Неточные совпадения
Как бы то ни
было, но деятельность Двоекурова в Глупове
была, несомненно, плодотворна. Одно то, что он ввел медоварение и пивоварение и сделал обязательным употребление горчицы и лаврового листа, доказывает, что он
был по прямой линии родоначальником тех смелых новаторов, которые спустя три четверти столетия вели
войны во имя картофеля. Но самое важное дело его градоначальствования — это, бесспорно, записка
о необходимости учреждения в Глупове академии.
Перебирая предметы разговора такие, какие
были бы приятны Сергею Ивановичу и отвлекли бы его от разговора
о Сербской
войне и Славянского вопроса,
о котором он намекал упоминанием
о занятиях в Москве, Левин заговорил
о книге Сергея Ивановича.
Он
был суров к другим побуждениям, кроме
войны и разгульной пирушки; по крайней мере, никогда почти
о другом не думал.
Вскоре князь Голицын, под крепостию Татищевой, разбил Пугачева, рассеял его толпы, освободил Оренбург и, казалось, нанес бунту последний и решительный удар. Зурин
был в то время отряжен противу шайки мятежных башкирцев, которые рассеялись прежде, нежели мы их увидали. Весна осадила нас в татарской деревушке. Речки разлились, и дороги стали непроходимы. Мы утешались в нашем бездействии мыслию
о скором прекращении скучной и мелочной
войны с разбойниками и дикарями.
—
Был вчера на докладе
о причинах будущей
войны.
— Я — не жалею, я —
о бесполезности говорю! У нас — дело
есть, нам надобно исправить конфуз японской
войны, а мы — что делаем?
—
Есть факты другого порядка и не менее интересные, — говорил он, получив разрешение. — Какое участие принимало правительство в организации балканского союза? Какое отношение имеет к балканской
войне, затеянной тотчас же после итало-турецкой и, должно
быть, ставящей целью своей окончательный разгром Турции? Не хочет ли буржуазия угостить нас новой
войной? С кем? И — зачем? Вот факты и вопросы,
о которых следовало бы подумать интеллигенции.
— Люди могут
быть укрощены только религией, — говорил Муромский, стуча одним указательным пальцем
о другой, пальцы
были тонкие, неровные и желтые, точно корни петрушки. — Под укрощением я понимаю организацию людей для борьбы с их же эгоизмом. На
войне человек перестает
быть эгоистом…
«Устроился и — конфузится, — ответил Самгин этой тишине, впервые находя в себе благожелательное чувство к брату. — Но — как запуган идеями русский интеллигент», — мысленно усмехнулся он. Думать
о брате нечего
было, все — ясно! В газете сердито писали
о войне, Порт-Артуре,
о расстройстве транспорта, на шести столбцах фельетона кто-то восхищался стихами Бальмонта, цитировалось его стихотворение «Человечки...
— Ты, конечно, знаешь: в деревнях очень беспокойно, возвратились солдаты из Маньчжурии и бунтуют, бунтуют! Это — между нами, Клим, но ведь они бежали, да, да!
О, это
был ужас! Дядя покойника мужа, — она трижды, быстро перекрестила грудь, — генерал, участник турецкой
войны, георгиевский кавалер, — плакал! Плачет и все говорит: разве это возможно
было бы при Скобелеве, Суворове?
Было скучно, и чувствовалось, что у этих людей что-то не ладится, все они недовольны чем-то или кем-то, Самгин решил показать себя и заговорил, что
о социальной
войне думают и что
есть люди, для которых она — решенное дело.
— Вас очень многое интересует, — начал он, стараясь говорить мягко. — Но мне кажется, что в наши дни интересы всех и каждого должны
быть сосредоточены на
войне. Воюем мы не очень удачно. Наш военный министр громогласно, в печати заявлял
о подготовленности к
войне, но оказалось, что это — неправда. Отсюда следует, что министр не имел ясного представления
о состоянии хозяйства, порученного ему. То же самое можно сказать
о министре путей сообщения.
