Неточные совпадения
— Сейчас, сейчас! — отвечал голос, и Левин
с изумлением слышал, что
доктор говорил это улыбаясь.
— Я спрашивала
доктора: он сказал, что он не может жить больше трех дней. Но разве они могут знать? Я всё-таки очень рада, что уговорила его, — сказала она, косясь на мужа из-за волос. — Всё может быть, — прибавила она
с тем особенным, несколько хитрым выражением, которое на ее лице всегда бывало, когда она
говорила о религии.
— Да, это само собой разумеется, — отвечал знаменитый
доктор, опять взглянув на часы. — Виноват; что, поставлен ли Яузский мост, или надо всё еще кругом объезжать? — спросил он. — А! поставлен. Да, ну так я в двадцать минут могу быть. Так мы
говорили, что вопрос так поставлен: поддержать питание и исправить нервы. Одно в связи
с другим, надо действовать на обе стороны круга.
Старый князь после отъезда
доктора тоже вышел из своего кабинета и, подставив свою щеку Долли и
поговорив с ней, обратился к жене...
Левин подошел к брату. Ничего не ловилось, но Сергей Иванович не скучал и казался в самом веселом расположении духа. Левин видел, что, раззадоренный разговором
с доктором, он хотел
поговорить. Левину же, напротив, хотелось скорее домой, чтобы распорядиться о вызове косцов к завтрему и решить сомнение насчет покоса, которое сильно занимало его.
После внимательного осмотра и постукиванья растерянной и ошеломленной от стыда больной знаменитый
доктор, старательно вымыв свои руки, стоял в гостиной и
говорил с князем.
― Ты неправа и неправа, мой друг, ― сказал Вронский, стараясь успокоить ее. ― Но всё равно, не будем о нем
говорить. Расскажи мне, что ты делала? Что
с тобой? Что такое эта болезнь и что сказал
доктор?
— Уморительны мне твои engouements, [увлечения,]] — сказала княгиня, — нет, пойдём лучше назад, — прибавила она, заметив двигавшегося им навстречу Левина
с своею дамой и
с немецким
доктором,
с которым он что-то громко и сердито
говорил.
До обеда не было времени
говорить о чем-нибудь. Войдя в гостиную, они застали уже там княжну Варвару и мужчин в черных сюртуках. Архитектор был во фраке. Вронский представил гостье
доктора и управляющего. Архитектора он познакомил
с нею еще в больнице.
Народ,
доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог
говорить ни
с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей
с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
Я думал о той молодой женщине
с родинкой на щеке, про которую
говорил мне
доктор…
— И знаете, Павел Иванович! — сказал Манилов, явя в лице своем выражение не только сладкое, но даже приторное, подобное той микстуре, которую ловкий светский
доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадовать пациента. — Тогда чувствуешь какое-то, в некотором роде, духовное наслаждение… Вот как, например, теперь, когда случай мне доставил счастие, можно сказать образцовое,
говорить с вами и наслаждаться приятным вашим разговором…
Нас не пускали к ней, потому что она целую неделю была в беспамятстве,
доктора боялись за ее жизнь, тем более что она не только не хотела принимать никакого лекарства, но ни
с кем не
говорила, не спала и не принимала никакой пищи.
— Уверяю, заботы немного, только
говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и
говори. К тому же ты
доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься. У ней клавикорды стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько; у меня там одна песенка есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну,
с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
Говорил он
с необыкновенным участием, но сдержанно и как-то усиленно серьезно, совершенно как двадцатисемилетний
доктор на важной консультации, и ни единым словом не уклонился от предмета и не обнаружил ни малейшего желания войти в более личные и частные отношения
с обеими дамами.
— А то здесь другой
доктор приезжает к больному, — продолжал
с каким-то отчаяньем Василий Иванович, — а больной уже ad patres; [Отправился к праотцам (лат.).] человек и не пускает
доктора,
говорит: теперь больше не надо. Тот этого не ожидал, сконфузился и спрашивает: «Что, барин перед смертью икал?» — «Икали-с». — «И много икал?» — «Много». — «А, ну — это хорошо», — да и верть назад. Ха-ха-ха!
Он снова молчал, как будто заснув
с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз
доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам
с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель
говорил...
Замолчали, прислушиваясь. Клим стоял у буфета, крепко вытирая руки платком. Лидия сидела неподвижно, упорно глядя на золотое копьецо свечи. Мелкие мысли одолевали Клима. «
Доктор говорил с Лидией почтительно, как
с дамой. Это, конечно, потому, что Варавка играет в городе все более видную роль. Снова в городе начнут
говорить о ней, как
говорили о детском ее романе
с Туробоевым. Неприятно, что Макарова уложили на мою постель. Лучше бы отвести его на чердак. И ему спокойней».
