Неточные совпадения
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За
дело принялась.
Три года, так считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда
останетсяОт старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А
на четвертый новое
Подкралось горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
И началась тут промеж глуповцев радость и бодренье великое. Все чувствовали, что тяжесть спала с сердец и что отныне ничего другого не
остается, как благоденствовать. С бригадиром во главе двинулись граждане навстречу пожару, в несколько часов сломали целую улицу домов и окопали пожарище со стороны города глубокою канавой.
На другой
день пожар уничтожился сам собою вследствие недостатка питания.
Словом сказать, в полчаса, да и то без нужды, весь осмотр кончился. Видит бригадир, что времени
остается много (отбытие с этого пункта было назначено только
на другой
день), и зачал тужить и корить глуповцев, что нет у них ни мореходства, ни судоходства, ни горного и монетного промыслов, ни путей сообщения, ни даже статистики — ничего, чем бы начальниково сердце возвеселить. А главное, нет предприимчивости.
Присутственные места запустели; недоимок накопилось такое множество, что местный казначей, заглянув в казенный ящик, разинул рот, да так
на всю жизнь с разинутым ртом и
остался; квартальные отбились от рук и нагло бездействовали: официальные
дни исчезли.
Выступил тут вперед один из граждан и, желая подслужиться, сказал, что припасена у него за пазухой деревянного
дела пушечка малая
на колесцах и гороху сушеного запасец небольшой. Обрадовался бригадир этой забаве несказанно, сел
на лужок и начал из пушечки стрелять. Стреляли долго, даже умучились, а до обеда все еще много времени
остается.
Сработано было чрезвычайно много
на сорок два человека. Весь большой луг, который кашивали два
дня при барщине в тридцать кос, был уже скошен. Нескошенными
оставались углы с короткими рядами. Но Левину хотелось как можно больше скосить в этот
день, и досадно было
на солнце, которое так скоро спускалось. Он не чувствовал никакой усталости; ему только хотелось еще и еще поскорее и как можно больше сработать.
И Левину вспомнилась недавняя сцена с Долли и ее детьми. Дети,
оставшись одни, стали жарить малину
на свечах и лить молоко фонтаном в рот. Мать, застав их
на деле, при Левине стала внушать им, какого труда стоит большим то, что они разрушают, и то, что труд этот делается для них, что если они будут бить чашки, то им не из чего будет пить чай, а если будут разливать молоко, то им нечего будет есть, и они умрут с голоду.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три
дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла
на это решиться; но и теперь, как в прежние раза, она говорила себе, что это не может так
остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
Еще в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он говорил себе: «так же краснел и вздрагивал я, считая всё погибшим, когда получил единицу за физику и
остался на втором курсе; так же считал себя погибшим после того, как испортил порученное мне
дело сестры. И что ж? — теперь, когда прошли года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же будет и с этим горем. Пройдет время, и я буду к этому равнодушен».
Он осмотрел руку, сказал, что она не вывихнута, наложил компрессы и,
оставшись обедать, видимо, наслаждался беседой со знаменитым Сергеем Ивановичем Кознышевым и рассказывал ему, чтобы выказать свой просвещенный взгляд
на вещи, все уездные сплетни, жалуясь
на дурное положение земского
дела.
Он говорил, что очень сожалеет, что служба мешает ему провести с семейством лето в деревне, что для него было бы высшим счастием, и,
оставаясь в Москве, приезжал изредка в деревню
на день и два.
Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод — напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я
остался в степи один, потеряв последнюю надежду; попробовал идти пешком — ноги мои подкосились; изнуренный тревогами
дня и бессонницей, я упал
на мокрую траву и как ребенок заплакал.
И, может быть, я завтра умру!.. и не
останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом
деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
Чичикову
осталось сделать то же самое движенье губами, которое делает человек, как
дело идет
на нуль и оканчивается ничем.
— Вон запустил как все! — говорил Костанжогло, указывая пальцем. — Довел мужика до какой бедности! Когда случился падеж, так уж тут нечего глядеть
на свое добро. Тут все свое продай, да снабди мужика скотиной, чтобы он не
оставался и одного
дни без средств производить работу. А ведь теперь и годами не поправишь: и мужик уже изленился, и загулял, и стал пьяница.
— А у меня
дело вот какое: куплены мною у разных владельцев здешнего уезда крестьяне
на вывод: купчая есть,
остается совершить.
И еще грустнее становилось ему потом, и, веря тому, что нет
на земле счастья,
оставался он
на целый
день скучным и безответным.
Мавра ушла, а Плюшкин, севши в кресла и взявши в руку перо, долго еще ворочал
на все стороны четвертку, придумывая: нельзя ли отделить от нее еще осьмушку, но наконец убедился, что никак нельзя; всунул перо в чернильницу с какою-то заплесневшею жидкостью и множеством мух
на дне и стал писать, выставляя буквы, похожие
на музыкальные ноты, придерживая поминутно прыть руки, которая расскакивалась по всей бумаге, лепя скупо строка
на строку и не без сожаления подумывая о том, что все еще
останется много чистого пробела.