В истории знала только двенадцатый год, потому что mon oncle, prince Serge, [мой дядя, князь Серж (фр.).] служил в то время и делал кампанию, он рассказывал часто
о нем; помнила, что
была Екатерина Вторая, еще революция, от которой бежал monsieur de Querney, [господин де Керни (фр.).] а остальное все… там эти
войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого — все это у меня путалось.
Он говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету, всегда знал обо всем, что делается в мире, в свете и в городе; следил за подробностями
войны, если
была война, узнавал равнодушно
о перемене английского или французского министерства, читал последнюю речь в парламенте и во французской палате депутатов, всегда знал
о новой пиесе и
о том, кого зарезали ночью на Выборгской стороне.
Так и
есть, как я думал: Шанхай заперт, в него нельзя попасть: инсургенты не пускают. Они дрались с войсками — наши видели. Надо ехать, разве потому только, что совестно
быть в полутораста верстах от китайского берега и не побывать на нем.
О войне с Турцией тоже не решено, вместе с этим не решено, останемся ли мы здесь еще месяц, как прежде хотели, или сейчас пойдем в Японию, несмотря на то, что у нас нет сухарей.
Я помню, что в Шанхае ко мне все приставал лейтенант английского флота, кажется Скотт, чтоб я подержал с ним пари
о том,
будет ли
война или нет?
Пересев на «Диану» и выбрав из команды «Паллады» надежных и опытных людей, адмирал все-таки решил попытаться зайти в Японию и если не окончить, то закончить на время переговоры с тамошним правительством и условиться
о возобновлении их по окончании
войны, которая уже началась,
о чем получены
были наконец известия.
Может
быть, пришлось бы, по неимению известий
о неприятеле, оставаться праздно в каком-нибудь нейтральном порте, например в Сан-Франциско, и там ждать исхода
войны.
До 1846 г. колония
была покойна, то
есть войны не
было; но это опять не значило, чтоб не
было грабежей. По мере того как кафры забывали
о войне, они делались все смелее; опять поднялись жалобы с границ. Губернатор созвал главных мирных вождей на совещание
о средствах к прекращению зла. Вожди, обнаружив неудовольствие на эти грабежи, объявили, однако же, что они не в состоянии отвратить беспорядков. Тогда в марте 1846 г. открылась опять
война.
После этого краткого очерка двух
войн нужно ли говорить
о третьей, которая кончилась в эпоху прибытия на мыс фрегата «Паллада», то
есть в начале 1853 года?
Я намекнул адмиралу
о своем желании воротиться. Но он, озабоченный начатыми успешно и неоконченными переговорами и открытием
войны, которая должна
была поставить его в неожиданное положение участника в ней, думал, что я считал конченным самое дело, приведшее нас в Японию. Он заметил мне, что не совсем потерял надежду продолжать с Японией переговоры, несмотря на
войну, и что, следовательно, и мои обязанности секретаря нельзя считать конченными.
Адмирал, в последнее наше пребывание в Нагасаки, решил идти сначала к русским берегам Восточной Сибири, куда, на смену «Палладе», должен
был прибыть посланный из Кронштадта фрегат «Диана»; потом зайти опять в Японию, условиться
о возобновлении, после
войны, начатых переговоров.
Скоро проснулись остальные люди и принялись рассуждать
о том, что предвещает эта небесная странница. Решили, что Земля обязана ей своим недавним наводнением, а Чжан Бао сказал, что в той стороне, куда направляется комета,
будет война. Видя, что Дерсу ничего не говорит, я спросил его, что думает он об этом явлении.
Но она любила мечтать
о том, как завидна судьба мисс Найтингель, этой тихой, скромной девушки,
о которой никто не знает ничего,
о которой нечего знать, кроме того, за что она любимица всей Англии: молода ли она? богата ли она, или бедна? счастлива ли она сама, или несчастна? об этом никто не говорит, этом никто не думает, все только благословляют девушку, которая
была ангелом — утешителем в английских гошпиталях Крыма и Скутари, и по окончании
войны, вернувшись на родину с сотнями спасенных ею, продолжает заботиться
о больных…
Это
был не мичман, а корабельный постройщик. Он долго жил в Америке, знал хорошо дела Юга и Севера, говорил
о безвыходности тамошней
войны, на что утешительный теолог заметил...
