Неточные совпадения
1) Клементий, Амадей Мануйлович. Вывезен из Италии Бироном, герцогом Курляндским, за искусную стряпню макарон; потом, будучи внезапно произведен в надлежащий чин, прислан градоначальником. Прибыв в Глупов,
не только
не оставил занятия макаронами, но даже многих усильно к тому принуждал, чем
себя и воспрославил. За измену бит в 1734 году кнутом и,
по вырвании ноздрей, сослан в Березов.
После того как муж
оставил ее, она говорила
себе, что она рада, что теперь всё определится, и,
по крайней мере,
не будет лжи и обмана.
Утренняя роса еще оставалась внизу на густом подседе травы, и Сергей Иванович, чтобы
не мочить ноги, попросил довезти
себя по лугу в кабриолете до того ракитового куста, у которого брались окуни. Как ни жалко было Константину Левину мять свою траву, он въехал в луг. Высокая трава мягко обвивалась около колес и ног лошади,
оставляя свои семена на мокрых спицах и ступицах.
То
не было отражение жара душевного или играющего воображения: то был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его — непродолжительный, но проницательный и тяжелый,
оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если б
не был столь равнодушно спокоен.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над
собой и под
собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку,
оставляя ее то вправо, то влево от
себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла
по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку
по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну,
не дурак ли я был доселе?
Он вдрогнул: «Фу черт, да это чуть ли
не мышь! — подумал он, — это я телятину
оставил на столе…» Ему ужасно
не хотелось раскрываться, вставать, мерзнуть, но вдруг опять что-то неприятное шоркнуло ему
по ноге; он сорвал с
себя одеяло и зажег свечу.
— Супруг мой детей
не оставил мне, только печаль
по себе оставил…
Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то есть в роли мучительницы, конечно, менее других и бессознательно, но
не могла отказать
себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в
себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам
не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она
оставит его.
— Да, и скажите, что я,
по обстоятельствам,
не могу
оставить квартиры за
собой и что передам ее другому или чтоб он… поискал…
Он смущался, уходил и сам
не знал, что с ним делается. Перед выходом у всех оказалось что-нибудь: у кого колечко, у кого вышитый кисет,
не говоря о тех знаках нежности, которые
не оставляют следа
по себе. Иные удивлялись, кто почувствительнее, ударились в слезы, а большая часть посмеялись над
собой и друг над другом.
У всякого в голове, конечно, шевелились эти мысли, но никто
не говорил об этом и некогда было: надо было действовать — и действовали. Какую энергию, сметливость и присутствие духа обнаружили тут многие! Савичу точно праздник: выпачканный, оборванный, с сияющими глазами, он летал всюду, где ветер
оставлял по себе какой-нибудь разрушительный след.
— Одно решите мне, одно! — сказал он мне (точно от меня теперь все и зависело), — жена, дети! Жена умрет, может быть, с горя, а дети хоть и
не лишатся дворянства и имения, — но дети варнака, и навек. А память-то, память какую в сердцах их
по себе оставлю!
И хозяева Ильи, и сам Илья, и даже многие из городских сострадательных людей, из купцов и купчих преимущественно, пробовали
не раз одевать Лизавету приличнее, чем в одной рубашке, а к зиме всегда надевали на нее тулуп, а ноги обували в сапоги; но она обыкновенно, давая все надеть на
себя беспрекословно, уходила и где-нибудь, преимущественно на соборной церковной паперти, непременно снимала с
себя все, ей пожертвованное, — платок ли, юбку ли, тулуп, сапоги, — все
оставляла на месте и уходила босая и в одной рубашке по-прежнему.
— И пошел. Хотел было справиться,
не оставил ли покойник какого
по себе добра, да толку
не добился. Я хозяину-то его говорю: «Я, мол, Филиппов отец»; а он мне говорит: «А я почем знаю? Да и сын твой ничего, говорит,
не оставил; еще у меня в долгу». Ну, я и пошел.
Первые два дня мы отдыхали и ничего
не делали. В это время за П.К. Рутковским пришел из Владивостока миноносец «Бесшумный». Вечером П.К. Рутковский распрощался с нами и перешел на судно. На другой день на рассвете миноносец ушел в море. П.К. Рутковский
оставил по себе в отряде самые лучшие воспоминания, и мы долго
не могли привыкнуть к тому, что его нет более с нами.