Работы
оставалось еще, по крайней мере,
на две недели; во все продолжение этого времени Порфирий должен был чистить меделянскому щенку пуп особенной щеточкой и мыть его три раза
на день в мыле.
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через
деньУж утром рано вновь явилась
Она в оставленную сень,
И в молчаливом кабинете,
Забыв
на время всё
на свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом за книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
То был приятный, благородный,
Короткий вызов, иль картель:
Учтиво, с ясностью холодной
Звал друга Ленский
на дуэль.
Онегин с первого движенья,
К послу такого порученья
Оборотясь, без лишних слов
Сказал, что он всегда готов.
Зарецкий встал без объяснений;
Остаться доле не хотел,
Имея дома много
дел,
И тотчас вышел; но Евгений
Наедине с своей душой
Был недоволен сам собой.
Совершенно навсегда
остался он в стороне от деревенских
дел; мальчишки, завидев его, кричали вдогонку: «Лонгрен утопил Меннерса!» Он не обращал
на это внимания.
Когда
на другой
день стало светать, корабль был далеко от Каперны. Часть экипажа как уснула, так и
осталась лежать
на палубе, поборотая вином Грэя; держались
на ногах лишь рулевой да вахтенный, да сидевший
на корме с грифом виолончели у подбородка задумчивый и хмельной Циммер. Он сидел, тихо водил смычком, заставляя струны говорить волшебным, неземным голосом, и думал о счастье…
Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову и в упор посмотрел
на своего слушателя), ну-с, а
на другой же
день, после всех сих мечтаний (то есть это будет ровно пять суток назад тому) к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул, что
осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж не помню, и вот-с, глядите
на меня, все!
— А вы убеждены, что не может? (Свидригайлов прищурился и насмешливо улыбнулся.) Вы правы, она меня не любит; но никогда не ручайтесь в
делах, бывших между мужем и женой или любовником и любовницей. Тут есть всегда один уголок, который всегда всему свету
остается неизвестен и который известен только им двум. Вы ручаетесь, что Авдотья Романовна
на меня с отвращением смотрела?
— Но позвольте, позвольте же мне, отчасти, все рассказать… как было
дело и… в свою очередь… хотя это и лишнее, согласен с вами, рассказывать, — но год назад эта девица умерла от тифа, я же
остался жильцом, как был, и хозяйка, как переехала
на теперешнюю квартиру, сказала мне… и сказала дружески… что она совершенно во мне уверена и все… но что не захочу ли я дать ей это заемное письмо, в сто пятнадцать рублей, всего что она считала за мной долгу.
— И всё
дело испортите! — тоже прошептал, из себя выходя, Разумихин, — выйдемте хоть
на лестницу. Настасья, свети! Клянусь вам, — продолжал он полушепотом, уж
на лестнице, — что давеча нас, меня и доктора, чуть не прибил! Понимаете вы это! Самого доктора! И тот уступил, чтобы не раздражать, и ушел, а я внизу
остался стеречь, а он тут оделся и улизнул. И теперь улизнет, коли раздражать будете, ночью-то, да что-нибудь и сделает над собой…
— Говорил? Забыл. Но тогда я не мог говорить утвердительно, потому даже невесты еще не видал; я только намеревался. Ну, а теперь у меня уж есть невеста, и
дело сделано, и если бы только не
дела, неотлагательные, то я бы непременно вас взял и сейчас к ним повез, — потому я вашего совета хочу спросить. Эх, черт! Всего десять минут
остается. Видите, смотрите
на часы; а впрочем, я вам расскажу, потому это интересная вещица, моя женитьба-то, в своем то есть роде, — куда вы? Опять уходить?
На другой
день в назначенное время я стоял уже за скирдами, ожидая моего противника. Вскоре и он явился. «Нас могут застать, — сказал он мне, — надобно поспешить». Мы сняли мундиры,
остались в одних камзолах и обнажили шпаги. В эту минуту из-за скирда вдруг появился Иван Игнатьич и человек пять инвалидов. Он потребовал нас к коменданту. Мы повиновались с досадою; солдаты нас окружили, и мы отправились в крепость вслед за Иваном Игнатьичем, который вел нас в торжестве, шагая с удивительной важностию.
В качестве генеральского сына Николай Петрович — хотя не только не отличался храбростью, но даже заслужил прозвище трусишки — должен был, подобно брату Павлу, поступить в военную службу; но он переломил себе ногу в самый тот
день, когда уже прибыло известие об его определении, и, пролежав два месяца в постели,
на всю жизнь
остался «хроменьким».
Наступили лучшие
дни в году — первые
дни июня. Погода стояла прекрасная; правда, издали грозилась опять холера, но жители…й губернии успели уже привыкнуть к ее посещениям. Базаров вставал очень рано и отправлялся версты за две, за три, не гулять — он прогулок без цели терпеть не мог, — а собирать травы, насекомых. Иногда он брал с собой Аркадия.