Он представил себя богатым, живущим где-то в маленькой уютной стране, может быть, в одной из республик Южной Америки или — как
доктор Руссель — на островах Гаити. Он знает столько слов чужого языка, сколько необходимо знать их для неизбежного общения
с туземцами. Нет надобности
говорить обо всем и так много, как это принято в России. У него обширная библиотека, он выписывает наиболее интересные русские книги и пишет свою книгу.
— Тише, — зашипела она. Иноков, в углу на диване, не пошевелился.
Доктор решительно запретил
говорить с Иноковым...
Доктора повели спать в мезонин, где жил Томилин. Варавка, держа его под мышки, толкал в спину головою, а отец шел впереди
с зажженной свечой. Но через минуту он вбежал в столовую, размахивая подсвечником, потеряв свечу,
говоря почему-то вполголоса...
Вечером он лежал в постели
с компрессом на голове, а
доктор успокоительно
говорил...
Он соглашался
с доктором, когда Любомудров
говорил...
Он всегда
говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что
доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался
с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Говоря, он пристально,
с улыбочкой, смотрел на Лидию, но она не замечала этого, сбивая наплывы на свече ручкой чайной ложки.
Доктор дал несколько советов, поклонился ей, но она и этого не заметила, а когда он ушел, сказала, глядя в угол...
Но Клим почему-то не поверил ей и оказался прав: через двенадцать дней жена
доктора умерла, а Дронов по секрету сказал ему, что она выпрыгнула из окна и убилась. В день похорон, утром, приехал отец, он
говорил речь над могилой докторши и плакал. Плакали все знакомые, кроме Варавки, он, стоя в стороне, курил сигару и ругался
с нищими.
Красавина. Как не любить! Только чтобы не торопясь,
с прохладой. Ну, таким-то родом, сударыня ты моя, от этакой-то жизни стала она толстеть и тоску чувствовать. И даже так, я тебе скажу, тяжесть такая на нее напала, вроде как болезнь. Ну сейчас
с докторами советоваться. Я была при одном
докторе. Вот
доктор ей и
говорит: «Вам,
говорит, лекарства никакого не нужно; только чтоб,
говорит, развлечение и беспременно чтоб замуж шли».
— Что ж я тебе скажу? — задумчиво
говорил он. — Может быть, в тебе проговаривается еще нервическое расстройство: тогда
доктор, а не я, решит, что
с тобой. Надо завтра послать… Если же не то… — начал он и задумался.
— Плохо,
доктор. Я сам подумывал посоветоваться
с вами. Не знаю, что мне делать. Желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дыханье тяжело… —
говорил Обломов
с жалкой миной.
— Нехорошо! хуже, нежели намедни: ходит хмурая, молчит, иногда кажется, будто слезы у нее на глазах. Я
с доктором говорила, тот опять о нервах поет. Девичьи припадки, что ли!..
Райский совсем потерял голову и наконец решился пригласить старого
доктора, Петра Петровича, и намекнуть ему о расстройстве Веры, не
говоря, конечно, о причине. Он
с нетерпением ждал только утра и беспрестанно ходил от Веры к Татьяне Марковне, от Татьяны Марковны к Вере.
От Крицкой узнали о продолжительной прогулке Райского
с Верой накануне семейного праздника. После этого Вера объявлена была больною, заболела и сама Татьяна Марковна, дом был назаперти, никого не принимали. Райский ходил как угорелый, бегая от всех;
доктора неопределенно
говорили о болезни…
Я узнал потом, что этот
доктор (вот тот самый молодой человек,
с которым я поссорился и который
с самого прибытия Макара Ивановича лечил его) весьма внимательно относился к пациенту и — не умею я только
говорить их медицинским языком — предполагал в нем целое осложнение разных болезней.
И не напрасно приснился отрок. Только что Максим Иванович о сем изрек, почти, так сказать, в самую ту минуту приключилось
с новорожденным нечто: вдруг захворал. И болело дитя восемь дней, молились неустанно, и
докторов призывали, и выписали из Москвы самого первого
доктора по чугунке. Прибыл
доктор, рассердился. «Я,
говорит, самый первый
доктор, меня вся Москва ожидает». Прописал капель и уехал поспешно. Восемьсот рублей увез. А ребеночек к вечеру помер.
Я сидел и слушал краем уха; они
говорили и смеялись, а у меня в голове была Настасья Егоровна
с ее известиями, и я не мог от нее отмахнуться; мне все представлялось, как она сидит и смотрит, осторожно встает и заглядывает в другую комнату. Наконец они все вдруг рассмеялись: Татьяна Павловна, совсем не знаю по какому поводу, вдруг назвала
доктора безбожником: «Ну уж все вы, докторишки, — безбожники!..»