Отчаянный роялист, он участвовал на знаменитом празднике, на котором королевские опричники топтали народную кокарду и где Мария-Антуанетта
пила на погибель революции. Граф Кенсона, худой, стройный, высокий и седой старик,
был тип учтивости и изящных манер. В Париже его ждало пэрство, он уже ездил поздравлять Людовика XVIII с местом и возвратился в Россию для продажи именья. Надобно
было, на мою беду, чтоб вежливейший из генералов всех русских армий стал при мне говорить
о войне.
За два дня до своей смерти Чаадаев
был еще в Английском клубе и радовался окончанию
войны. В это время в «говорильне» смело обсуждались политические вопросы, говорили
о войне и
о крепостничестве.
И действительно, кимряки стали работать по чести,
о бумажных подметках вплоть до турецкой
войны 1877–1878 годов не слышно
было.
И если, тем не менее, мы мечтали
о гимназическом мундире, то это
было нечто вроде честолюбия юного воина, отправляющегося на опасную
войну с неприятелем…
Корреспонденция действительно
была хлесткая, на тему
о водочной
войне и дешевках, причем больше всего доставалось Галактиону. Прослежен
был каждый его шаг, все подсчитано и разобрано. Галактион прочел два раза, пожал плечами и равнодушно проговорил...
Однажды я влез на дерево и свистнул им, — они остановились там, где застал их свист, потом сошлись не торопясь и, поглядывая на меня, стали
о чем-то тихонько совещаться. Я подумал, что они станут швырять в меня камнями, спустился на землю, набрал камней в карманы, за пазуху и снова влез на дерево, но они уже играли далеко от меня в углу двора и, видимо, забыли обо мне. Это
было грустно, однако мне не захотелось начать
войну первому, а вскоре кто-то крикнул им в форточку окна...
Сомнение в оправданности частной собственности, особенно земельной, сомнение в праве судить и наказывать, обличение зла и неправды всякого государства и власти, покаяние в своем привилегированном положении, сознание вины перед трудовым народом, отвращение к
войне и насилию, мечта
о братстве людей — все эти состояния
были очень свойственны средней массе русской интеллигенции, они проникли и в высший слой русского общества, захватили даже часть русского чиновничества.
Основан он
был сравнительно давно, в 1853 г., на берегу бухты Лососей; когда же в 1854 г. прошли слухи
о войне, то он
был снят и возобновлен лишь через 12 лет на берегу залива Буссе, или Двенадцатифутовой гавани, — так называется неглубокое озеро, соединенное с морем протоком, куда могут входить только мелкосидящие суда.
Ты виною
будешь, если мать восплачет
о сыне своем, убиенном на ратном поле, и жена
о муже своем; ибо опасность плена едва оправдать может убийство,
войною называемое.
[В одном из предыдущих писем к брату, от 26 января, Пущин заявляет, что не решается писать ему почтой
о своих переживаниях в связи с переговорами
о мире после Крымской
войны; «Как ни желаю замирения, но как-то не укладывается в голове и сердце, что
будут кроить нашу землю…
Знаю: сперва это
было о Двухсотлетней
Войне. И вот — красное на зелени трав, на темных глинах, на синеве снегов — красные, непросыхающие лужи. Потом желтые, сожженные солнцем травы, голые, желтые, всклокоченные люди — и всклокоченные собаки — рядом, возле распухшей падали, собачьей или, может
быть, человечьей… Это, конечно, — за стенами: потому что город — уже победил, в городе уже наша теперешняя — нефтяная пища.
Да, это
была торжественная литургия Единому Государству, воспоминание
о крестных днях-годах Двухсотлетней
Войны, величественный праздник победы всех над одним, суммы над единицей…
Стало наверно известным, что смотр
будет производить командир корпуса, взыскательный боевой генерал, известный в мировой военной литературе своими записками
о войне карлистов и
о франко-прусской кампании 1870 года, в которых он участвовал в качестве волонтера.