На возвратном пути у них обыкновенно завязывался спор, и Аркадий обыкновенно
оставался побежденным, хотя говорил больше своего товарища.
Но с этого
дня он заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка
на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он
остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
Поцеловав его, она соскочила с кровати и, погасив свечу, исчезла. После нее
остался запах духов и
на ночном столике браслет с красными камешками. Столкнув браслет пальцем в ящик столика, Самгин закурил папиросу, начал приводить в порядок впечатления
дня и тотчас убедился, что Дуняша, среди них, занимает ничтожно малое место. Было даже неловко убедиться в этом, — он почувствовал необходимость объясниться с самим собою.
«
Осталась где-то вне действительности, живет бредовым прошлым», — думал он, выходя
на улицу. С удивлением и даже недоверием к себе он вдруг почувствовал, что десяток
дней, прожитых вне Москвы, отодвинул его от этого города и от людей, подобных Татьяне, очень далеко. Это было странно и требовало анализа. Это как бы намекало, что при некотором напряжении воли можно выйти из порочного круга действительности.
Но Нехаева как-то внезапно устала,
на щеках ее, подкрашенных морозом,
остались только розоватые пятна, глаза потускнели, она мечтательно заговорила о том, что жить всей душой возможно только в Париже, что зиму эту она должна бы провести в Швейцарии, но ей пришлось приехать в Петербург по скучному
делу о небольшом наследстве.
Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует
на самом
деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом,
оставались уже у него в рабстве до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру
на наших прадедов, а может быть, еще и
на нас самих.
Она обратила
на него взгляд, полный ужаса. У ней
оставался всего полтинник, а до первого числа, когда братец выдает деньги,
осталось еще десять
дней. В долг никто не дает.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не
на деле, то
на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько
остается простора от любви.
— А коли хорошо тут, так зачем и хотеть в другое место? Останьтесь-ка лучше у меня
на целый
день, отобедайте, а там вечером — Бог с вами!.. Да, я и забыл: куда мне ехать! Тарантьев обедать придет: сегодня суббота.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви
оставалось праздное время и праздное место в сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала
на призыв ее воли, и
на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний
день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным, а в самом-то
деле оно — не то мочальное, не то веревочное: кожи-то
осталось только
на спинке один клочок, а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого же, может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
Знал я ее за женщину прекрасной честности, да и горе ее такое трогательное, — думаю: отдаст или не отдаст — господь с ней, от полутораста рублей не разбогатеешь и не обеднеешь, а между тем у нее мучения
на душе не
останется, что она не все средства испробовала, чтобы «вручить» бумажку, которая могла спасти ее
дело.
— И тут вы
остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки
на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание
на нем, если б он был не граф? Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне за
дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
— Да, это очень смешно. Она милая женщина и хитрая, и себе
на уме в своих
делах, как все женщины, когда они, как рыбы, не лезут из воды
на берег, а
остаются в воде, то есть в своей сфере…
—
Останьтесь,
останьтесь! — пристала и Марфенька, вцепившись ему в плечо. Вера ничего не говорила, зная, что он не
останется, и думала только, не без грусти, узнав его характер, о том, куда он теперь денется и куда
денет свои досуги, «таланты», которые вечно будет только чувствовать в себе и не сумеет ни угадать своего собственного таланта, ни остановиться
на нем и приспособить его к
делу.
Об этом обрыве
осталось печальное предание в Малиновке и во всем околотке. Там,
на дне его, среди кустов, еще при жизни отца и матери Райского, убил за неверность жену и соперника, и тут же сам зарезался, один ревнивый муж, портной из города. Самоубийцу тут и зарыли,
на месте преступления.
Героем дворни все-таки
оставался Егорка: это был живой пульс ее. Он своего
дела, которого, собственно, и не было, не делал, «как все у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно в чужие
дела. Смотришь, дугу натягивает, и сила есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый. То сено примется помогать складывать
на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы, начнет болтать и мешать другим.
— Ну, не приду! — сказал он и, положив подбородок
на руки, стал смотреть
на нее. Она
оставалась несколько времени без
дела, потом вынула из стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь писать.
Она звала его домой, говорила, что она воротилась, что «без него скучно», Малиновка опустела, все повесили нос, что Марфенька собирается ехать гостить за Волгу, к матери своего жениха, тотчас после
дня своего рождения, который будет
на следующей неделе, что бабушка
останется одна и пропадет с тоски, если он не принесет этой жертвы… и бабушке, и ей…
Все слышали, что Вера Васильевна больна, и пришли наведаться. Татьяна Марковна объявила, что Вера накануне прозябла и
на два
дня осталась в комнате, а сама внутренне страдала от этой лжи, не зная, какая правда кроется под этой подложной болезнью, и даже не смела пригласить доктора, который тотчас узнал бы, что болезни нет, а есть моральное расстройство, которому должна быть причина.