Игрок
говорил с бароном, Посьет
с английским
доктором.
Пока мы
говорили с Беном, Зеленый, миссионер и наш
доктор ходили в ручей купаться, потом принялись за мясо, уток и проч.
По-французски он не знал ни слова. Пришел зять его, молодой
доктор, очень любезный и разговорчивый. Он
говорил по-английски и по-немецки; ему отвечали и на том и на другом языке. Он изъявил, как и все почти встречавшиеся
с нами иностранцы, удивление, что русские
говорят на всех языках. Эту песню мы слышали везде. «Вы не русский, — сказали мы ему, — однако ж вот
говорите же по-немецки, по-английски и по-голландски, да еще, вероятно, на каком-нибудь из здешних местных наречий».
Поэтому мне очень интересно взглянуть на русский тип», —
говорил он, поглядывая
с величайшим вниманием на барона Крюднера, на нашего
доктора Вейриха и на Посьета: а они все трое были не русского происхождения.
Говорили дурное про ее отношения
с доктором. Нехлюдов прежде забывал это, но нынче он не только вспомнил, но, когда он увидал у ее кресла
доктора с его намасленной, лоснящейся раздвоенной бородой, ему стало ужасно противно.
— Если бы не
доктор, мы давно рассорились бы
с тобой, —
говорила Привалову Зося. — И прескучная, должно быть, эта милая обязанность улаживать в качестве друга дома разные семейные дрязги!..
— Но я скоро не умру,
доктор, —
с улыбкой
говорил Ляховский, складывая завещание обратно в стол. — Нет, не умру… Знаете, иногда человека поддерживает только одна какая-нибудь всемогущая идея, а у меня есть такая идея… Да!
Обед был подан в номере, который заменял приемную и столовую. К обеду явились пани Марина и Давид. Привалов смутился за свой деревенский костюм и пожалел, что согласился остаться обедать. Ляховская отнеслась к гостю
с той бессодержательной светской любезностью, которая ничего не
говорит. Чтобы попасть в тон этой дамы, Привалову пришлось собрать весь запас своих знаний большого света. Эти трогательные усилия по возможности разделял
доктор, и они вдвоем едва тащили на себе тяжесть светского ига.
Скоро Привалов заметил, что Зося относится к Надежде Васильевне
с плохо скрытой злобой. Она постоянно придиралась к ней в присутствии Лоскутова, и ее темные глаза метали искры.
Доктор с тактом истинно светского человека предупреждал всякую возможность вспышки между своими ученицами и смотрел как-то особенно задумчиво, когда Лоскутов начинал
говорить. «Тут что-нибудь кроется», — думал Привалов.
— Каким вы богатырем смотрите среди нас, — откровенно заметила Зося, обращаясь к Привалову в середине обеда. — Мы все рядом
с вами просто жалки: мама не совсем здорова, Давид как всегда,
доктор тоже какой-то желтый весь, о мне и
говорить нечего… Я вчера взглянула на себя в зеркало и даже испугалась: чистая восковая кукла, которая завалялась в магазине.
— Я думал об этом, Надежда Васильевна, и могу вам сказать только то, что Зося не имеет никакого права что-нибудь
говорить про вас, — ответил
доктор. — Вы, вероятно, заметили уже, в каком положении семейные дела Зоси… Я
с своей стороны только могу удивляться, что она еще до сих пор продолжает оставаться в Узле. Самое лучшее для нее — это уехать отсюда.
И
доктору Старцеву, Дмитрию Ионычу, когда он был только что назначен земским врачом и поселился в Дялиже, в девяти верстах от
С., тоже
говорили, что ему, как интеллигентному человеку, необходимо познакомиться
с Туркиными.
— Насчет моей болезни падучей-с осведомьтесь всего лучше, сударь, у
докторов здешних: истинная ли была со мной али не истинная, а мне и
говорить вам больше на сей предмет нечего.
Знаю только, что потом, когда уже все успокоилось и все поняли, в чем дело, судебному приставу таки досталось, хотя он и основательно объяснил начальству, что свидетель был все время здоров, что его видел
доктор, когда час пред тем
с ним сделалась легкая дурнота, но что до входа в залу он все
говорил связно, так что предвидеть было ничего невозможно; что он сам, напротив, настаивал и непременно хотел дать показание.
«Что
с вами?» — «
Доктор, ведь я умру?» — «Помилуй Бог!» — «Нет,
доктор, нет, пожалуйста, не
говорите мне, что я буду жива… не
говорите… если б вы знали… послушайте, ради Бога не скрывайте от меня моего положения! — а сама так скоро дышит.