Неточные совпадения
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и
сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее
мелом у стены, — но все это
осталось решительно
без всякого замечания, так, как будто ничего этого не было и делано.
— Упокой, господи, ее душу! — воскликнула Пульхерия Александровна, — вечно, вечно за нее бога буду
молить! Ну что бы с нами было теперь, Дуня,
без этих трех тысяч! Господи, точно с неба упали! Ах, Родя, ведь у нас утром всего три целковых за душой
оставалось, и мы с Дунечкой только и рассчитывали, как бы часы где-нибудь поскорей заложить, чтобы не брать только у этого, пока сам не догадается.
— То есть, говоря
без аллегорий, к этой палке? — хладнокровно
заметил Базаров. — Это совершенно справедливо. Вам нисколько не нужно оскорблять меня. Оно же и не совсем безопасно. Вы можете
остаться джентльменом… Принимаю ваш вызов тоже по-джентльменски.
Но вопрос сей, высказанный кем-то мимоходом и мельком,
остался без ответа и почти незамеченным — разве лишь
заметили его, да и то про себя, некоторые из присутствующих лишь в том смысле, что ожидание тления и тлетворного духа от тела такого почившего есть сущая нелепость, достойная даже сожаления (если не усмешки) относительно малой веры и легкомыслия изрекшего вопрос сей.
Я пошел к интенданту (из иезуитов) и,
заметив ему, что это совершеннейшая роскошь высылать человека, который сам едет и у которого визированный пасс в кармане, — спросил его, в чем дело? Он уверял, что сам так же удивлен, как я, что мера взята министром внутренних дел, даже
без предварительного сношения с ним. При этом он был до того учтив, что у меня не
осталось никакого сомнения, что все это напакостил он. Я написал разговор мой с ним известному депутату оппозиции Лоренцо Валерио и уехал в Париж.
Поль-Луи Курье уже
заметил в свое время, что палачи и прокуроры становятся самыми вежливыми людьми. «Любезнейший палач, — пишет прокурор, — вы меня дружески одолжите, приняв на себя труд, если вас это не обеспокоит, отрубить завтра утром голову такому-то». И палач торопится отвечать, что «он считает себя счастливым, что такой безделицей может сделать приятное г. прокурору, и
остается всегда готовый к его услугам — палач». А тот — третий,
остается преданным
без головы.
Вот как выражает Белинский свою социальную утопию, свою новую веру: «И настанет время, — я горячо верю этому, настанет время, когда никого не будут жечь, никому не будут рубить головы, когда преступник, как милости и спасения, будет
молить себе конца, и не будет ему казни, но жизнь
останется ему в казнь, как теперь смерть; когда не будет бессмысленных форм и обрядов, не будет договоров и условий на чувства, не будет долга и обязанностей, и воля будет уступать не воле, а одной любви; когда не будет мужей и жен, а будут любовники и любовницы, и когда любовница придет к любовнику и скажет: „я люблю другого“, любовник ответит: „я не могу быть счастлив
без тебя, я буду страдать всю жизнь, но ступай к тому, кого ты любишь“, и не примет ее жертвы, если по великодушию она захочет
остаться с ним, но, подобно Богу, скажет ей: хочу милости, а не жертв…
Румянцев до невероятности подделывался к новому начальнику. Он бегал каждое воскресенье поздравлять его с праздником, кланялся ему всегда в пояс, когда тот приходил в класс, и, наконец, будто бы даже, как
заметили некоторые школьники, проходил мимо смотрительской квартиры
без шапки. Но все эти искания не достигали желаемой цели: Калинович
оставался с ним сух и неприветлив.
Его, казалось, все занимало, но как-то так случалось, что ко всему он по большей части
оставался равнодушен и только так слонялся по острогу
без дела,
метало его туда и сюда.
Так что предсказание о том, что придет время, когда все люди будут научены богом, разучатся воевать, перекуют
мечи на орала и копья на серпы, т. е., переводя на наш язык, все тюрьмы, крепости, казармы, дворцы, церкви
останутся пустыми и все виселицы, ружья, пушки
останутся без употребления, — уже не мечта, а определенная, новая форма жизни, к которой с всё увеличивающейся быстротой приближается человечество.
— Красно-то вы говорите, красно, —
заметил Крупов, — а все мне сдается, что хороший работник
без работы не
останется.
— Это как вы хотите, — отвечал спокойно Калатузов, но,
заметив, что непривычный к нашим порядкам учитель и в самом деле намеревается бестрепетною рукой поставить ему «котелку», и сообразив, что в силу этой отметки, он, несмотря на свое крупное значение в классе,
останется с ленивыми
без обеда, Калатузов немножко привалился на стол и закончил: — Вы запишете мне нуль, а я на следующий класс буду все знать.
