Неточные совпадения
Столько лежит всяких дел, относительно
одной чистоты, починки, поправки… словом, наиумнейший человек пришел бы в затруднение,
но, благодарение богу, все идет благополучно.
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, —
но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В
одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
И нарочно посмотрите на детей: ни
одно из них не похоже на Добчинского,
но все, даже девочка маленькая, как вылитый судья.
Я не люблю церемонии. Напротив, я даже стараюсь всегда проскользнуть незаметно.
Но никак нельзя скрыться, никак нельзя! Только выйду куда-нибудь, уж и говорят: «Вон, говорят, Иван Александрович идет!» А
один раз меня приняли даже за главнокомандующего: солдаты выскочили из гауптвахты и сделали ружьем. После уже офицер, который мне очень знаком, говорит мне: «Ну, братец, мы тебя совершенно приняли за главнокомандующего».
Хлестаков. Я, признаюсь, рад, что вы
одного мнения со мною. Меня, конечно, назовут странным,
но уж у меня такой характер. (Глядя в глаза ему, говорит про себя.)А попрошу-ка я у этого почтмейстера взаймы! (Вслух.)Какой странный со мною случай: в дороге совершенно издержался. Не можете ли вы мне дать триста рублей взаймы?
Хлестаков. Да, и в журналы помещаю. Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже не помню. И всё случаем: я не хотел писать,
но театральная дирекция говорит: «Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в
один вечер, кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я написал.
Стародум(
один). Он, конечно, пишет ко мне о том же, о чем в Москве сделал предложение. Я не знаю Милона;
но когда дядя его мой истинный друг, когда вся публика считает его честным и достойным человеком… Если свободно ее сердце…
Стародум. Ты знаешь, что я
одной тобой привязан к жизни. Ты должна делать утешение моей старости, а мои попечении твое счастье. Пошед в отставку, положил я основание твоему воспитанию,
но не мог иначе основать твоего состояния, как разлучась с твоей матерью и с тобою.
Но когда он убедился, что злодеяние уже совершилось, то чувства его внезапно стихают, и
одна только жажда водворяется в сердце его — это жажда безмолвия.
Но бумага не приходила, а бригадир плел да плел свою сеть и доплел до того, что помаленьку опутал ею весь город. Нет ничего опаснее, как корни и нити, когда примутся за них вплотную. С помощью двух инвалидов бригадир перепутал и перетаскал на съезжую почти весь город, так что не было дома, который не считал бы
одного или двух злоумышленников.
Наконец он не выдержал. В
одну темную ночь, когда не только будочники,
но и собаки спали, он вышел, крадучись, на улицу и во множестве разбросал листочки, на которых был написан первый, сочиненный им для Глупова, закон. И хотя он понимал, что этот путь распубликования законов весьма предосудителен,
но долго сдерживаемая страсть к законодательству так громко вопияла об удовлетворении, что перед голосом ее умолкли даже доводы благоразумия.
На небе было всего
одно облачко,
но ветер крепчал и еще более усиливал общие предчувствия.
Они тем легче могли успеть в своем намерении, что в это время своеволие глуповцев дошло до размеров неслыханных. Мало того что они в
один день сбросили с раската и утопили в реке целые десятки излюбленных граждан,
но на заставе самовольно остановили ехавшего из губернии, по казенной подорожной, чиновника.
Тут только понял Грустилов, в чем дело,
но так как душа его закоснела в идолопоклонстве, то слово истины, конечно, не могло сразу проникнуть в нее. Он даже заподозрил в первую минуту, что под маской скрывается юродивая Аксиньюшка, та самая, которая, еще при Фердыщенке, предсказала большой глуповский пожар и которая во время отпадения глуповцев в идолопоклонстве
одна осталась верною истинному богу.
Последствием такого благополучия было то, что в течение целого года в Глупове состоялся всего
один заговор,
но и то не со стороны обывателей против квартальных (как это обыкновенно бывает), а, напротив того, со стороны квартальных против обывателей (чего никогда не бывает).
Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал. Воображение его рисовало греховную бездну, на дне которой метались черти. Были тут и кокотки, и кокодессы, и даже тетерева — и всё огненные.
Один из чертей вылез из бездны и поднес ему любимое его кушанье,
но едва он прикоснулся к нему устами, как по комнате распространился смрад.
Но что всего более ужасало его — так это горькая уверенность, что не
один он погряз,
но в лице его погряз и весь Глупов.
Легко было немке справиться с беспутною Клемантинкою,
но несравненно труднее было обезоружить польскую интригу, тем более что она действовала невидимыми подземными путями. После разгрома Клемантинкинова паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский грустно возвращались по домам и громко сетовали на неспособность русского народа, который даже для подобного случая ни
одной талантливой личности не сумел из себя выработать, как внимание их было развлечено
одним, по-видимому, ничтожным происшествием.
