Неточные совпадения
С согласья матерей,
В селе Крутые
ЗаводиБожественному пению
Стал девок обучать...
Брат
сел под кустом, разобрав удочки, а Левин
отвел лошадь, привязал ее и вошел
в недвижимое ветром огромное серо-зеленое море луга. Шелковистая с выспевающими семенами трава была почти по пояс на заливном месте.
— Оторвана? — повторил Иноков,
сел на стул и, сунув шляпу
в колени себе,
провел ладонью по лицу. — Ну вот, я так и думал, что тут случилась какая-то ерунда. Иначе, конечно, вы не стали бы читать. Стихи у вас?
Быстро вымыв лицо сына, она
отвела его
в комнату, раздела, уложила
в постель и, закрыв опухший глаз его компрессом,
села на стул, внушительно говоря...
Он молча поцеловал у ней руку и простился с ней до воскресенья. Она уныло
проводила его глазами, потом
села за фортепьяно и вся погрузилась
в звуки. Сердце у ней о чем-то плакало, плакали и звуки. Хотела петь — не поется!
Он уж учился
в селе Верхлёве, верстах
в пяти от Обломовки, у тамошнего управляющего, немца Штольца, который
завел небольшой пансион для детей окрестных дворян.
Но он ничего не сказал,
сел только подле нее и погрузился
в созерцание ее профиля, головы, движения руки взад и вперед, как она продевала иглу
в канву и вытаскивала назад. Он наводил на нее взгляд, как зажигательное стекло, и не мог
отвести.
В саду Татьяна Марковна отрекомендовала ему каждое дерево и куст,
провела по аллеям, заглянула с ним
в рощу с горы, и наконец они вышли
в село. Было тепло, и озимая рожь плавно волновалась от тихого полуденного ветерка.
Распорядившись утром по хозяйству, бабушка, после кофе, стоя
сводила у бюро счеты, потом
садилась у окон и глядела
в поле, следила за работами, смотрела, что делалось на дворе, и посылала Якова или Василису, если на дворе делалось что-нибудь не так, как ей хотелось.
— Попробую, начну здесь, на месте действия! — сказал он себе ночью, которую
в последний раз
проводил под родным кровом, — и
сел за письменный стол. — Хоть одну главу напишу! А потом, вдалеке, когда отодвинусь от этих лиц, от своей страсти, от всех этих драм и комедий, — картина их виднее будет издалека. Даль оденет их
в лучи поэзии; я буду видеть одно чистое создание творчества, одну свою статую, без примеси реальных мелочей… Попробую!..
Я простился со всеми: кто хочет
проводить меня пирогом, кто прислал рыбу на дорогу, и все просят непременно выкушать наливочки, холодненького… Беда с непривычки! Добрые приятели
провожают с открытой головой на крыльцо и ждут, пока
сядешь в сани, съедешь со двора, — им это ничего. Пора, однако, шибко пора!
И малаец Ричард, и другой, черный слуга, и белый, подслеповатый англичанин, наконец, сама м-с Вельч и Каролина — все вышли на крыльцо
провожать нас, когда мы
садились в экипажи. «Good journey, happy voyage!» — говорили они.
Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов
в пользу бедных. После того, покойный сознанием, что он прожил день по всем удобствам, что видел много замечательного, что у него есть дюк и паровые цыплята, что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а
в парламенте свой голос, он
садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает с себя машинкой сапоги,
заводит будильник и ложится спать. Вся машина засыпает.
Хозяйка предложила Нехлюдову тарантас доехать до полуэтапа, находившегося на конце
села, но Нехлюдов предпочел идти пешком. Молодой малый, широкоплечий богатырь, работник,
в огромных свеже-вымазанных пахучим дегтем сапогах, взялся
проводить. С неба шла мгла, и было так темно, что как только малый отделялся шага на три
в тех местах, где не падал свет из окон, Нехлюдов уже не видал его, а слышал только чмоканье его сапог по липкой, глубокой грязи.
— Нет, это пустяки. Я совсем не умею играть… Вот
садитесь сюда, — указала она кресло рядом с своим. — Рассказывайте, как
проводите время. Ах да, я третьего дня, кажется, встретила вас на улице, а вы сделали вид, что не узнали меня, и даже отвернулись
в другую сторону. Если вы будете оправдываться близорукостью, это будет грешно с вашей стороны.
