Неточные совпадения
Развращение нравов дошло до того, что глуповцы посягнули проникнуть в тайну построения
миров и открыто рукоплескали учителю каллиграфии, который, выйдя из пределов своей специальности, проповедовал с кафедры, что
мир не мог быть сотворен в шесть дней.
Не вопрос о порядке сотворения
мира тут важен, а то, что вместе с этим вопросом
могло вторгнуться в жизнь какое-то совсем новое начало, которое, наверное, должно
было испортить всю кашу.
Когда один
был в хорошем, а другой в дурном, то
мир не нарушался, но когда оба случались в дурном расположении, то столкновения происходили из таких непонятных по ничтожности причин, что они потом никак
не могли вспомнить, о чем они ссорились.
Pluck, то
есть энергии и смелости, Вронский
не только чувствовал в себе достаточно, но, что гораздо важнее, он
был твердо убежден, что ни у кого в
мире не могло быть этого pluck больше, чем у него.
Некоторые отделы этой книги и введение
были печатаемы в повременных изданиях, и другие части
были читаны Сергеем Ивановичем людям своего круга, так что мысли этого сочинения
не могли быть уже совершенной новостью для публики; но всё-таки Сергей Иванович ожидал, что книга его появлением своим должна
будет произвести серьезное впечатление на общество и если
не переворот в науке, то во всяком случае сильное волнение в ученом
мире.
Оставшись одна, Долли помолилась Богу и легла в постель. Ей всею душой
было жалко Анну в то время, как она говорила с ней; но теперь она
не могла себя заставить думать о ней. Воспоминания о доме и детях с особенною, новою для нее прелестью, в каком-то новом сиянии возникали в ее воображении. Этот ее
мир показался ей теперь так дорог и мил, что она ни за что
не хотела вне его провести лишний день и решила, что завтра непременно уедет.
— Да что же, я
не перестаю думать о смерти, — сказал Левин. Правда, что умирать пора. И что всё это вздор. Я по правде тебе скажу: я мыслью своею и работой ужасно дорожу, но в сущности — ты подумай об этом: ведь весь этот
мир наш — это маленькая плесень, которая наросла на крошечной планете. А мы думаем, что у нас
может быть что-нибудь великое, — мысли, дела! Всё это песчинки.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз
мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне
было как-то весело, что я так высоко над
миром: чувство детское,
не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и,
может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже
не имеющего отныне ничего общего с здешним
миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Самая полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком случае
не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он
не может взять в герои добродетельного человека, но…
может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе
не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой
не сыскать нигде в
мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
Вы собирали его,
может быть, около года, с заботами, со старанием, хлопотами; ездили, морили пчел, кормили их в погребе целую зиму; а мертвые души дело
не от
мира сего.
Поклонник славы и свободы,
В волненье бурных дум своих,
Владимир и писал бы оды,
Да Ольга
не читала их.
Случалось ли поэтам слезным
Читать в глаза своим любезным
Свои творенья? Говорят,
Что в
мире выше нет наград.
И впрямь, блажен любовник скромный,
Читающий мечты свои
Предмету песен и любви,
Красавице приятно-томной!
Блажен… хоть,
может быть, она
Совсем иным развлечена.
Быть может, он для блага
мираИль хоть для славы
был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять
могла. Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней
не домчится гимн времен,
Благословение племен.
Вы согласитесь, мой читатель,
Что очень мило поступил
С печальной Таней наш приятель;
Не в первый раз он тут явил
Души прямое благородство,
Хотя людей недоброхотство
В нем
не щадило ничего:
Враги его, друзья его
(Что,
может быть, одно и то же)
Его честили так и сяк.
Врагов имеет в
мире всяк,
Но от друзей спаси нас, Боже!
Уж эти мне друзья, друзья!
Об них недаром вспомнил я.
Он
мог бы чувства обнаружить,
А
не щетиниться, как зверь;
Он должен
был обезоружить
Младое сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…
К тому ж — он мыслит — в это дело
Вмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно,
быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…»
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот на чем вертится
мир!
Мне казалось, что важнее тех дел, которые делались в кабинете, ничего в
мире быть не могло; в этой мысли подтверждало меня еще то, что к дверям кабинета все подходили обыкновенно перешептываясь и на цыпочках; оттуда же
был слышен громкий голос папа и запах сигары, который всегда,
не знаю почему, меня очень привлекал.
