Неточные совпадения
Батрачка безответная
На каждого, кто чем-нибудь
Помог ей в
черный день,
Всю жизнь
о соли думала,
О соли пела Домнушка —
Стирала ли, косила ли,
Баюкала ли Гришеньку,
Любимого сынка.
Как сжалось сердце мальчика,
Когда крестьянки вспомнили
И спели песню Домнину
(Прозвал ее «Соленою»
Находчивый вахлак).
Бывали
дни, когда она смотрела на всех людей не своими глазами, мягко, участливо и с такой грустью, что Клим тревожно думал: вот сейчас она начнет каяться, нелепо расскажет
о своем романе с ним и заплачет
черными слезами.
— Написал он сочинение «
О третьем инстинкте»; не знаю, в чем
дело, но эпиграф подсмотрел: «Не ищу утешений, а только истину». Послал рукопись какому-то профессору в Москву; тот ему ответил зелеными
чернилами на первом листе рукописи: «Ересь и нецензурно».
В эту минуту обработываются главные вопросы, обусловливающие ее существование, именно
о том, что ожидает колонию, то есть останется ли она только колониею европейцев, как оставалась под владычеством голландцев, ничего не сделавших для
черных племен, и представит в будущем незанимательный уголок европейского народонаселения, или
черные, как законные дети одного отца, наравне с белыми, будут
разделять завещанное и им наследие свободы, религии, цивилизации?
После ужина казаки рано легли спать. За
день я так переволновался, что не мог уснуть. Я поднялся, сел к огню и стал думать
о пережитом. Ночь была ясная, тихая. Красные блики от огня,
черные тени от деревьев и голубоватый свет луны перемешивались между собой. По опушкам сонного леса бродили дикие звери. Иные совсем близко подходили к биваку. Особенным любопытством отличались козули. Наконец я почувствовал дремоту, лег рядом с казаками и уснул крепким сном.
Фази еще в 1849 году обещал меня натурализировать в Женеве, но все оттягивал
дело; может, ему просто не хотелось прибавить мною число социалистов в своем кантоне. Мне это надоело, приходилось переживать
черное время, последние стены покривились, могли рухнуть на голову, долго ли до беды… Карл Фогт предложил мне списаться
о моей натурализации с Ю. Шаллером, который был тогда президентом Фрибургского кантона и главою тамошней радикальной партии.
—
Черной дня, когда исправник да поп приедут. Вот
о последнем-то я и хочу рассказать вам кое-что. Поп у нас превращается более и более в духовного квартального, как и следует ожидать от византийского смирения нашей церкви и от императорского первосвятительства.
Какие этой порой бывают ночи прелестные, нельзя рассказать тому, кто не видал их или, видевши, не чувствовал крепкого, могучего и обаятельного их влияния. В эти ночи, когда под ногою хрустит беленькая слюда, раскинутая по
черным талинам, нельзя размышлять ни
о грозном часе последнего расчета с жизнью, ни
о ловком обходе подводных камней моря житейского. Даже сама досужая старушка-нужда забывается легким сном, и не слышно ее ворчливых соображений насчет завтрашнего
дня.
Володя на
днях поступает в университет, учители уже ходят к нему отдельно, и я с завистью и невольным уважением слушаю, как он, бойко постукивая мелом
о черную доску, толкует
о функциях, синусах, координатах и т. п., которые кажутся мне выражениями недосягаемой премудрости.
И думала
о том, как расскажет сыну свой первый опыт, а перед нею все стояло желтое лицо офицера, недоумевающее и злое. На нем растерянно шевелились
черные усы и из-под верхней, раздраженно вздернутой губы блестела белая кость крепко сжатых зубов. В груди ее птицею пела радость, брови лукаво вздрагивали, и она, ловко делая свое
дело, приговаривала про себя...
Быстро промелькнула в памяти Ромашова
черная весенняя ночь, грязь, мокрый, скользкий плетень, к которому он прижался, и равнодушный голос Степана из темноты: «Ходит, ходит каждый
день…» Вспомнился ему и собственный нестерпимый стыд.
О, каких будущих блаженств не отдал бы теперь подпоручик за двугривенный, за один другривенный!
