу, то на крыльцо, то опять
к нам. Между прочим, он пришел спросить, можно ли позвать музыкантов отдохнуть. «Хорошо, можно», — отвечали ему и в то же время
послали офицера предупредить музыкантов, чтоб они больше одной рюмки вина не пили.
Около городка Симодо течет довольно быстрая горная речка: на ней было несколько джонок (мелких японских судов). Джонки вдруг быстро понеслись не по течению, а назад, вверх по речке. Тоже необыкновенное явление: тотчас
послали с фрегата шлюпку с
офицером узнать, что там делается. Но едва шлюпка подошла
к берегу, как ее водою подняло вверх и выбросило.
Офицер и матросы успели выскочить и оттащили шлюпку дальше от воды. С этого момента начало разыгрываться страшное и грандиозное зрелище.
Был туман и свежий ветер, потом
пошел дождь. Однако ж мы в трубу рассмотрели, что судно было под английским флагом. Адмирал сейчас отправил навстречу
к нему шлюпку и штурманского
офицера отвести от мели. Часа через два корабль стоял уже близ нас на якоре.
«Да вон, кажется…» — говорил я, указывая вдаль. «Ах, в самом деле — вон, вон, да, да! Виден, виден! — торжественно говорил он и капитану, и старшему
офицеру, и вахтенному и бегал то
к карте в каюту, то опять наверх. — Виден, вот, вот он, весь виден!» — твердил он, радуясь, как будто увидел родного отца. И
пошел мерять и высчитывать узлы.
От шести до семи с половиной встают и
офицеры и
идут к поднятию флага, потом пьют чай, потом — кто куда.
Капитан и так называемый «дед», хорошо знакомый читателям «Паллады», старший штурманский
офицер (ныне генерал), — оба были наверху и о чем-то горячо и заботливо толковали. «Дед» беспрестанно бегал в каюту,
к карте, и возвращался. Затем оба зорко смотрели на оба берега, на море, в напрасном ожидании лоцмана. Я все любовался на картину, особенно на целую стаю купеческих судов, которые, как утки, плыли кучей и все жались
к шведскому берегу, а мы
шли почти посредине, несколько ближе
к датскому.
Так и есть: страх сильно может действовать. Вчера, второго сентября,
послали записку
к японцам с извещением, что если не явятся баниосы, то один из
офицеров послан будет за ними в город. Поздно вечером приехал переводчик сказать, что баниосы завтра будут в 12 часов.
Но это все неважное: где же важное? А вот: 9-го октября, после обеда, сказали, что едут гокейнсы. И это не важность: мы привыкли. Вахтенный
офицер посылает сказать обыкновенно
К. Н. Посьету. Гокейнсов повели в капитанскую каюту. Я был там. «А! Ойе-Саброски! Кичибе!» — встретил я их, весело подавая руки; но они молча, едва отвечая на поклон, брали руку. Что это значит? Они, такие ласковые и учтивые, особенно Саброски: он шутник и хохотун, а тут… Да что это у всех такая торжественная мина; никто не улыбается?
После завтрака, состоявшего из горы мяса, картофеля и овощей, то есть тяжелого обеда, все расходились:
офицеры в адмиралтейство на фрегат
к работам, мы, не
офицеры, или занимались дома, или
шли за покупками, гулять, кто в Портсмут, кто в Портси, кто в Саутси или в Госпорт — это названия четырех городов, связанных вместе и составляющих Портсмут.
— Мисси, venez donc à notre table. Ou vous apportera votre thé… [
идите к нашему столу. Вам сюда подадут чай…] И вы… — обратилась она
к офицеру, говорившему с Мисси, очевидно забыв его имя, — пожалуйте сюда. Чаю, князь, прикажете?
Набатов побежал за снегом. Марья Павловна достала валерьяновые капли и предлагала ему, но он, закрыв глаза, отталкивал ее белой похудевшей рукой и тяжело и часто дышал. Когда снег и холодная вода немного успокоили его, и его уложили на ночь, Нехлюдов простился со всеми и вместе с унтер-офицером, пришедшим за ним и уже давно дожидавшимся его,
пошел к выходу.
Всё
шло как обыкновенно: пересчитывали, осматривали целость кандалов и соединяли пары, шедшие в наручнях. Но вдруг послышался начальственно гневный крик
офицера, удары по телу и плач ребенка. Всё затихло на мгновение, а потом по всей толпе пробежал глухой ропот. Маслова и Марья Павловна подвинулись
к месту шума.
