Неточные совпадения
Недвижим он лежал, и странен
Был томный
мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь;
Теперь, как
в доме опустелом,
Всё
в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни,
окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
— Да это же невозможно, господа! — вскричал он совершенно потерявшись, — я… я не входил… я положительно, я с точностью вам говорю, что дверь была заперта все время, пока я был
в саду и когда я убегал из сада. Я только под
окном стоял и
в окно его видел, и только, только… До последней минуты помню. Да хоть бы и не помнил, то все равно знаю, потому что знаки только и известны были что мне да Смердякову, да ему, покойнику, а он, без знаков, никому бы
в мире не отворил!
Но…
в сущности, этого не было, и не было потому, что та самая рука, которая открывала для меня этот призрачный
мир, — еще шире распахнула
окно родственной русской литературы,
в которое хлынули потоками простые, ясные образы и мысли.
Страшен был не он, с его хвостом, рогами и даже огнем изо рта. Страшно было ощущение какого-то другого
мира, с его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна тьма ночи, а
в этой тьме — дыхание ночного ветра за
окном, стук ставни, шум деревьев
в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся
в стекла…
«Глаза, — сказал кто-то, — зеркало души». Быть может, вернее было бы сравнить их с
окнами, которыми вливаются
в душу впечатления яркого, сверкающего цветного
мира. Кто может сказать, какая часть нашего душевного склада зависит от ощущений света?
«Идут
в мире дети», — думала она, прислушиваясь к незнакомым звукам ночной жизни города. Они ползли
в открытое
окно, шелестя листвой
в палисаднике, прилетали издалека усталые, бледные и тихо умирали
в комнате.
Наконец, помогая друг другу, мы торопливо взобрались на гору из последнего обрыва. Солнце начинало склоняться к закату. Косые лучи мягко золотили зеленую мураву старого кладбища, играли на покосившихся крестах, переливались
в уцелевших
окнах часовни. Было тихо, веяло спокойствием и глубоким
миром брошенного кладбища. Здесь уже мы не видели ни черепов, ни голеней, ни гробов. Зеленая свежая трава ровным, слегка склонявшимся к городу пологом любовно скрывала
в своих объятиях ужас и безобразие смерти.
Иду я по улице и поневоле заглядываю
в окна. Там целые выводки милых птенцов, думаю я, там любящая подруга жизни, там чадолюбивый отец, там так тепло и уютно… а я! Я один как перст
в целом
мире; нет у меня ни жены, ни детей, нет ни кола ни двора, некому ни приютить, ни приголубить меня, некому сказать мне «папасецка», некому назвать меня «брюханчиком»;
в квартире моей холодно и неприветно. Гриша вечно сапоги чистит [47] или папиросы набивает… Господи, как скучно!
Четыре дня не появлялся Александров у Синельниковых, а ведь раньше бывал у них по два, по три раза
в день, забегая домой только на минуточку, пообедать и поужинать. Сладкие терзания томили его душу: горячая любовь, конечно, такая, какую не испытывал еще ни один человек с сотворения
мира; зеленая ревность, тоска
в разлуке с обожаемой, давняя обида на предпочтение… По ночам же он простаивал часами под двумя тополями, глядя
в окно возлюбленной.
— Нет, нет, нет, стой, нашел всего лучше, эврика: gentilhomme-séminariste russe et citoyen du monde civilisé! [русский дворянин-семинарист и гражданин цивилизованного
мира (фр.).] — вот что лучше всяких… — вскочил он с дивана и вдруг быстрым жестом схватил с
окна револьвер, выбежал с ним
в другую комнату и плотно притворил за собою дверь.
А за
окном весь
мир представлялся сплошною тьмой, усеянной светлыми
окнами.
Окна большие и
окна маленькие,
окна светились внизу, и
окна стояли где-то высоко
в небе,
окна яркие и веселые,
окна чуть видные и будто прижмуренные.
Окна вспыхивали и угасали, наконец, ряды
окон пролетали мимо, и
в них мелькали, проносились и исчезали чьи-то фигуры, чьи-то головы, чьи-то едва видные лица…
Завидев сквозь сети зелени зоркие
окна кельи старца, Кожемякин снимал картуз, подойдя к людям, трижды
в пояс кланялся им, чувствуя себя грешнее всех; садился на одну из трёх скамей у крыльца или отходил
в сторону, под мачтовую сосну, и, прижавшись к ней, благоговейно ждал выхода старца, простеньких его слов, так легко умягчавших душу
миром и покорностью судьбе.