На другом конце скатерти зашел разговор
о предполагаемой
войне с Германией, которую тогда многие считали делом почти решенным. Завязался спор, крикливый, в несколько ртов зараз, бестолковый. Вдруг послышался сердитый, решительный голос Осадчего. Он
был почти пьян, но это выражалось у него только тем, что его красивое лицо страшно побледнело, а тяжелый взгляд больших черных глаз стал еще сумрачнее.
И это
было для него тем сподручнее, что самые новости, которые его интересовали, имели совершенно первоначальный характер, вроде слухов
о войне,
о рекрутском наборе или
о том, что в такой-то день высокопреосвященный соборне служил литургию, а затем во всех церквах происходил целодневный звон.
Живу, как статуй бесчувственный, и больше ничего; а иногда думаю, что вот же, мол, у нас дома в церкви этот самый отец Илья, который все газетной бумажки просит, бывало, на служении молится «
о плавающих и путешествующих, страждущих и плененных», а я, бывало, когда это слушаю, все думаю: зачем? разве теперь
есть война, чтобы
о пленных молиться?
Но тогдашние времена
были те суровые, жестокие времена, когда все, напоминающее
о сознательности, представлялось не только нежелательным, но даже более опасным, нежели бедственные перипетии
войны.
С окончанием
войны пьяный угар прошел и наступило веселое похмелье конца пятидесятых годов. В это время Париж уже перестал
быть светочем мира и сделался сокровищницей женских обнаженностей и съестных приманок. Нечего
было ждать оттуда, кроме модного покроя штанов, а следовательно, не об чем
было и вопрошать. Приходилось искать пищи около себя… И вот тогда-то именно и
было положено основание той"благородной тоске",
о которой я столько раз упоминал в предыдущих очерках.
Пять учебных тетрадок, по обе стороны страниц, прилежным печатным почерком
были мелко исписаны романом Александрова «Черная Пантера» (из быта североамериканских дикарей племени Ваякса и
о войне с бледнолицыми).
На другой день пристав, театрал и приятель В.П. Далматова, которому тот рассказал
о вчерашнем, сказал, что это
был драгунский юнкер Владимир Бестужев, который, вернувшись с
войны, пропивает свое имение, и что сегодня его губернатор уже выслал из Пензы за целый ряд буйств и безобразий.
До этого появление кометы Галлея
было отмечено в 1531 и 1607 гг.] с длинным хвостом; в обществе ходили разные тревожные слухи
о том, что с Польшей
будет снова
война, что появилась повальная болезнь — грипп, от которой много умирало, и что, наконец,
было поймано и посажено в острог несколько пророков, предвещавших скорое преставление света.
Старик умер, когда Матвей еще
был ребенком; но ему вспоминались какие-то смутные рассказы деда
о старине,
о войнах,
о Запорожьи, где-то в степях на Днепре…
Глаза же Хаджи-Мурата говорили, что старику этому надо бы думать
о смерти, а не
о войне, но что он хоть и стар, но хитер, и надо
быть осторожным с ним.
Хотя все, в особенности побывавшие в делах офицеры, знали и могли знать, что на
войне тогда на Кавказе, да и никогда нигде не бывает той рубки врукопашную шашками, которая всегда предполагается и описывается (а если и бывает такая рукопашная шашками и штыками, то рубят и колют всегда только бегущих), эта фикция рукопашной признавалась офицерами и придавала им ту спокойную гордость и веселость, с которой они, одни в молодецких, другие, напротив, в самых скромных позах, сидели на барабанах, курили,
пили и шутили, не заботясь
о смерти, которая, так же как и Слепцова, могла всякую минуту постигнуть каждого из них.
Так и осталось в письме, но Петрухе не суждено
было получить ни это известие
о том, что жена его ушла из дома, ни рубля, ни последних слов матери. Письмо это и деньги вернулись назад с известием, что Петруха убит на
войне, «защищая царя, отечество и веру православную». Так написал военный писарь.