Этот сержант, любивший чтение, напоминает мне другого. Между Террачино и Неаполем неаполитанский карабинер четыре раза подходил
к дилижансу, всякий раз требуя наши визы. Я показал ему неаполитанскую визу; ему этого и полкарлина бьло мало, он понес пассы в канцелярию и воротился минут через двадцать с требованием, чтоб я и мой товарищ
шли к бригадиру. Бригадир, старый и пьяный унтер-офицер, довольно грубо спросил...
Он поблагодарил, да и указал дом, в котором жил
офицер, и говорит: «Вы ночью станьте на мосту, она беспременно
пойдет к нему, вы ее без шума возьмите, да и в реку».
— От, извольте, — виноват!.. Все спите. Во сне шубы не сошьешь. Прошу господ
офицеров идти к своим взводам.
Хлебников стоял рядом, сгорбившись; он тупо смотрел на
офицера и вытирал ребром ладони нос. С чувством острого и бесполезного сожаления Ромашов отвернулся от него и
пошел к третьему взводу.
— В-вся рота
идет, к-как один ч-человек — ать! ать! ать! — говорил Слива, плавно подымая и опуская протянутую ладонь, — а оно одно, точно на смех — о! о! — як тот козел. — Он суетливо и безобразно ткнул несколько раз указательным пальцем вверх. — Я ему п-прямо сказал б-без церемонии: уходите-ка, п-почтеннейший, в друг-гую роту. А лучше бы вам и вовсе из п-полка уйти. Какой из вас
к черту
офицер? Так, м-междометие какое-то…
Два-три молодых
офицера встали, чтобы
идти в залу, другие продолжали сидеть и курить и разговаривать, не обращая на кокетливую даму никакого внимания; зато старый Лех косвенными мелкими шажками подошел
к пей и, сложив руки крестом и проливая себе на грудь из рюмки водку, воскликнул с пьяным умилением...
Жена продавца фотографических принадлежностей села с хозяином,
офицером и старой, глухой дамой в парике, вдовой содержателя музыкального магазина, большой охотницей и мастерицей играть. Карты
шли к жене продавца фотографических принадлежностей. Она два раза назначила
шлем. Подле нее стояла тарелочка с виноградом и грушей, и на душе у нее было весело.
Козельцов, прежде чем итти
к своим
офицерам,
пошел поздороваться с своею ротой и посмотреть, где она стоит.
Офицера, должно быть, смутил этот взгляд; он пробормотал что-то невнятное, поклонился — и
пошел назад
к своим.
Сердце билось у бедного юноши, щеки пылали, он готов был броситься на шею
к Санину, готов был заплакать или
идти тотчас вместе с ним расколотить в пух и прах всех этих противных
офицеров!
С особенной пристальностью следили, разинув рты, несчастные фараоны за тем, как обер-офицеры, прежде чем получить увольнительный билет,
шли к курсовому
офицеру или
к самому Дрозду на осмотр.
— Я! — раздается отклик с другого конца коридора, и
к офицеру быстро подбегает и ловко вытягивается перед ним тот самый Андриевич, который
шел вместе с Александровым до шестого класса, очень дружил с ним и даже издавал с ним вместе кадетскую газету.
Приблизительно так бурчит про себя господин обер-офицер Александров,
идя торопливыми большими шагами по Поварской
к Арбату. Вчера была елка и танцевали у Андриевичей. Домой он вернулся только
к пяти часам утра, а подняли его насилу-насилу в семь без двадцати. Ах, как бы не опоздать! Вдруг залепит Дрозд трое суток без отпуска. Вот тебе и Рождество…
Последние лагерные работы
идут к концу. Младший курс еще занят глазомерными съемками. Труд не тяжелый: приблизительный, свободный и даже веселый. Это совсем не то, что топографические точные съемки с кипрегелем-дальномером, над которыми каждый день корпят и потеют юнкера старшего курса, готовые на днях чудесным образом превратиться в настоящих взаправдашних господ
офицеров.
Тот и говорит ему: «Сходи ты
к одному магнетизеру, что ли, или там
к колдуну и гадальщику какому-то, который тогда славился в Петербурге…»
Офицер идет к этому магнетизеру…
Но при таких закладах случался и другой оборот дела, не совсем, впрочем, неожиданный: заложивший и получивший деньги немедленно, без дальних разговоров,
шел к старшему унтер-офицеру, ближайшему начальнику острога, доносил о закладе смотровых вещей, и они тотчас же отбирались у ростовщика обратно, даже без доклада высшему начальству.
В продолжение праздника обыкновенно каждый день, перед вечером,
посылали из острога с покорнейшей просьбой
к караульному
офицеру: «позволить театр и не запирать подольше острога», прибавляя, что и вчера был театр и долго не запирался, а беспорядков никаких не было.