Когда башкирам было наконец объявлено, что вот барин поедет
в город и там будет хлопотать, они с молчаливой грустью выслушали эти слова, молча вышли на улицу,
сели на коней и молча тронулись
в свою Бухтарму. Привалов долго
провожал глазами этих несчастных, уезжавших на верную смерть, и у него крепко щемило и скребло на сердце. Но что он мог
в его дурацком положении сделать для этих людей!
Войдя к Лизе, он застал ее полулежащею
в ее прежнем кресле,
в котором ее
возили, когда она еще не могла ходить. Она не тронулась к нему навстречу, но зоркий, острый ее взгляд так и впился
в него. Взгляд был несколько воспаленный, лицо бледно-желтое. Алеша изумился тому, как она изменилась
в три дня, даже похудела. Она не протянула ему руки. Он сам притронулся к ее тонким, длинным пальчикам, неподвижно лежавшим на ее платье, затем молча
сел против нее.
Он опять выхватил из кармана свою пачку кредиток, снял три радужных, бросил на прилавок и спеша вышел из лавки. Все за ним последовали и, кланяясь,
провожали с приветствиями и пожеланиями. Андрей крякнул от только что выпитого коньяку и вскочил на сиденье. Но едва только Митя начал
садиться, как вдруг пред ним совсем неожиданно очутилась Феня. Она прибежала вся запыхавшись, с криком сложила пред ним руки и бухнулась ему
в ноги...
Попадался ли ему клочок бумаги, он тотчас выпрашивал у Агафьи-ключницы ножницы, тщательно выкраивал из бумажки правильный четвероугольник,
проводил кругом каемочку и принимался за работу: нарисует глаз с огромным зрачком, или греческий нос, или дом с трубой и дымом
в виде винта, собаку «en face», похожую на скамью, деревцо с двумя голубками и подпишет: «рисовал Андрей Беловзоров, такого-то числа, такого-то года,
село Малые Брыки».
— А то раз, — начала опять Лукерья, — вот смеху-то было! Заяц забежал, право! Собаки, что ли, за ним гнались, только он прямо
в дверь как прикатит!..
Сел близехонько и долго-таки сидел, все носом
водил и усами дергал — настоящий офицер! И на меня смотрел. Понял, значит, что я ему не страшна. Наконец, встал, прыг-прыг к двери, на пороге оглянулся — да и был таков! Смешной такой!
Теперь он
сел в группе, которая была около нее и Соловцова, стал
заводить разговор о вещах, по которым выказывался бы характер Соловцова, вовлекал его
в разговор.
После этого он
садился за свой письменный стол, писал отписки и приказания
в деревни,
сводил счеты, между делом журил меня, принимал доктора, а главное — ссорился с своим камердинером.
Ему было за семьдесят лет, полжизни он
провел диаконом
в большом
селе «Елисавет Алексиевны Голохвастовой», которая упросила митрополита рукоположить его священником и определить на открывшуюся ваканцию
в селе моего отца.
В нескольких верстах от Вяземы князя Голицына дожидался васильевский староста, верхом, на опушке леса, и
провожал проселком.
В селе, у господского дома, к которому вела длинная липовая аллея, встречал священник, его жена, причетники, дворовые, несколько крестьян и дурак Пронька, который один чувствовал человеческое достоинство, не снимал засаленной шляпы, улыбался, стоя несколько поодаль, и давал стречка, как только кто-нибудь из городских хотел подойти к нему.
— Срамник ты! — сказала она, когда они воротились
в свой угол. И Павел понял, что с этой минуты согласной их жизни наступил бесповоротный конец. Целые дни молча
проводила Мавруша
в каморке, и не только не
садилась около мужа во время его работы, но на все его вопросы отвечала нехотя, лишь бы отвязаться. Никакого просвета
в будущем не предвиделось; даже представить себе Павел не мог, чем все это кончится. Попытался было он попросить «барина» вступиться за него, но отец, по обыкновению, уклонился.
Ночи он
проводил в подвалах, около денег, как «скупой рыцарь». Вставал
в десять часов утра и аккуратно
в одиннадцать часов шел
в трактир. Придет.
Сядет. Подзовет полового...