Спастись во всем
мире могли только несколько человек, это
были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде
не видал этих людей, никто
не слыхал их слова и голоса.
— Но только, Родя, как я ни глупа, но все-таки я
могу судить, что ты весьма скоро
будешь одним из первых людей, если
не самым первым в нашем ученом
мире.
Вообще она знала очень много сплетен об умерших и живых крупных людях, но передавала их беззлобно, равнодушным тоном существа из
мира, где все, что
не пошло, вызывает подозрительное и молчаливое недоверие, а пошлость считается естественной и только через нее человек
может быть понят.
— Он говорит, что внутренний
мир не может быть выяснен навыками разума мыслить
мир внешний идеалистически или материалистически; эти навыки только суживают, уродуют подлинное человеческое, убивают свободу воображения идеями, догмами…
— Все ждут:
будет революция.
Не могу понять — что же это
будет? Наш полковой священник говорит, что революция — от бессилия жить, а бессилие — от безбожия. Он очень строгой жизни и постригается в монахи.
Мир во власти дьявола, говорит он.
— Момент! Нигде в
мире не могут так, как мы, а? За всех! Клим Иваныч, хорошо ведь, что
есть эдакое, — за всех! И — надо всеми, одинаковое для нищих, для царей. Милый, а? Вот как мы…
— Но нигде в
мире вопрос этот
не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас
есть категория людей, которых
не мог создать даже высококультурный Запад, — я говорю именно о русской интеллигенции, о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, —
не спеша говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор
не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
— А вы убеждены в достоверности знания? Да и — при чем здесь научное знание? Научной этики — нет,
не может быть, а весь
мир жаждет именно этики, которую
может создать только метафизика, да-с!
— История жизни великих людей
мира сего — вот подлинная история, которую необходимо знать всем, кто
не хочет обольщаться иллюзиями, мечтами о возможности счастья всего человечества. Знаем ли мы среди величайших людей земли хоть одного, который
был бы счастлив? Нет,
не знаем… Я утверждаю:
не знаем и
не можем знать, потому что даже при наших очень скромных представлениях о счастье — оно
не было испытано никем из великих.
— Нет, Семен Семеныч, выше этого сюжета
не может выбрать живописец. Это
не вертушка,
не кокетка: она достойна
была бы вашей кисти: это идеал строгой чистоты, гордости; это богиня, хоть олимпийская… но она в вашем роде, то
есть —
не от
мира сего!
Природа — нежная артистка здесь. Много любви потратила она на этот,
может быть самый роскошный, уголок
мира. Местами даже казалось слишком убрано, слишком сладко. Мало поэтического беспорядка, нет небрежности в творчестве,
не видать минут забвения, усталости в творческой руке, нет отступлений, в которых часто больше красоты, нежели в целом плане создания.
Религиозное учение это состояло в том, что всё в
мире живое, что мертвого нет, что все предметы, которые мы считаем мертвыми, неорганическими,
суть только части огромного органического тела, которое мы
не можем обнять, и что поэтому задача человека, как частицы большого организма, состоит в поддержании жизни этого организма и всех живых частей его.
— Да, вы
можете надеяться… — сухо ответил Ляховский. —
Может быть, вы надеялись на кое-что другое, но богу
было угодно поднять меня на ноги… Да!
Может быть, кто-нибудь ждал моей смерти, чтобы завладеть моими деньгами, моими имениями… Ну, сознайтесь, Альфонс Богданыч, у вас ведь
не дрогнула бы рука обобрать меня? О, по лицу вижу, что
не дрогнула бы… Вы бы стащили с меня саван… Я это чувствую!.. Вы бы пустили по
миру и пани Марину и Зосю… О-о!.. Прошу вас,
не отпирайтесь: совершенно напрасно… Да!
А с другой стороны, Надежда Васильевна все-таки любила мать и сестру.
Может быть, если бы они
не были богаты,
не существовало бы и этой розни, а в доме царствовали тот
мир и тишина, какие ютятся под самыми маленькими кровлями и весело выглядывают из крошечных окошечек. Приятным исключением и нравственной поддержкой для Надежды Васильевны теперь
было только общество Павлы Ивановны, которая частенько появлялась в бахаревском доме и подолгу разговаривала с Надеждой Васильевной о разных разностях.