«
Не годится, показавши волю,
оставлять человека в неволе», и после этого думал два часа: полтора часа
по дороге от Семеновского моста на Выборгскую и полчаса на своей кушетке; первую четверть часа думал,
не нахмуривая лба, остальные час и три четверти думал, нахмуривая лоб,
по прошествии же двух часов ударил
себя по лбу и, сказавши «хуже гоголевского почтмейстера, телятина!», — посмотрел на часы.
«Ребята, вязать!» — закричал тот же голос, — и толпа стала напирать… «Стойте, — крикнул Дубровский. — Дураки! что вы это? вы губите и
себя и меня. Ступайте
по дворам и
оставьте меня в покое.
Не бойтесь, государь милостив, я буду просить его. Он нас
не обидит. Мы все его дети. А как ему за вас будет заступиться, если вы станете бунтовать и разбойничать».
Я отдал
себя всего тихой игре случайности, набегавшим впечатлениям: неторопливо сменяясь, протекали они
по душе и
оставили в ней, наконец, одно общее чувство, в котором слилось все, что я видел, ощутил, слышал в эти три дня, — все: тонкий запах смолы
по лесам, крик и стук дятлов, немолчная болтовня светлых ручейков с пестрыми форелями на песчаном дне,
не слишком смелые очертания гор, хмурые скалы, чистенькие деревеньки с почтенными старыми церквами и деревьями, аисты в лугах, уютные мельницы с проворно вертящимися колесами, радушные лица поселян, их синие камзолы и серые чулки, скрипучие, медлительные возы, запряженные жирными лошадьми, а иногда коровами, молодые длинноволосые странники
по чистым дорогам, обсаженным яблонями и грушами…
Его евангелие коротко: «Наживайся, умножай свой доход, как песок морской, пользуйся и злоупотребляй своим денежным и нравственным капиталом
не разоряясь, и ты сыто и почетно достигнешь долголетия, женишь своих детей и
оставишь по себе хорошую память».
Грановский напоминает мне ряд задумчиво покойных проповедников-революционеров времен Реформации —
не тех бурных, грозных, которые в «гневе своем чувствуют вполне свою жизнь», как Лютер, а тех ясных, кротких, которые так же просто надевали венок славы на свою голову, как и терновый венок. Они невозмущаемо тихи, идут твердым шагом, но
не топают; людей этих боятся судьи, им с ними неловко; их примирительная улыбка
оставляет по себе угрызение совести у палачей.
Я ее полюбил за то особенно, что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то есть
не удивлялась беспрестанно тому, что я вырос,
не спрашивала, чему учусь и хорошо ли учусь, хочу ли в военную службу и в какой полк, а говорила со мной так, как люди вообще говорят между
собой,
не оставляя, впрочем, докторальный авторитет, который девушки любят сохранять над мальчиками несколько лет моложе их.
В «рыцаре же бедном» это чувство дошло уже до последней степени, до аскетизма; надо признаться, что способность к такому чувству много обозначает и что такие чувства
оставляют по себе черту глубокую и весьма, с одной стороны, похвальную,
не говоря уже о Дон-Кихоте.
Кроме того, еще раз ясно обнаружилось то необыкновенное впечатление и тот уже
не в меру большой интерес, который возбудил и
оставил по себе князь в доме Епанчиных.
— Еще две минуты, милый Иван Федорович, если позволишь, — с достоинством обернулась к своему супругу Лизавета Прокофьевна, — мне кажется, он весь в лихорадке и просто бредит; я в этом убеждена
по его глазам; его так
оставить нельзя. Лев Николаевич! мог бы он у тебя ночевать, чтоб его в Петербург
не тащить сегодня? Cher prince, [Дорогой князь (фр.).] вы скучаете? — с чего-то обратилась она вдруг к князю Щ. — Поди сюда, Александра, поправь
себе волосы, друг мой.
Лекарь велел его при
себе в теплую ванну всадить, а аптекарь сейчас же скатал гуттаперчевую пилюлю и сам в рот ему всунул, а потом оба вместе взялись и положили на перину и сверху шубой покрыли и
оставили потеть, а чтобы ему никто
не мешал,
по всему посольству приказ дан, чтобы никто чихать
не смел.
И рудник
не приходилось
оставлять, да и сам
по себе Ефим Андреич был большой домосед.
Егор Николаевич Бахарев, скончавшись на третий день после отъезда Лизы из Москвы, хотя и
не сделал никакого основательного распоряжения в пользу Лизы, но,
оставив все состояние во власть жены, он, однако, успел сунуть Абрамовне восемьсот рублей, с которыми старуха должна была ехать разыскивать бунтующуюся беглянку, а жену в самые последние минуты неожиданно прерванной жизни клятвенно обязал давать Лизе до ее выдела в год
по тысяче рублей, где бы она ни жила и даже как бы ни вела
себя.