Придя
в трактир, Федор
садился за буфетом вместе со своим другом Кузьмой Егорычем и его братом Михаилом — содержателями трактира. Алексей шел
в бильярдную, где вел разговоры насчет бегов, а иногда и сам играл на бильярде по рублю партия, но всегда так
сводил игру, что ухитрялся даже с шулеров выпрашивать чуть не
в полпартии авансы, и редко проигрывал, хотя играл не кием, а мазиком.
Старик Колобов зажился
в Заполье. Он точно обыскивал весь город. Все-то ему нужно было видеть, со всеми поговорить, везде побывать. Сначала все дивились чудному старику, а потом привыкли. Город нравился Колобову, а еще больше нравилась река Ключевая. По утрам он почти каждый день уходил купаться, а потом
садился на бережок и
проводил целые часы
в каком-то созерцательном настроении. Ах, хороша река, настоящая кормилица.
Я платил ему за это диким озорством: однажды достал половинку замороженного арбуза, выдолбил ее и привязал на нитке к блоку двери
в полутемных сенях. Когда дверь открылась — арбуз взъехал вверх, а когда учитель притворил дверь — арбуз шапкой
сел ему прямо на лысину. Сторож
отвел меня с запиской учителя домой, и я расплатился за эту шалость своей шкурой.
Вылетев навстречу человеку или собаке, даже лошади, корове и всякому животному, — ибо слепой инстинкт не умеет различать, чье приближение опасно и чье безвредно, — болотный кулик бросается прямо на охотника, подлетает вплоть, трясется над его головой, вытянув ноги вперед, как будто упираясь ими
в воздух, беспрестанно
садится и бежит прочь, все стараясь
отвести в противоположную сторону от гнезда.
Его силом не удерживали: напитали, деньгами наградили, подарили ему на память золотые часы с трепетиром, а для морской прохлады на поздний осенний путь дали байковое пальто с ветряной нахлобучкою на голову. Очень тепло одели и
отвезли Левшу на корабль, который
в Россию шел. Тут поместили Левшу
в лучшем виде, как настоящего барина, но он с другими господами
в закрытии сидеть не любил и совестился, а уйдет на палубу, под презент
сядет и спросит: «Где наша Россия?»
Такими-то рассуждениями старался помочь Лаврецкий своему горю, но оно было велико и сильно; и сама, выжившая не столько из ума, сколько изо всякого чувства, Апраксея покачала головой и печально
проводила его глазами, когда он
сел в тарантас, чтобы ехать
в город. Лошади скакали; он сидел неподвижно и прямо и неподвижно глядел вперед на дорогу.
Лаврецкий
проводил своего гостя
в назначенную ему комнату, вернулся
в кабинет и
сел перед окном.
Две зимы
провела она
в Петербурге (на лето они переселялись
в Царское
Село),
в прекрасной, светлой, изящно меблированной квартире; много
завели они знакомств
в средних и даже высших кругах общества, много выезжали и принимали, давали прелестнейшие музыкальные и танцевальные вечеринки.
Марья Дмитриевна (
в девицах Пестова) еще
в детстве лишилась родителей,
провела несколько лет
в Москве,
в институте, и, вернувшись оттуда, жила
в пятидесяти верстах от О…,
в родовом своем
селе Покровском, с теткой да с старшим братом.
— Да меня на веревке теперь на фабрику не затащишь! — орал Самоварник, размахивая руками. — Сам большой — сам маленький, и близко не подходи ко мне… А фабрика стой, рудник стой… Ха-ха!.. Я
в лавку к Груздеву торговать
сяду,
заведу сапоги со скрипом.
Между тем все приготовил к моему возвращению. 2 октября
в час пополудни
сел в тарантас с Батеньковым и Лебедем. Они меня
проводили до Самолета. Татьяна Александровна, прощаясь со мной, просила меня сказать тебе, что утешается мечтой к Новому году быть у тебя
в Марьине. Не знаю почему — они все говорят мне о тебе. Видно, что-нибудь значит. [То есть декабристы понимали, что Пущин и Фонвизина скоро соединят свои судьбы.]
