Неточные совпадения
Городничий. Ну, а что
из того, что вы берете взятки борзыми щенками? Зато вы в бога не веруете; вы в церковь никогда не ходите; а я, по крайней мере, в вере тверд и каждое воскресенье бываю в церкви. А вы… О, я знаю вас: вы если начнете говорить о сотворении мира, просто волосы дыбом
поднимаются.
До первых чисел июля все шло самым лучшим образом. Перепадали дожди, и притом такие тихие, теплые и благовременные, что все растущее с неимоверною быстротой
поднималось в росте, наливалось и зрело, словно волшебством двинутое
из недр земли. Но потом началась жара и сухмень, что также было весьма благоприятно, потому что наступала рабочая пора. Граждане радовались, надеялись на обильный урожай и спешили с работами.
И вдруг
из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такою силой
поднялись в нем, колебля всё его тело, что долго мешали ему говорить.
Левин не был так счастлив: он ударил первого бекаса слишком близко и промахнулся; повел зa ним, когда он уже стал
подниматься, но в это время вылетел еще один из-под ног и развлек его, и он сделал другой промах.
Болото можно было узнать по парам, которые
поднимались из него где гуще, где реже, так что осока и ракитовые кустики, как островки, колебались на этом паре.
Кучер остановил четверню и оглянулся направо, на ржаное поле, на котором у телеги сидели мужики. Конторщик хотел было соскочить, но потом раздумал и повелительно крикнул на мужика, маня его к себе. Ветерок, который был на езде, затих, когда остановились; слепни облепили сердито отбивавшихся от них потных лошадей. Металлический, доносившийся от телеги, звон отбоя по косе затих. Один
из мужиков
поднялся и пошел к коляске.
Он вышел
из луга и пошел по большой дороге к деревне.
Поднимался ветерок, и стало серо, мрачно. Наступила пасмурная минута, предшествующая обыкновенно рассвету, полной победе света над тьмой.
Она как будто очнулась; почувствовала всю трудность без притворства и хвастовства удержаться на той высоте, на которую она хотела
подняться; кроме того, она почувствовала всю тяжесть этого мира горя, болезней, умирающих, в котором она жила; ей мучительны показались те усилия, которые она употребляла над собой, чтобы любить это, и поскорее захотелось на свежий воздух, в Россию, в Ергушово, куда, как она узнала
из письма, переехала уже ее сестра Долли с детьми.
— Этот сыр не дурен. Прикажете? — говорил хозяин. — Неужели ты опять был на гимнастике? — обратился он к Левину, левою рукой ощупывая его мышцу. Левин улыбнулся, напружил руку, и под пальцами Степана Аркадьича, как круглый сыр,
поднялся стальной бугор из-под тонкого сукна сюртука.
Из окон комнаты Агафьи Михайловны, старой нянюшки, исполнявшей в его доме роль экономки, падал свет на снег площадки пред домом. Она не спала еще. Кузьма, разбуженный ею, сонный и босиком выбежал на крыльцо. Лягавая сука Ласка, чуть не сбив с ног Кузьму, выскочила тоже и визжала, терлась об его колени,
поднималась и хотела и не смела положить передние лапы ему на грудь.
— Что рано так
поднялся, касатик? — дружелюбно, как к старому доброму знакомому, обратилась к нему вышедшая
из избы старуха-хозяйка.
Гладиатор
поднялся, не стукнув ничем, взмахнул коротким хвостом и исчез
из глаз Вронского.
«Пиль!» Из-под собаки
поднялся другой.
Но вдруг,
поднимаясь из небольшого оврага, при выезде
из гор, на крутом повороте, он грянулся о землю.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались
из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все
поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись
из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда
поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья
подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей…
Галопад летел во всю пропалую: почтмейстерша, капитан-исправник, дама с голубым пером, дама с белым пером, грузинский князь Чипхайхилидзев, чиновник
из Петербурга, чиновник
из Москвы, француз Куку, Перхуновский, Беребендовский — все
поднялось и понеслось…
На вершине ее покачивалось несколько стебельков полевого былья, и над ними
поднималась в небе луна в виде косвенно обращенного серпа
из яркого червонного золота.
Со всех сторон
поднялось хлопанье
из самопалов.
Из заросли
поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари.