Марья Дмитриевна повернулась и
пошла домой рядом с Бутлером. Месяц светил так ярко, что около тени, двигавшейся подле дороги, двигалось сияние вокруг головы. Бутлер смотрел на это сияние около своей головы и собирался сказать ей, что она все так же нравится ему, но не знал, как начать. Она ждала, что он скажет. Так, молча, они совсем уж подходили
к дому, когда из-за угла выехали верховые. Ехал
офицер с конвоем.
— Нет, начальник здесь,
пойду позову его, — сказал Бутлер, обращаясь
к офицеру и входя на ступеньки и толкая дверь.
Хаджи-Мурат помахал рукой перед лицом, показывая этим, что ему ничего не нужно и что он не возьмет, а потом, показав на горы и на свое сердце,
пошел к выходу. Все
пошли за ним.
Офицеры, оставшиеся в комнатах, вынув шашку, разглядывали клинок на ней и решили, что эта была настоящая гурда.
Погода была чудная, солнечная, тихая, с бодрящим свежим воздухом. Со всех сторон трещали костры, слышались песни. Казалось, все праздновали что-то. Бутлер в самом счастливом, умиленном расположении духа
пошел к Полторацкому.
К Полторацкому собрались
офицеры, раскинули карточный стол, и адъютант заложил банк в сто рублей. Раза два Бутлер выходил из палатки, держа в руке, в кармане панталон, свой кошелек, но, наконец, не выдержал и, несмотря на данное себе и братьям слово не играть, стал понтировать.
Там, где
шла рубка, солдаты, бывшие ближе
к дороге, выбегали смотреть.
Офицер крикнул на них, но Воронцов остановил его.
Когда пришли в крепость, все было, как предвидел майор. Марья Дмитриевна накормила его и Бутлера и еще приглашенных из отряда двух
офицеров сытным, вкусным обедом, и майор наелся и напился так, что не мог уже говорить и
пошел к себе спать. Бутлер, также усталый, но довольный и немного выпивший лишнего чихиря,
пошел в свою комнатку, и едва успел раздеться, как, подложив ладонь под красивую курчавую голову, заснул крепким сном без сновидений и просыпания.
Впереди пятой роты
шел, в черном сюртуке, в папахе и с шашкой через плечо, недавно перешедший из гвардии высокий красивый
офицер Бутлер, испытывая бодрое чувство радости жизни и вместе с тем опасности смерти и желания деятельности и сознания причастности
к огромному, управляемому одной волей целому.
Между
офицерами шел оживленный разговор о последней новости, смерти генерала Слепцова. В этой смерти никто не видел того важнейшего в этой жизни момента — окончания ее и возвращения
к тому источнику, из которого она вышла, а виделось только молодечество лихого
офицера, бросившегося с шашкой на горцев и отчаянно рубившего их.
Им больше ничего нельзя делать, как только распоряжаться, и они распоряжаются,
посылают своих посланных, как
офицер жандарма, для того чтобы мешать людям, и так как люди, которым они мешают, обращаются
к ним же с просьбами, чтобы они не мешали им, то им кажется, что они необходимо нужны.
Время было летнее, окошки отворены; вдруг залилась в воздухе русская песня по Дворянской улице города Уфы; генерал бросился
к окошку: по улице
шли трое молодых унтер-офицеров, один из них пел песню; генерал приказал их схватить и каждому дать по триста палок.
— Да ты смейся! Вот убей, тогда и поговори. Ну, живо! Смотри, вон и хозяин
к тебе
идет, — сказал Ерошка, глядевший в окно. — Вишь, убрался, новый зипун надел, чтобы ты видел, что он
офицер есть. Эх! народ, народ!
Офицер, действительно, узнал, где живет этот господин, однако
идти к нему раздумал; он решился написать ему письмо и начал было довольно удачно; но ему, как нарочно, помешали: его потребовал генерал, велел за что-то арестовать; потом его перевели в гарнизон Орской крепости.
— Бились со мной, бились на всех кораблях и присудили меня
послать к Фофану на усмирение. Одного имени Фофана все, и
офицеры и матросы, боялись. Он и вокруг света сколько раз хаживал, и в Ледовитом океане за китом плавал. Такого зверя, как Фофан, отродясь на свете не бывало: драл собственноручно, меньше семи зубов с маху не вышибал, да еще райские сады на своем корабле устраивал.
Он взял за руку француза и, отойдя
к окну, сказал ему вполголоса несколько слов. На лице
офицера не заметно было ни малейшей перемены; можно было подумать, что он разговаривает с знакомым человеком о хорошей погоде или дожде. Но пылающие щеки защитника европейского образа войны, его беспокойный, хотя гордый и решительный вид — все доказывало, что дело
идет о назначении места и времени для объяснения, в котором красноречивые фразы и логика ни
к чему не служат.