Но к полудню слухи сделались еще тревожнее. События следовали за событиями с быстротою неимоверною. В пригородной солдатской слободе объявилась еще претендентша, Дунька Толстопятая, а в стрелецкой слободе такую же претензию заявила Матренка Ноздря. Обе основывали свои права на том, что и они не раз бывали у градоначальников «для лакомства». Таким образом, приходилось отражать уже не
одну, а разом трех претендентш.
Вспомнили только что выехавшего из города старого градоначальника и находили, что хотя он тоже был красавчик и умница,
но что, за всем тем, новому правителю уже по тому
одному должно быть отдано преимущество, что он новый.
Действовал он всегда большими массами, то есть и усмирял и расточал без остатка;
но в то же время понимал, что
одного этого средства недостаточно.
Одним словом, он основательно изучил мифологию и хотя любил прикидываться благочестивым,
но, в сущности, был злейший идолопоклонник.
— Про себя могу сказать
одно: в сражениях не бывал-с,
но в парадах закален даже сверх пропорции. Новых идей не понимаю. Не понимаю даже того, зачем их следует понимать-с.
Предстояло атаковать на пути гору Свистуху; скомандовали: в атаку! передние ряды отважно бросились вперед,
но оловянные солдатики за ними не последовали. И так как на лицах их,"ради поспешения", черты были нанесены лишь в виде абриса [Абрис (нем.) — контур, очертание.] и притом в большом беспорядке, то издали казалось, что солдатики иронически улыбаются. А от иронии до крамолы —
один шаг.
Но торжество «вольной немки» приходило к концу само собою. Ночью, едва успела она сомкнуть глаза, как услышала на улице подозрительный шум и сразу поняла, что все для нее кончено. В
одной рубашке, босая, бросилась она к окну, чтобы, по крайней мере, избежать позора и не быть посаженной, подобно Клемантинке, в клетку,
но было уже поздно.
Я знал
одного градоначальника, который хотя и отлично знал законы,
но успеха не имел, потому что от туков, во множестве скопленных в его внутренностях, задыхался.
Начались подвохи и подсылы с целью выведать тайну,
но Байбаков оставался нем как рыба и на все увещания ограничивался тем, что трясся всем телом. Пробовали споить его,
но он, не отказываясь от водки, только потел, а секрета не выдавал. Находившиеся у него в ученье мальчики могли сообщить
одно: что действительно приходил однажды ночью полицейский солдат, взял хозяина, который через час возвратился с узелком, заперся в мастерской и с тех пор затосковал.
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой бред,
но есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет". Да; это был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали лицом к лицу два бреда:
один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов, как говорится, во все лопатки (время было такое, что нельзя было терять ни
одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона, как тут же, на самой границе, пересек уйму ямщиков.
Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись, что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
Сначала он распоряжался довольно деятельно и даже пустил в дерущихся порядочную струю воды;
но когда увидел Домашку, действовавшую в
одной рубахе впереди всех с вилами в руках, то"злопыхательное"сердце его до такой степени воспламенилось, что он мгновенно забыл и о силе данной им присяги, и о цели своего прибытия.
По местам валялись человеческие кости и возвышались груды кирпича; все это свидетельствовало, что в свое время здесь существовала довольно сильная и своеобразная цивилизация (впоследствии оказалось, что цивилизацию эту, приняв в нетрезвом виде за бунт, уничтожил бывший градоначальник Урус-Кугуш-Кильдибаев),
но с той поры прошло много лет, и ни
один градоначальник не позаботился о восстановлении ее.
Слобода смолкла,
но никто не выходил."Чаяли стрельцы, — говорит летописец, — что новое сие изобретение (то есть усмирение посредством ломки домов), подобно всем прочим,
одно мечтание представляет,
но недолго пришлось им в сей сладкой надежде себя утешать".
Конечно, тавтология эта держится на нитке, на
одной только нитке,
но как оборвать эту нитку? — в этом-то весь и вопрос.
Много было наезжих людей, которые разоряли Глупов:
одни — ради шутки, другие — в минуту грусти, запальчивости или увлечения;
но Угрюм-Бурчеев был первый, который задумал разорить город серьезно.
На улице царили голодные псы,
но и те не лаяли, а в величайшем порядке предавались изнеженности и распущенности нравов; густой мрак окутывал улицы и дома; и только в
одной из комнат градоначальнической квартиры мерцал далеко за полночь зловещий свет.
