Долго перегудинский поп это терпел, довольствуясь только тем, что сочинял на Савву какие-нибудь нескладицы вроде того, что он чародей и его крестная матка была всем известная в молодости гулячка и до сих пор
остается ведьмой, потому что никому на духу не кается и не может умереть, ибо в Писании сказано: «не хощет бог смерти грешника», но хочет, чтоб он обратился.
Неточные совпадения
— Слушай же! — залаяла
ведьма в другой раз, — если хоть раз выиграешь — твоя шапка; когда же все три раза
останешься дурнем, то не прогневайся — не только шапки, может, и света более не увидишь!
Вот и карты розданы. Взял дед свои в руки — смотреть не хочется, такая дрянь: хоть бы на смех один козырь. Из масти десятка самая старшая, пар даже нет; а
ведьма все подваливает пятериками. Пришлось
остаться дурнем! Только что дед успел
остаться дурнем, как со всех сторон заржали, залаяли, захрюкали морды: «Дурень! дурень! дурень!»
— Будут. Вот я так ни при чем
останусь — это верно! Да, вылетел, брат, я в трубу! А братья будут богаты, особливо Кровопивушка. Этот без мыла в душу влезет. А впрочем, он ее, старую
ведьму, со временем порешит; он и именье и капитал из нее высосет — я на эти дела провидец! Вот Павел-брат — тот душа-человек! он мне табаку потихоньку пришлет — вот увидишь! Как приеду в Головлево — сейчас ему цидулу: так и так, брат любезный, — успокой! Э-э-эх, эхма! вот кабы я богат был!
Мне нравилось,
оставшись одному, лечь, зажмурить глаза, чтобы лучше сосредоточиться, и беспрестанно вызывать в своем воображении ее то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо, ее молодое тело, выросшее в приволье старого бора так же стройно и так же могуче, как растут молодые елочки, ее свежий голос, с неожиданными низкими бархатными нотками… «Во всех ее движениях, в ее словах, — думал я, — есть что-то благородное (конечно, в лучшем смысле этого довольно пошлого слова), какая-то врожденная изящная умеренность…» Также привлекал меня в Олесе и некоторый ореол окружавшей ее таинственности, суеверная репутация
ведьмы, жизнь в лесной чаще среди болота и в особенности — эта гордая уверенность в свои силы, сквозившая в немногих обращенных ко мне словах.
О
ведьмах не говорят уже и в самом Киеве; злые духи
остались в одних операх, а романтические разбойники, по милости классических капитан-исправников, вовсе перевелись на святой Руси; и бедный путешественник, мечтавший насладиться всеми ужасами ночного нападения, приехав домой, со вздохом разряжает свои пистолеты и разве иногда может похвастаться мужественным своим нападением на станционного смотрителя, который, бог знает почему, не давал ему до самой полуночи лошадей, или победою над упрямым извозчиком, у которого, верно, было что-нибудь на уме, потому что он ехал шагом по тяжелой песчаной дороге и, подъезжая к одному оврагу, насвистывал песню.
А несколько строк пониже: о
ведьмах не говорят уже и в самом Киеве; злые духи
остались в одних операх, и пр.
Часто слух ее как будто прояснялся, между тем как вся она
оставалась в том расслабленном состоянии, похожем на летаргию, и внятно слышались ей тогда отрывистые речи гостей скотницы, долго еще за полночь толковавших о деяниях одноглазого лешего, чужого домового, моргуньи-русалки,
ведьмы киевской и сестры ее муромской, бабы-яги костяной ноги и птицы-гаганы…
И каких только сказок не рассказывал Юрику добрый старик! В них говорилось и о колдунах, и о добрых волшебниках, о феях и карликах, оборотнях и
ведьмах. А Юрик все
оставался недовольным, все ему не нравилось, все раздражало его!