Мы должны из
мира карет мордоре-фонсе перейти
в мир, где заботятся о завтрашнем обеде, из Москвы переехать
в дальний губернский город, да и
в нем не останавливаться на единственной мощеной улице, по которой иногда можно ездить и на которой живет аристократия, а удалиться
в один из немощеных переулков, по которым почти никогда нельзя ни ходить, ни ездить, и там отыскать почерневший, перекосившийся домик о трех
окнах — домик уездного лекаря Круциферского, скромно стоящий между почерневшими и перекосившимися своими товарищами.
— Gloria, madonna, gloria! [Слава, мадонна, слава! (Итал.).] — тысячью грудей грянула черная толпа, и —
мир изменился: всюду
в окнах вспыхнули огни,
в воздухе простерлись руки с факелами
в них, всюду летели золотые искры, горело зеленое, красное, фиолетовое, плавали голуби над головами людей, все лица смотрели вверх, радостно крича...
Я уже знал от Петра Платоновича, что пятилетняя Ермолова, сидя
в суфлерской будке со своим отцом, была полна восторгов среди сказочного
мира сцены; увлекаясь каким-нибудь услышанным монологом, она, выучившись грамоте, учила его наизусть по пьесе, находившейся всегда у отца, как у суфлера, и, выучив, уходила
в безлюдный угол старого, заброшенного кладбища, на которое смотрели
окна бедного домишки, где росла Ермолова.
Я убежден, что Николай Матвеич не променял бы своей передней ни на какие блага
мира. Дело
в том, что из единственного
окна этой комнаты открывался чудный вид на родные зеленые горы.
Он, очевидно, не хотел вдаваться
в дальнейшие подробности, да, впрочем, и без рассказа дело было ясно.
Мир, бессильный перед формальным правом, решил прибегнуть к «своим средствам». Тимофей явился исполнителем… Красный петух, посягательство на казенные межевые знаки, может быть, удар слегой «при исполнении обязанностей», может быть, выстрел
в освещенное
окно из темного сада…
О чем бухгалтер думал
в это время, — сказать трудно; но по всему заметно было, что мысль его была шире того небольшого пространства,
в котором являлся ему божий
мир сквозь канцелярское
окно, шире и глубже даже тех мыслей, которые заключались
в цифрах лежавшей перед ним книги.
Мальчик перестал читать и задумался.
В избушке стало совсем тихо. Стучал маятник, за
окном плыли туманы… Клок неба вверху приводил на память яркий день где-то
в других местах, где весной поют соловьи на черемухах… «Что это за жалкое детство! — думал я невольно под однотонные звуки этого детского голоска. — Без соловьев, без цветущей весны… Только вода да камень, заграждающий взгляду простор божьего
мира. Из птиц — чуть ли не одна ворона, по склонам — скучная лиственница да изредка сосна…»
Здесь никто любить не умеет,
Здесь живут
в печальном сне!
Здравствуй,
мир! Ты вновь со мною!
Твоя душа близка мне давно!
Иду дышать твоей весною
В твое золотое
окно!
На
окнах, убранных белоснежными кисейными занавесками, обшитыми красною бахромкой, стояли горшки с бальзамином, розанелью, геранью, белокрайкой, чудом
в мире и столетним деревом [Бальзамин — balsamina.
О, какая это была минута! я уткнулся лицом
в спинку мягкого кресла и плакал впервые слезами неведомого мне до сей поры счастья, и это довело меня до такого возбуждения, что мне казалось, будто комната наполняется удивительным тихим светом, и свет этот плывет сюда прямо со звезд, пролетает
в окно, у которого поют две пожилые женщины, и затем озаряет внутри меня мое сердце, а
в то же время все мы — и голодные мужики и вся земля — несемся куда-то навстречу
мирам…
А между тем к нему, точно так же, как и к Хвалынцеву, вздумали было нахлынуть сивобородые ходоки за
мир, но генеральский адъютант увидел их
в окно в то еще время, как они только на крыльцо взбирались, и не успев еще совершенно оправиться от невольного впечатления, какое произвел на него тысячеголосый крик толпы, приказал ординарцам гнать ходоков с крыльца, ни за что не допуская их до особы генерала.