Остановившись в градоначальническом доме и осведомившись от письмоводителя, что недоимок нет, что торговля процветает, а земледелие с каждым годом совершенствуется, он задумался на минуту, потом помялся на
одном месте, как бы затрудняясь выразить заветную мысль,
но наконец каким-то неуверенным голосом спросил...
В
одном письме она видит его"ходящим по облаку"и утверждает, что не только она,
но и Пфейфер это видел; в другом усматривает его в геенне огненной, в сообществе с чертями всевозможных наименований.
— Я не либерал и либералом никогда не бывал-с. Действую всегда прямо и потому даже от законов держусь в отдалении. В затруднительных случаях приказываю поискать,
но требую
одного: чтоб закон был старый. Новых законов не люблю-с. Многое в них пропускается, а о прочем и совсем не упоминается. Так я всегда говорил, так отозвался и теперь, когда отправлялся сюда. От новых, говорю, законов увольте, прочее же надеюсь исполнить в точности!
Но если и затем толпа будет продолжать упорствовать, то надлежит: набежав с размаху, вырвать из оной
одного или двух человек, под наименованием зачинщиков, и, отступя от бунтовщиков на некоторое расстояние, немедля распорядиться.
Но ошибка была столь очевидна, что даже он понял ее. Послали
одного из стариков в Глупов за квасом, думая ожиданием сократить время;
но старик оборотил духом и принес на голове целый жбан, не пролив ни капли. Сначала пили квас, потом чай, потом водку. Наконец, чуть смерклось, зажгли плошку и осветили навозную кучу. Плошка коптела, мигала и распространяла смрад.
Стали ходить взад и вперед по выгону,
но ничего достопримечательного не нашли, кроме
одной навозной кучи.
В полдень поставили столы и стали обедать;
но бригадир был так неосторожен, что еще перед закуской пропустил три чарки очищенной. Глаза его вдруг сделались неподвижными и стали смотреть в
одно место. Затем, съевши первую перемену (были щи с солониной), он опять выпил два стакана и начал говорить, что ему нужно бежать.
—
Но я только того и хотел, чтобы застать вас
одну, — начал он, не садясь и не глядя на нее, чтобы не потерять смелости.
Брат лег и ― спал или не спал ―
но, как больной, ворочался, кашлял и, когда не мог откашляться, что-то ворчал. Иногда, когда он тяжело вздыхал, он говорил: «Ах, Боже мой» Иногда, когда мокрота душила его, он с досадой выговаривал: «А! чорт!» Левин долго не спал, слушая его. Мысли Левина были самые разнообразные,
но конец всех мыслей был
один: смерть.
«Я ничего не открыл. Я только узнал то, что я знаю. Я понял ту силу, которая не в
одном прошедшем дала мне жизнь,
но теперь дает мне жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина».
Но вспомнив, что ожидает ее
одну дома, если она не примет никакого решения, вспомнив этот страшный для нее и в воспоминании жест, когда она взялась обеими руками за волосы, она простилась и уехала.
— Да, да, прощай! — проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял свою палку и быстро пошел прочь к дому. При словах мужика о том, что Фоканыч живет для души, по правде, по-Божью, неясные,
но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к
одной цели, закружились в его голове, ослепляя его своим светом.
Содержание было то самое, как он ожидал,
но форма была неожиданная и особенно неприятная ему. «Ани очень больна, доктор говорит, что может быть воспаление. Я
одна теряю голову. Княжна Варвара не помощница, а помеха. Я ждала тебя третьего дня, вчера и теперь посылаю узнать, где ты и что ты? Я сама хотела ехать,
но раздумала, зная, что это будет тебе неприятно. Дай ответ какой-нибудь, чтоб я знала, что делать».
Пройдя еще
один ряд, он хотел опять заходить,
но Тит остановился и, подойдя к старику, что-то тихо сказал ему. Они оба поглядели на солнце. «О чем это они говорят и отчего он не заходит ряд?» подумал Левин, не догадываясь, что мужики не переставая косили уже не менее четырех часов, и им пора завтракать.
Левин стал на ноги, снял пальто и, разбежавшись по шершавому у домика льду, выбежал на гладкий лед и покатился без усилия, как будто
одною своею волей убыстряя, укорачивая и направляя бег. Он приблизился к ней с робостью,
но опять ее улыбка успокоила его.
Степан Аркадьич в школе учился хорошо, благодаря своим хорошим способностям,
но был ленив и шалун и потому вышел из последних;
но, несмотря на свою всегда разгульную жизнь, небольшие чины и нестарые годы, он занимал почетное и с хорошим жалованьем место начальника в
одном из московских присутствий.