На другом конце скатерти зашел разговор
о предполагаемой войне с Германией, которую тогда многие считали
делом почти решенным. Завязался спор, крикливый, в несколько ртов зараз, бестолковый. Вдруг послышался сердитый, решительный голос Осадчего. Он был почти пьян, но это выражалось у него только тем, что его красивое лицо страшно побледнело, а тяжелый взгляд больших
черных глаз стал еще сумрачнее.
А теперь все пойдут грустные, тяжелые воспоминания; начнется повесть
о моих
черных днях. Вот отчего, может быть, перо мое начинает двигаться медленнее и как будто отказывается писать далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с такою любовью переходила в памяти моей малейшие подробности моего маленького житья-бытья в счастливые
дни мои. Эти
дни были так недолги; их сменило горе,
черное горе, которое бог один знает когда кончится.
Наша лодка вертится между двух рядов
черных деревьев, мы едем Главной линией к Старому собору. Сигара беспокоит хозяина, застилая ему глаза едким дымом, лодка то и
дело тычется носом или бортом
о стволы деревьев, — хозяин раздраженно удивляется...
Я ушел, чувствуя себя обманутым и обиженным: так напрягался в страхе исповеди, а все вышло не страшно и даже не интересно! Интересен был только вопрос
о книгах, неведомых мне; я вспомнил гимназиста, читавшего в подвале книгу женщинам, и вспомнил Хорошее
Дело, — у него тоже было много
черных книг, толстых, с непонятными рисунками.
Но утром днесь поглядаю свысока на землю сего Пизонского да думаю
о делах своих, как вдруг начинаю замечать, что эта свежевзоранная,
черная, даже как бы синеватая земля необыкновенно как красиво нежится под утренним солнцем и ходят по ней бороздами в блестящем пере тощие
черные птицы и свежим червем подкрепляют свое голодное тело.
«Папа с крылышками», — пролепетал ребенок, — и Глафира Львовна вдвое заплакала, восклицая: «
О, небесная простота!» А
дело было очень просто: на потолке, по давно прошедшей моде, был представлен амур, дрягавший ногами и крыльями и завязывавший какой-то бант у
черного железного крюка, на котором висела люстра.
Но под каким предлогом?.. Ну, предлог найдется. Ирина говорила, правда,
о своих bijoux, но это никак в соображение принимать не следует: это, кто знает, про
черный день пригодится. Притом в наличности находился также хороший женевский полухронометр, за который можно получить… ну, хоть четыреста франков.
— А когда наконец рушился пласт породы, и в отверстии засверкал красный огонь факела, и чье-то
черное, облитое слезами радости лицо, и еще факелы и лица, и загремели крики победы, крики радости, —
о, это лучший
день моей жизни, и, вспоминая его, я чувствую — нет, я не даром жил!
Не ожидая помощи, изнуренные трудами и голодом, с каждым
днем теряя надежды, люди в страхе смотрели на эту луну, острые зубья гор,
черные пасти ущелий и на шумный лагерь врагов — всё напоминало им
о смерти, и ни одна звезда не блестела утешительно ля них.
Хозяин, видя наши костюмы, на другой же
день стал требовать деньги и уже не давал самовара, из которого мы грелись простым кипятком с
черным хлебом, так как
о чае-сахаре мы могли только мечтать. Корсиков
днем ушел и скрылся. Я ждал его весь
день.
В бреду шли
дни, наполненные страшными рассказами
о яростном истреблении людей. Евсею казалось, что
дни эти ползут по земле, как
чёрные, безглазые чудовища, разбухшие от крови, поглощённой ими, ползут, широко открыв огромные пасти, отравляя воздух душным, солёным запахом. Люди бегут и падают, кричат и плачут, мешая слёзы с кровью своей, а слепые чудовища уничтожают их, давят старых и молодых, женщин и детей. Их толкает вперёд на истребление жизни владыка её — страх, сильный, как течение широкой реки.