Старик Райнер все слушал молча, положив на руки свою серебристую голову. Кончилась огненная, живая речь, приправленная всеми едкими остротами красивого и горячего ума. Рассказчик
сел в сильном волнении и опустил голову. Старый Райнер все не
сводил с него глаз, и оба они долго молчали. Из-за гор показался серый утренний свет и стал наполнять незатейливый кабинет Райнера, а собеседники всё сидели молча и далеко носились своими думами. Наконец Райнер приподнялся, вздохнул и сказал ломаным русским языком...
Мать
проводила дедушку до околицы; там поставили гроб на сани, а все провожавшие
сели в повозки.
Женичка дома не жил: мать отдала его
в один из лучших пансионов и сама к нему очень часто ездила, но к себе не брала; таким образом Вихров и Мари все почти время
проводили вдвоем — и только вечером, когда генерал просыпался, Вихров
садился с ним играть
в пикет; но и тут Мари или сидела около них с работой, или просто смотрела им
в карты.
В Петербурге его, вместе с прочими экспертами,
возили по праздникам гулять
в Павловск,
в Царское
Село,
в Петергоф и даже
в Баблово, где показывали громадную гранитную купальню,
в которой никогда никто не купался.
И
в тот же таинственный час, крадучись, выходит из новенького дома Антошка,
садится на берег и тоже не может
свести лисьих глаз с барской усадьбы.
— Не надо!
В случае чего — спросят тебя — ночевала? Ночевала. Куда девалась? Я
отвез! Ага-а, ты
отвез? Иди-ка
в острог! Понял? А
в острог торопиться зачем же? Всему свой черед, — время придет — и царь помрет, говорится. А тут просто — ночевала, наняла лошадей, уехала! Мало ли кто ночует у кого?
Село проезжее…
Она
села чуть-чуть сзади меня и слева. Я оглянулся; она послушно
отвела глаза от стола с ребенком, глазами —
в меня, во мне, и опять: она, я и стол на эстраде — три точки, и через эти точки — прочерчены линии, проекции каких-то неминуемых, еще невидимых событий.
Маленький Михин
отвел Ромашова
в сторону. — Юрий Алексеич, у меня к вам просьба, — сказал он. — Очень прошу вас об одном. Поезжайте, пожалуйста, с моими сестрами, иначе с ними
сядет Диц, а мне это чрезвычайно неприятно. Он всегда такие гадости говорит девочкам, что они просто готовы плакать. Право, я враг всякого насилия, но, ей-богу, когда-нибудь дам ему по морде!..
Когда случилось убийство Петра Николаича и наехал суд, кружок революционеров уездного города имел сильный повод для возмущения судом и смело высказывал его. То, что Тюрин ходил
в село и говорил с крестьянами, было выяснено на суде. У Тюрина сделали обыск, нашли несколько революционных брошюр, и студента арестовали и
свезли в Петербург.
Слух у нас был, будто она с старцами дружбу
водит, которые неподалеку от нас
в лесах спасались; старцы были всё молодые да здоровенные, зачастую к нам на
село за подаяньем прихаживали, и всё, бывало, у ней становятся.
В два часа
садился в собственную эгоистку и ехал завтракать к Дюсо; там встречался со стаею таких же шалопаев и условливался насчет остального дня;
в четыре часа выходил на Невский, улыбался проезжавшим мимо кокоткам и жал руки знакомым;
в шесть часов обедал у того же неизменного Дюсо, а
в праздники — у ma tante; [тетушки (франц.)] вечер
проводил в балете, а оттуда, купно с прочими шалопаями, закатывался на долгое ночное бдение туда же, к Дюсо.
— Не уходи, Иван Голованыч, а пойдем вот сюда
в гардеробную за шкапу
сядем, она его сюда ни за что не поведет, а мы с тобою еще разговорцу
проведем.
А мне
в ту пору, как я на форейторскую подседельную
сел, было еще всего одиннадцать лет, и голос у меня был настоящий такой, как по тогдашнему приличию для дворянских форейторов требовалось: самый пронзительный, звонкий и до того продолжительный, что я мог это «ддди-ди-и-и-ттт-ы-о-о»
завести и полчаса этак звенеть; но
в теле своем силами я еще не могуч был, так что дальние пути не мог свободно верхом переносить, и меня еще приседлывали к лошади, то есть к седлу и к подпругам, ко всему ремнями умотают и сделают так, что упасть нельзя.