— Да-с, — продолжал секретарь. — Во время запеканки хорошо сигарку выкурить и кольца пускать, и
в это время
в голову приходят такие мечтательные мысли, будто вы генералиссимус или женаты на первейшей красавице
в мире, и будто эта красавица плавает целый день перед вашими
окнами в этаком бассейне с золотыми рыбками. Она плавает, а вы ей: «Душенька, иди поцелуй меня!»
Домик его
в пять
окон — самой обывательской внешности — окунул и меня
в дореформенный московский
мир купеческого и приказного люда.
Лежа, она дышала
в подушку и мечтала о том, как бы хорошо было пойти теперь купить самую дорогую брошь и бросить ею
в лицо этой самодурке. Если бы бог дал, Федосья Васильевна разорилась, пошла бы по
миру и поняла бы весь ужас нищеты и подневольного состояния и если бы оскорбленная Машенька подала ей милостыню. О, если бы получить большое наследство, купить коляску и прокатить с шумом мимо ее
окон, чтобы она позавидовала!
Катра властвует. Ее три комнаты — изящная сказка, перенесенная
в старинный помещичий дом. Под
окнами огромные цветники, как будто эскадроны цветов внезапно остановились
в стремительном беге и вспыхнули цветными, душистыми огнями. Бельведер на крыше как башня, с винтовой лестничкой. Там мы скрыты от всего
мира.
В небольшой келье, где пахло кипарисом, где тихий свет лампад смешивался со светом потухающего дня, проникающего
в узкие
окна,
в полумраке, возбуждающем благоговение, исповедал Иван Павлович перед настоятелем монастыря свою душу и высказал ему твердое, еще перед воротами Зачатьевского монастыря появившееся
в нем намерение уйти из
мира.
Город еще не спал. Большие
окна деревянного здания на Большой улице,
в котором помещался клуб или, как он именуется
в Сибири, Общественное собрание, лили потоки света, освещая, впрочем, лишь часть совершенно пустынной улицы.
В клубе была рождественская елка. Все небольшое общество города, состоящее из чиновников по преимуществу, собралось туда со своими чадами и домочадцами встретить великий праздник христианского
мира.
Я хочу показать, как человек, осужденный на смерть, свободными глазами взглянул на
мир сквозь решетчатое
окно своей темницы и открыл
в мире великую целесообразность, гармонию — и красоту.
Извозчичьи сани мягко стукали по ухабам и бесшумно уносили Валю от тихого дома с его чудными цветами, таинственным
миром сказок, безбрежным и глубоким, как море, и темным
окном,
в стекла которого ласково царапались ветви деревьев.
— Бах! — стреляло высыхающее дерево, и, вздрогнув, о. Василий отрывал глаза от белых страниц. И тогда видел он и голые стены, и запушенные
окна, и серый глаз ночи, и идиота, застывшего с ножницами
в руках. Мелькало все, как видение — и снова перед опущенными глазами развертывался непостижимый
мир чудесного,
мир любви,
мир кроткой жалости и прекрасной жертвы.
Дальше Павел думать не может. Он стоит у
окна и словно давится желтым отвратительным туманом, который угрюмо и властно ползет
в комнату, как бесформенная желтобрюхая гадина. Павла душат злоба и отчаяние, и все же ему легче, что он не один дурной, а все дурные, весь
мир. И не такой страшной и постыдной кажется его болезнь. «Это ничего, — думает он, — Петров был два раза болен, Самойлов даже три раза, Шмидт, Померанцев уже вылечились, и я вылечусь».
…Длинна и темна рождественская ночь. Давно уже спит крещеный
мир. Только
в окнах капитанского домика еще светится огонек, бросая желтоватый отблеск на снег…
Князь Андрей чувствовал
в Наташе присутствие совершенно чуждого для него, особенного
мира, преисполненного каких-то неизвестных ему радостей, того чуждого
мира, который еще тогда,
в отрадненской аллее и на
окне,
в лунную ночь, так дразнил его. Теперь этот
мир уже более не дразнил его, не был чуждый
мир; но он сам, вступив
в него, находил
в нем новое для себя наслаждение.