…Убивая разъедающей слабостью, медленно потянулись
чёрные и серые полосы
дней, ночей; они ползли в немой тишине, были наполнены зловещими предчувствиями, и ничто не говорило
о том, когда они кончат своё мучительное, медленное течение. В душе Евсея всё затихло, оцепенело, он не мог думать, а когда ходил, то старался, чтобы шаги его были не слышны.
Двери то и
дело отворяются. Вбежит извозчик, распояшется, достанет пятак и, не говоря ни слова, хлопнет его об стойку. Буфетчик ловким движением руки сгребет этот пятак в ящик, нальет стакан и наклонится за прилавок. В руках его появляется полупудовая,
черная, как сапог, печенка, кусочек которой он стукнет
о прилавок и пододвинет его к извозчику. За извозчиком вбежит весь согнувшийся сапожник с колодками под мышкой.
В большинстве это были нервные, раздраженные, оскорбленные люди; это были люди с подавленным воображением, невежественные, с бедным, тусклым кругозором, всё с одними и теми же мыслями
о серой земле,
о серых
днях,
о черном хлебе, люди, которые хитрили, но, как птицы, прятали за дерево только одну голову, — которые не умели считать.
Колесников смотрел с любовью на его окрепшее, в несколько
дней на года вперед скакнувшее лицо и задумался внезапно об этой самой загадочной молве, что одновременно и сразу, казалось, во многих местах выпыхнула
о Сашке Жегулеве, задолго опережая всякие события и прокладывая к становищу невидимую тропу. «Болтают, конечно, — думал он, — но не столько болтают, сколько ждут, носом по ветру чуют. Зарумянился мой
черный Саша и глазами поблескивает, понял, что это значит: Сашка Жегулев! Отходи, Саша, отходи».
Из всех троих он один сохранил чистоту одежды и тела: не говоря
о Колесникове, даже Саша погрязнел и, кажется, не замечал этого, а матрос по-прежнему через
день брил подбородок и маленькой щеточкой шмурыгал по платью; смешал пороху с салом, чтобы
чернело, и смазывал сапоги.
О том, что он произнес эту фразу, он никогда не узнал. Но где же недавняя гордая и холодная каменность и сила? — ушла навсегда. Руки дрожат и ходят, как у больного; в
черные круги завалились глаза и бегают тревожно, и губы улыбаются виновато и жалко. Хотелось бы спрятаться так, чтобы не нашли, — где тут можно спрятаться? Везде сквозь листья проникает свет, и как ночью нет светлого, так
днем нет темного нигде. Все светится и лезет в глаза — и ужасно зелены листья. Если побежать, то и
день побежит вместе…
— Дай бог тебе счастье, если ты веришь им обоим! — отвечала она, и рука ее играла густыми кудрями беспечного юноши; а их лодка скользила неприметно вдоль по реке, оставляя белый змеистый след за собою между темными волнами; весла, будто крылья
черной птицы, махали по обеим сторонам их лодки; они оба сидели рядом, и по веслу было в руке каждого; студеная влага с легким шумом всплескивала, порою озаряясь фосфорическим блеском; и потом уступала, оставляя быстрые круги, которые постепенно исчезали в темноте; — на западе была еще красная черта, граница
дня и ночи; зарница, как алмаз, отделялась на синем своде, и свежая роса уж падала на опустелый берег <Суры>; — мирные плаватели, посреди усыпленной природы, не думая
о будущем, шутили меж собою; иногда Юрий каким-нибудь движением заставлял колебаться лодку, чтоб рассердить, испугать свою подругу; но она умела отомстить за это невинное коварство; неприметно гребла в противную сторону, так что все его усилия делались тщетны, и челнок останавливался, вертелся… смех, ласки, детские опасения, всё так отзывалось чистотой души, что если б демон захотел искушать их, то не выбрал бы эту минуту...
Артамонов старший тряхнул головою, слова, как мухи, мешали ему думать
о чём-то важном; он отошёл в сторону, стал шагать по тротуару медленнее, пропуская мимо себя поток людей, необыкновенно
чёрный в этот
день, на пышном, чистом снегу. Люди шли, шли и дышали паром, точно кипящие самовары.