Из этой дали он был виден ясно, как облака. Разбрасывая веселье, он пылал, как вино, роза, кровь, уста, алый бархат и пунцовый огонь. Корабль шел прямо к Ассоль. Крылья пены трепетали под мощным напором его киля; уже встав, девушка прижала руки к груди, как чудная игра света перешла в зыбь; взошло солнце, и яркая полнота утра сдернула покровы с всего, что еще нежилось, потягиваясь на сонной земле.
Забив весло в ил, он привязал к нему лодку, и оба
поднялись вверх, карабкаясь по выскакивающим из-под колен и локтей камням. От обрыва тянулась чаща. Раздался стук топора, ссекающего сухой ствол; повалив дерево, Летика развел костер на обрыве. Двинулись тени и отраженное водой пламя; в отступившем мраке высветились трава и ветви; над костром, перевитым дымом, сверкая, дрожал воздух.
И в это мгновение такая ненависть
поднялась вдруг
из его усталого сердца, что, может быть, он бы мог убить кого-нибудь
из этих двух: Свидригайлова или Порфирия.
И, наконец, когда уже гость стал
подниматься в четвертый этаж, тут только он весь вдруг встрепенулся и успел-таки быстро и ловко проскользнуть назад
из сеней в квартиру и притворить за собой дверь. Затем схватил запор и тихо, неслышно, насадил его на петлю. Инстинкт помогал. Кончив все, он притаился не дыша, прямо сейчас у двери. Незваный гость был уже тоже у дверей. Они стояли теперь друг против друга, как давеча он со старухой, когда дверь разделяла их, а он прислушивался.
— Фу, как ты глуп иногда! Вчерашний хмель сидит… До свидания; поблагодари от меня Прасковью Павловну свою за ночлег. Заперлась, на мой бонжур сквозь двери не ответила, а сама в семь часов
поднялась, самовар ей через коридор
из кухни проносили… Я не удостоился лицезреть…
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем
поднимается, слезы текут. Один
из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Однако же поход его не долог был;
Обманчивость, Морям природну,
Он скоро испытал: лишь берег вон
из глаз,
Как буря
поднялась...
— Вот и еще раз мы должны побеседовать, Клим Иванович, — сказал полковник,
поднимаясь из-за стола и предусмотрительно держа в одной руке портсигар, в другой — бумаги. — Прошу! — любезно указал он на стул по другую сторону стола и углубился в чтение бумаг.
Орехова солидно поздоровалась с нею, сочувственно глядя на Самгина, потрясла его руку и стала помогать Юрину
подняться из кресла. Он принял ее помощь молча и, высокий, сутулый, пошел к фисгармонии, костюм на нем был
из толстого сукна, но и костюм не скрывал остроты его костлявых плеч, локтей, колен. Плотникова поспешно рассказывала Ореховой...
Он человек среднего роста, грузный, двигается осторожно и почти каждое движение сопровождает покрякиванием. У него, должно быть, нездоровое сердце, под добрыми серого цвета глазами набухли мешки. На лысом его черепе, над ушами,
поднимаются, как рога, седые клочья, остатки пышных волос; бороду он бреет; из-под мягкого носа его уныло свисают толстые, казацкие усы, под губою — остренький хвостик эспаньолки. К Алексею и Татьяне он относится с нескрываемой, грустной нежностью.
Затем, при помощи прочитанной еще в отрочестве по настоянию отца «Истории крестьянских войн в Германии» и «Политических движений русского народа», воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают огромные костры огня, а люди кричат, свистят, воют, черной массой катятся дальше, все возрастая, как бы
поднимаясь из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними — тучи дыма, неба — не видно, а земля — пустеет, верхний слой ее как бы скатывается ковром, образуя все новые, живые, черные валы.
Рассказывая, она смотрела в угол сада, где, между зеленью, был виден кусок крыши флигеля с закоптевшей трубой;
из трубы
поднимался голубоватый дымок, такой легкий и прозрачный, как будто это и не дым, а гретый воздух. Следя за взглядом Варвары, Самгин тоже наблюдал, как струится этот дымок, и чувствовал потребность говорить о чем-нибудь очень простом, житейском, но не находил о чем; говорила Варвара...