Русская политика
может быть лишь империалистической, а
не националистической, и империализм наш, по положению нашему в
мире, должен
быть щедродарящим, а
не хищнически-отнимающим.
Человечество и весь
мир могут перейти к высшему бытию, и
не будет уже материальных насильственных войн с ужасами, кровью и убийством.
Окончательная победа царства Духа, которая ни в чем
не может быть отрицанием справедливости, предполагает изменение структуры человеческого сознания, т. е. преодоление
мира субъективации, т. е.
может мыслиться лишь эсхатологически.
В ней
не может быть аскетического миросозерцания, отворачивания от множественности и индивидуальности
мира.
Одного избранного народа Божьего
не может быть в христианском
мире.
Можно установить следующие религиозные черты марксизма: строгая догматическая система, несмотря на практическую гибкость, разделение на ортодоксию и ересь, неизменяемость философии науки, священное писание Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, которое
может быть истолковываемо, но
не подвергнуто сомнению; разделение
мира на две части — верующих — верных и неверующих — неверных; иерархически организованная коммунистическая церковь с директивами сверху; перенесение совести на высший орган коммунистической партии, на собор; тоталитаризм, свойственный лишь религиям; фанатизм верующих; отлучение и расстрел еретиков; недопущение секуляризации внутри коллектива верующих; признание первородного греха (эксплуатации).
В этом глубокая антиномия христианства: христианство
не может отвечать на зло злом, противиться злу насилием, и христианство
есть война, разделение
мира, изживание до конца искупления креста в тьме и зле.
Мы должны сознать, что русский мессианизм
не может быть претензией и самоутверждением, он
может быть лишь жертвенным горением духа, лишь великим духовным порывом к новой жизни для всего
мира.
Я много раз писал о том, что структура человеческого сознания
не может быть понята статически, что она меняется, суживается или расширяется, и в зависимости от этого человеку раскрываются разные
миры.
Совершенный же и гармоничный строй в царстве Кесаря
будет всегда истреблением свободы, что и значит, что он
не может быть осуществлен в пределах этого
мира.
Но мировой Город
не может погибнуть, он нужен
миру, в нем нерв нового свободного человечества с его добром и его злом, с его правдой и его неправдой, в нем пульсирует кровь Европы, и она обольется кровью, если Парижу
будет нанесен удар.
Есть в
мире высшие силы, которые
не могут этого допустить.
Человек
может быть рабом
не только внешнего
мира, но и самого себя, своей низшей природы.
Но она
не может быть рассматриваема как механическая смесь народностей — она русская по своей основе и задаче в
мире.
Петр Александрович Миусов, человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот,
может быть, единственный человек в
мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что
не погибнет и
не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если
не пристроят, то он сам мигом пристроится, и это
не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а,
может быть, напротив, почтут за удовольствие».
— Подождите, милая Катерина Осиповна, я
не сказала главного,
не сказала окончательного, что решила в эту ночь. Я чувствую, что,
может быть, решение мое ужасно — для меня, но предчувствую, что я уже
не переменю его ни за что, ни за что, во всю жизнь мою, так и
будет. Мой милый, мой добрый, мой всегдашний и великодушный советник и глубокий сердцеведец и единственный друг мой, какого я только имею в
мире, Иван Федорович, одобряет меня во всем и хвалит мое решение… Он его знает.
Я спрашивал себя много раз:
есть ли в
мире такое отчаяние, чтобы победило во мне эту исступленную и неприличную,
может быть, жажду жизни, и решил, что, кажется, нет такого, то
есть опять-таки до тридцати этих лет, а там уж сам
не захочу, мне так кажется.
Вспомни первый вопрос; хоть и
не буквально, но смысл его тот: «Ты хочешь идти в
мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем,
не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда
не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы!
Если
не от
мира сего, то, стало
быть, и
не может быть на земле ее вовсе.
Христова же церковь, вступив в государство, без сомнения
не могла уступить ничего из своих основ, от того камня, на котором стояла она, и
могла лишь преследовать
не иначе как свои цели, раз твердо поставленные и указанные ей самим Господом, между прочим: обратить весь
мир, а стало
быть, и все древнее языческое государство в церковь.