— Слава тебе, господи! Не восхотел ты, стало быть, чтобы прекратился род мой! Не
останутся без оправдания грехи мои пред тобою… Спасибо тебе, господи! — И тотчас же, поднявшись на ноги, он начал зычно командовать: — Эй! Поезжай кто-нибудь к Николе за попом! Игнатий,
мол, Матвеич просит! Пожалуйте,
мол, молитву роженице дать…
— Погребены — это так, — продолжал я, — но, признаюсь, меня смущает одно: каким же образом мы вдруг
остаемся без Чурилки и
без Чижика? Ведь это же, наконец, пустота, которую необходимо
заместить?
Пускай от сердца, полного тоской
И желчью тайных тщетных сожалений,
Подобно чаше, ядом налитой,
Следов не
остается…
Без волнений
Я выпил яд по капле, ни одной
Не уронил; но люди не видали
В лице моем ни страха, ни печали,
И говорили хладно: он привык.
И с той поры я облил свой язык
Тем самым ядом, и по праву
местиСтал унижать толпу под видом лести…
Он не подумал о том, что, как
замечает автор записок о нем, «переселение, тяжкое везде, особенно противно русскому человеку; но переселение тогда в неизвестную бусурманскую сторону, про которую, между хорошими, ходило много недобрых слухов, где, по отдаленности церквей, надо было и умирать
без исповеди, и новорожденным младенцам долго
оставаться некрещеными, — казалось делом страшным» («Сем. хр.», стр. 18).
К хороводу подойдет, парни прочь идут, а девкам
без них скучно, и ругают они писаря ругательски, но сторожась, втихомолку: «Принес-де леший Карпушку-захребетника!» Прозвище горького детства
осталось за ним; при нем никто бы не
посмел того слова вымолвить, но заглазно все величали его мирским захребетником да овражным найденышем.
Что говорили между собой граф и женщина, столь жестоко обманутая им, женщина, которая готовилась быть матерью его ребенка, —
осталось неизвестным. Но сцена,
без сомнения, была исполнена истинного трагизма. В другой раз Орлов не видался с пленницей и, как мы уже
заметили, по всей вероятности, даже не знал, что с нею сталось.
— Да, да. Там она рассуждает: «Что я буду
без капитала?.. Дура,
мол!..» Я вот и не дура, и не безграмотная, а горьким опытом дошла до того же в каких — нибудь два года… От моего приданого один пшик
остался! Тряпки да домашнее обзаведение!
Я его видел тогда в трех ролях: Загорецкого, Хлестакова и Вихорева («Не в свои сани не садись»). Хлестаков выходил у него слишком «умно», как
замечал кто-то в «Москвитянине» того времени. Игра была бойкая, приятная, но
без той особой ноты в создании наивно-пустейшего хлыща,
без которой Хлестаков не будет понятен. И этот оттенок впоследствии (спустя с лишком двадцать лет) гораздо более удавался М.П.Садовскому, который долго
оставался нашим лучшим Хлестаковым.
— Хотим к Москве православной, к Иоанну и отцу его Терентию! [Митрополит московский, бывший после святого Филиппа.] — прокричал на Софийской площади Василий Никифоров, насилу выбравшийся на нее, прочистя себе путь
мечом, но голос его
остался без отголоска.
— Хотим к Москве православной, к Иоанну и отцу его Герантию! [Митрополит московский, бывший после Св. Филиппа.] — прокричал на Софийской площади Василий Никифоров, насилу выбравшийся на нее, расчистив себе путь
мечом, но голос его
остался без отголоска.
Один влюбленный в нее
без ума Григорий Семенов
оставался слеп до времени и не
замечал двойной игры своего черномазого кумира.
Свитский офицер осмелился
заметить князю, что по уходе этих батальонов орудия
останутся без прикрытия.
Пика это не испортило, потому что при ограниченности его дарования он
оставался только тем, чем был, но Фебуфис скоро стал
замечать свою отсталость в виду произведений художников, трудившихся
без покровителей, но на свободе, и он стал ревновать их к славе, а сам поощрял в своей школе «непосредственное творчество», из которого, впрочем, выходило подряд все только одно очень посредственное.
И сгромоздили такую комбинацию, что все это от Николы и что теперь надо как можно лучше «подсилить» перед богом святого Савку и идти самим до архиерея. Отбили церковь, зажгли перед святцами все свечи, сколько было в ящике, и послали вслед за благочинным шесть добрых казаков к архиерею просить, чтобы он отца Савву и думать не
смел от них трогать, «а то-де мы
без сего пана-отца никого слухать не хочем и пойдем до иной веры, хоть если не до катылицкой, то до турецькой, а только
без Саввы не
останемся».
И так
смело держал и влек за собою архиерея, что тот ему сказал: «Да отойди ты прочь от меня! — чего причiпився!» и затем еще якось его пугнул, но, однако, поехал к нему обедать, а наш обед, хотя и
без налима, но хорошо изготовленный,
оставался в пренебрежении, и отец за это страшно рассвирепел и послал в дом к Финогею Ивановичу спросить архиерея: что это значит?