Эмма Эдуардовна первая нашла записку, которую
оставила Женька у
себя на ночном столике. На листке, вырванном из приходо-расходной книжки, обязательной для каждой проститутки, карандашом, наивным круглым детским почерком,
по которому, однако, можно было судить, что руки самоубийцы
не дрожали в последние минуты, было написано...
Переправа кареты, кибитки и девяти лошадей продолжалась довольно долго, и я успел набрать целую кучу чудесных,
по моему мнению, камешков; но я очень огорчился, когда отец
не позволил мне их взять с
собою, а выбрал только десятка полтора, сказав, что все остальные дрянь; я доказывал противное, но меня
не послушали, и я с большим сожалением
оставил набранную мною кучку.
В этот раз, как и во многих других случаях,
не поняв некоторых ответов на мои вопросы, я
не оставлял их для
себя темными и нерешенными, а всегда объяснял по-своему: так обыкновенно поступают дети. Такие объяснения надолго остаются в их умах, и мне часто случалось потом, называя предмет настоящим его именем, заключающим в
себе полный смысл, — совершенно его
не понимать. Жизнь, конечно, объяснит все, и узнание ошибки бывает часто очень забавно, но зато бывает иногда очень огорчительно.
По моей усильной просьбе отец согласился было взять с
собой ружье, потому что в полях водилось множество полевой дичи; но мать начала говорить, что она боится, как бы ружье
не выстрелило и меня
не убило, а потому отец, хотя уверял, что ружье лежало бы на дрогах незаряженное,
оставил его дома.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с другими, но
не видал перед
собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые
не были так ласковы к нам, как мне хотелось,
не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним
не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое
не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки,
оставлял даже гулянье
по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
Он в одно и то же время чувствовал презрение к Клеопатре Петровне за ее проделки и презрение к самому
себе, что он мучился из-за подобной женщины; только некоторая привычка владеть
собой дала ему возможность скрыть все это и быть,
по возможности,
не очень мрачным; но Клеопатра Петровна очень хорошо угадывала, что происходит у него на душе, и, как бы сжалившись над ним, она, наконец,
оставила его в зале и проговорила...
Она, может быть, хочет говорить с тобой, чувствует потребность раскрыть перед тобой свое сердце,
не умеет, стыдится, сама
не понимает
себя, ждет случая, а ты, вместо того чтоб ускорить этот случай, отдаляешься от нее, сбегаешь от нее ко мне и даже, когда она была больна,
по целым дням
оставлял ее одну.
— Хороша-то хороша. И критиков заранее устранил, и насчет этой дележки:"Об
себе, мол, думаете, а старших забываете"… хоть куда! Только вот что я вам скажу:
не бывать вороне орлом! Как он там ни топырься, а
оставят они его по-прежнему на одних балыках!
Он ходил
по комнате, взмахивая рукой перед своим лицом, и как бы рубил что-то в воздухе, отсекал от самого
себя. Мать смотрела на него с грустью и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве
оставили ее: «Если убил
не Весовщиков, никто из товарищей Павла
не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво и сильно говорил...
— И добро бы доподлинно
не служили! А то, кажется, какой еще службы желать! Намеднись его высокородие говорит:"Ты, говорит, хапанцы свои наблюдай, да помни тоже, какова совесть есть!"Будто мы уж и «совести»
не знаем-с! Сами, чай, изволите знать, про какую их высокородие «совесть» поминают-с! так мы завсегда
по мере силы-возможности и
себя наблюдали, да и начальников без призрения
не оставляли… Однако сверх сил тяготы носить тоже невозможно-с.
Забиякин (Живновскому). И представьте
себе, до сих пор
не могу добиться никакого удовлетворения. Уж сколько раз обращался я к господину полицеймейстеру; наконец даже говорю ему: «Что ж, говорю, Иван Карлыч, справедливости-то, видно, на небесах искать нужно?» (Вздыхает.) И что же-с? он же меня, за дерзость, едва при полиции
не заарестовал! Однако, согласитесь сами, могу ли я
оставить это втуне! Еще если бы честь моя
не была оскорблена, конечно,
по долгу християнина, я мог бы, я даже должен бы был простить…
— А я, ваше благородие, с малолетствия
по своей охоте суету мирскую
оставил и странником нарекаюсь; отец у меня царь небесный, мать — сыра земля; скитался я в лесах дремучих со зверьми дикиими, в пустынях жил со львы лютыими; слеп был и прозрел, нем — и возглаголал. А более ничего вашему благородию объяснить
не могу,
по той причине, что сам об
себе сведений никаких
не имею.