По внутренней лестнице в два марша, узкой и темной,
поднялись в сумрачную комнату с низким потолком, с двумя окнами, в углу одного
из них взвизгивал жестяный вертун форточки, вгоняя в комнату кудрявую струю морозного воздуха.
Из-за спинки дивана
поднялось усатое, небритое лицо и сказало сквозь усы...
Под ногами поскрипывали половицы,
из щелей между ними
поднимался запах сырой земли; было очень тихо.
Воинов подобрал ноги свои, согнул их, выпрямил,
поднялся во весь рост и начал медленно, как бы заикаясь, выжимать
из себя густые, тяжелые слова...
— Самгин, земляк мой и друг детства! — вскричала она, вводя Клима в пустоватую комнату с крашеным и покосившимся к окнам полом.
Из дыма
поднялся небольшой человек, торопливо схватил руку Самгина и, дергая ее в разные стороны, тихо, виновато сказал...
Его не слушали. Орехова и рыженькая, встав из-за стола, прощались с Тосей,
поднялся и Ногайцев. Дронов сказал Самгину...
Серые облака
поднялись из-за деревьев, вода потеряла свой масляный блеск, вздохнул прохладный ветер, покрыл пруд мелкой рябью, мягко пошумел листвой деревьев, исчез.
Солдатик у ворот лежал вверх спиной, свернув голову набок, в лужу крови, — от нее
поднимался легкий парок. Прихрамывая, нагибаясь, потирая колено, из-за баррикады вышел Яков и резко закричал...
— Уйди, — повторила Марина и повернулась боком к нему, махая руками. Уйти не хватало силы, и нельзя было оторвать глаз от круглого плеча, напряженно высокой груди, от спины, окутанной массой каштановых волос, и от плоской серенькой фигурки человека с глазами
из стекла. Он видел, что янтарные глаза Марины тоже смотрят на эту фигурку, — руки ее
поднялись к лицу; закрыв лицо ладонями, она странно качнула головою, бросилась на тахту и крикнула пьяным голосом, топая голыми ногами...
Поговорив еще минут десять, проповедник вынул
из кармана клешней своей черные часы, взвесил их, закрыл книгу и, хлопнув ею по столу,
поднялся.
Всюду над Москвой, в небе, всё еще густо-черном, вспыхнули и трепетали зарева, можно было думать, что сотни медных голосов наполняют воздух светом, а церкви
поднялись из хаоса домов золотыми кораблями сказки.
В углу у стены, изголовьем к окну, выходившему на низенькую крышу, стояла кровать, покрытая белым пикейным одеялом, белая занавесь закрывала стекла окна; из-за крыши
поднимались бледно-розовые ветви цветущих яблонь и вишен.
— Да, муж говорит: ходкие книги, кажется, уже купил… Распутин, большевики… бессарабские помещики, — говорила она, вопросительно глядя в лицо Самгина. — Все это
поднимается, как будто из-под земли, этой… Как ее?
Из чего лава?
Он опомнился, взял шляпу и, не оглядываясь, выбежал
из комнаты. Она уже не провожала его любопытным взглядом, она долго, не шевелясь, стояла у фортепьяно, как статуя, и упорно глядела вниз; только усиленно
поднималась и опускалась грудь…
Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слезы, и еще труднее было душить ему радостный, готовый вырваться
из души крик. Давно не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая, казалось, вся
поднялась со дна души, готовая на подвиг.
Он даже усмехнулся, так что бакенбарды
поднялись в сторону, и покачал головой. Обломов не поленился, написал, что взять с собой и что оставить дома. Мебель и прочие вещи поручено Тарантьеву отвезти на квартиру к куме, на Выборгскую сторону, запереть их в трех комнатах и хранить до возвращения из-за границы.
Все смолкло. Одни кузнечики взапуски трещали сильнее.
Из земли
поднялись белые пары и разостлались по лугу и по реке. Река тоже присмирела; немного погодя и в ней вдруг кто-то плеснул еще в последний раз, и она стала неподвижна.
Вера через полчаса после своего обморока очнулась и поглядела вокруг. Ей освежил лицо холодный воздух
из отворенного окна. Она привстала, озираясь кругом, потом
поднялась, заперла окно, дошла, шатаясь, до постели и скорее упала, нежели легла на нее, и оставалась неподвижною, покрывшись брошенным туда ею накануне большим платком.