Думаю также
о том, как однажды бурной зимней ночью разбилась
о грудь старого чудовища целая английская флотилия вместе с гордым щеголеватым кораблем «Black Prince», [«
Черный принц» (англ.)] который теперь покоится на морском
дне, вот здесь, совсем близко около меня, со своими миллионами золотых слитков и сотнями жизней.
Царь Соломон не достиг еще среднего возраста — сорока пяти лет, — а слава
о его мудрости и красоте,
о великолепии его жизни и пышности его двора распространилась далеко за пределами Палестины. В Ассирии и Финикии, в Верхнем и Нижнем Египте, от древней Тавризы до Иемена и от Исмара до Персеполя, на побережье
Черного моря и на островах Средиземного — с удивлением произносили его имя, потому что не было подобного ему между царями во все
дни его.
Три тяжелых и мучительных
дня, наконец, прошли; на Половинку привезли
черный гроб, явился
о. Андроник в сопровождении нескольких любопытных, в том числе Яши, который имел обыкновение провожать всех покойников.
И рассказал ей
о протопопе, как он меня
чёрным богом пугал, как в помощь богу своему хотел полицию кричать. Засмеялась Татьяна, да и мне смешон стал протопоп, подобный сверчку зелёному, — трещит сверчок да прыгает, будто
дело двигает, а кажись, и сам не крепко верит в правду
дела своего!
— Но удивительнее всего, — засмеялся Коврин, — что я никак не могу вспомнить, откуда попала мне в голову эта легенда. Читал где? Слышал? Или, быть может,
черный монах снился мне? Клянусь богом, не помню. Но легенда меня занимает. Я сегодня
о ней целый
день думаю.
Бывало, когда неуклюжие рыдваны, влекомые парою хромых кляч, теснились возле узких дверей театра, и юные нимфы, окутанные грубыми казенными платками, прыгали на скрыпучие подножки, толпа усастых волокит, вооруженных блестящими лорнетами и еще ярче блистающими взорами, толпились на крыльце твоем,
о Феникс! но скоро промчались эти буйные
дни: и там, где мелькали прежде
черные и белые султаны, там ныне чинно прогуливаются треугольные шляпы без султанов; великий пример переворотов судьбы человеческой!
В Архангельской губернии читается: «Встану я, раб божий, благословясь, пойду перекрестясь из дверей в двери, из дверей в ворота, в чистое поле; стану на запад хребтом, на восток лицом, позрю, посмотрю на ясное небо; со ясна неба летит огненна стрела; той стреле помолюсь, покорюсь и спрошу ее: „Куда полетела, огненна стрела?“ — „В темные леса, в зыбучие болота, в сыроё кореньё!“ — „
О ты, огненна стрела, воротись и полетай, куда я тебя пошлю: есть на святой Руси красна девица (имярек), полетай ей в ретивое сердце, в
черную печень, в горячую кровь, в становую жилу, в сахарные уста, в ясные очи, в
черные брови, чтобы она тосковала, горевала весь
день, при солнце, на утренней заре, при младом месяце, на ветре-холоде, на прибылых
днях и на убылых
Днях, отныне и до века“».
Мельник почесался… А
делу этому, вот, что я вам рассказываю, идет уж не
день, а без малого целый год. Не успел как-то мельник и оглянуться, — куда девались и филипповки, и великий пост, и весна, и лето. И стоит мельник опять у порога шинка, а подле, опершись спиной
о косяк, Харько. Глядь, а на небе такой самый месяц, как год назад был, и так же речка искрится, и улица такая же белая, и такая же
черная тень лежит с мельником рядом на серебряной земле. И что-то такое мельнику вспомнилось.
— Да, бывает. — И она вся задрожала и опять в испуге стала прижиматься к нему, как дитя. — Видишь, — сказала она, прерывая рыдания, — я не напрасно пришла к тебе, не напрасно, тяжело было одной, — повторяла она, благодарно сжимая его руки. — Полно же, полно
о чужом горе слезы ронять! Прибереги их на
черный день, когда самому одинокому тяжело будет и не будет с тобой никого!.. Слушай, была у тебя твоя люба?