В настоящее время служебная его карьера настолько определилась, что до него рукой
не достать. Он вполне изменил свой взгляд на служебный труд.
Оставил при
себе только государственную складку, а труд предоставил подчиненным. С утра до вечера он в движении: ездит
по влиятельным знакомым, совещается, шушукается, подставляет ножки и всячески ограждает свою карьеру от случайности.
О равнодушном помещике в этом этюде
не будет речи,
по тем же соображениям, как и о крупном землевладельце: ни тот, ни другой хозяйственным делом
не занимаются. Равнодушный помещик на скорую руку устроился с крестьянами,
оставил за
собой пустоша, небольшой кусок лесу, пашню запустил, окна в доме заколотил досками, скот распродал и, поставив во главе выморочного имущества
не то управителя,
не то сторожа (преимущественно из отставных солдат), уехал.
Отделял ли в то время Имярек государство от общества — он
не помнит; но помнит, что подкладка, осевшая в нем вследствие недавних сновидений,
не совсем еще была разорвана, что она
оставила по себе два существенных пункта: быть честным и поступать так, чтобы из этого выходила наибольшая сумма общего блага. А чтобы облегчить достижение этих задач на арене обязательной бюрократической деятельности, — явилась на помощь и целая своеобразная теория.
— Я рассчитываю на вас, Подхалимов! Надо же, наконец! надо, чтоб знали! Человек жил, наполнил вселенную громом — и вдруг… нигде его нет! Вы понимаете… нигде! Утонул и даже круга на воде… пузырей
по себе не оставил! Вот это-то именно я и желал бы, чтоб вы изобразили! Пузырей
не оставил… поймите это!
— Если б я и был шпион, то кому доносить? — злобно проговорил он,
не отвечая прямо. — Нет,
оставьте меня, к черту меня! — вскричал он, вдруг схватываясь за первоначальную, слишком потрясшую его мысль,
по всем признакам несравненно сильнее, чем известие о собственной опасности. — Вы, вы, Ставрогин, как могли вы затереть
себя в такую бесстыдную, бездарную лакейскую нелепость! Вы член их общества! Это ли подвиг Николая Ставрогина! — вскричал он чуть
не в отчаянии.
Петр Верховенский в заседании хотя и позвал Липутина к Кириллову, чтоб удостовериться, что тот примет в данный момент «дело Шатова» на
себя, но, однако, в объяснениях с Кирилловым ни слова
не сказал про Шатова, даже
не намекнул, — вероятно считая неполитичным, а Кириллова даже и неблагонадежным, и
оставив до завтра, когда уже всё будет сделано, а Кириллову, стало быть, будет уже «всё равно»;
по крайней мере так рассуждал о Кириллове Петр Степанович.
— Чем более непереносимые
по разуму человеческому горя посылает бог людям, тем более он дает им силы выдерживать их. Ступай к сестре и ни на минуту
не оставляй ее: в своей безумной печали она, пожалуй, сделает что-нибудь с
собой!
Чтобы
не дать в
себе застынуть своему доброму движению, Егор Егорыч немедленно позвал хозяина гостиницы и поручил ему отправить
по почте две тысячи рублей к племяннику с коротеньким письмецом, в котором он уведомлял Валерьяна, что имение его
оставляет за
собой и будет высылать ему деньги
по мере надобности.
— Царь милостив ко всем, — сказал он с притворным смирением, — и меня жалует
не по заслугам.
Не мне судить о делах государских,
не мне царю указывать. А опричнину понять нетрудно: вся земля государева, все мы под его высокою рукою; что возьмет государь на свой обиход, то и его, а что нам
оставит, то наше; кому велит быть около
себя, те к нему близко, а кому
не велит, те далеко. Вот и вся опричнина.
Вообще это был человек, который пуще всего сторонился от всяких тревог, который
по уши погряз в тину мелочей самого паскудного самосохранения и которого существование, вследствие этого, нигде и ни на чем
не оставило после
себя следов.
Одевался, умывался, хлопал
себя по ляжкам, крестился, ходил, сидел, отдавал приказания вроде: «так так-то, брат!» или: «так ты уж тово… смотри, брат, как бы чего
не было!» Вообще поступал так, как бы
оставлял Головлево
не на несколько часов, а навсегда.