Мелания. Не
о долгах речь. Не озоруй! Вон какие дела-то начались. Царя, помазанника божия, свергли с престола. Ведь это — что значит? Обрушил господь на люди своя тьму смятения, обезумели все, сами у себя под ногами яму роют.
Чернь бунтуется. Копосовские бабы в лицо мне кричали, мы, дескать, народ! Наши мужья, солдаты — народ! Каково? Подумай, когда это солдаты за народ считались?
Однако были
дни давным-давно,
Когда и он на берегу Гвинеи
Имел родной шалаш, жену, пшено
И ожерелье красное на шее,
И мало ли?..
О, там он был звено
В цепи семей счастливых!.. Там пустыня
Осталась неприступна, как святыня.
И пальмы там растут до облаков,
И пена вод белее жемчугов.
Там жгут лобзанья, и пронзают очи,
И перси
дев черней роскошной ночи.
От памятника Пушкина у меня и моя безумная любовь к
черным, пронесенная через всю жизнь, по сей
день польщенность всего существа, когда случайно, в вагоне трамвая или ином, окажусь с
черным — рядом. Мое белое убожество бок
о бок с
черным божеством. В каждом негре я люблю Пушкина и узнаю Пушкина, —
черный памятник Пушкина моего до-грамотного младенчества и всея России.
Нечего говорить, что мне, занятой рублем, и в голову не пришло осведомить батюшку
о моих
черных, серых
делах.
Сначала, когда карт и играющих было много, никакой игры, собственно, не было, вся она сводилась к круговой манипуляции карточным веером — и Петером, но когда, в постепенности судьбы и случая, стол от играющих и играющие от
Черного Петера — очищались, и оставалось — двое, —
о, тогда игра только и начиналась, ибо тогда все
дело было в лице, в степени твердокаменности его.
Заволжанин без горячего спать не ложится, по воскресным
дням хлебает мясное, изба у него пятистенная, печь с трубой;
о черных избах да соломенных крышах он только слыхал, что есть такие где-то «на Горах» [«Горами» зовут правую сторону Волги.].
Вот на колокольне Василия Великого вспыхнул пожаром красный бенгальский огонь и багровым заревом лег на
черную реку; И во всех концах горизонта начали зажигаться красные и голубые огни, и еще темнее стала великая ночь. А звуки все лились. Они падали с неба и поднимались со
дна реки, бились, как испуганные голуби,
о высокую
черную насыпь и летели ввысь свободные, легкие, торжествующие. И Алексею Степановичу чудилось, что душа его такой же звук, и было страшно, что не выдержит тело ее свободного полета.
«Опять почудилось», — подумал Алексей Степанович, как вдруг там, где зеленел железнодорожный фонарь, внизу, мелькнул слабый и робкий огонек и тотчас погас. И машинист вспомнил ту одинокую
черную крышу, которую он заметил еще утром, и свою мысль
о безвыходности заключенных под этой крышей, — мысль, мелькнувшую тогда же утром, но забытую
днем.
Madame Пруцко хотя и не совсем-то ясно уразумевала, где эти слезы и скорбь и какие именно мученики гибнут, однако, убежденная последним аргументом касательно губернаторши, на другой же
день облеклась в
черное и, по секрету, разблаговестила всем приятельницам
о своем разговоре с графиней.
Увидев дядю с семейством, супруги пришли в ужас. Пока дядя говорил и целовался, в воображении Саши промелькнула картина: он и жена отдают гостям свои три комнаты, подушки, одеяла; балык, сардины и окрошка съедаются в одну секунду, кузены рвут цветы, проливают
чернила, галдят, тетушка целые
дни толкует
о своей болезни (солитер и боль под ложечкой) и
о том, что она урожденная баронесса фон Финтих…
В тот
день мы решили после «спуска газа», то есть после того как погасят огонь, поболтать
о «доме». Нина плохо себя чувствовала последние два
дня; ненастная петербургская осень отразилась на хрупком организме южанки. Миндалевидные
черные глазки Нины лихорадочно загорались и тухли поминутно, синие жилки бились под прозрачно-матовой кожей нежного виска. Сердитый Пугач не раз заботливо предлагал княжне «отдохнуть» день-другой в лазарете.