Неточные совпадения
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы
спят, одна баба не
спит,
на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался
на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у
зверя, а
на лежанке, подле няни.
Она, как раненый
зверь,
упала на одно колено, тяжело приподнялась и ускоренными шагами,
падая опять и вставая, пронеслась мимо, закрыв лицо шалью от образа Спасителя, и простонала: «Мой грех!»
Огромные холмы с белым гребнем, с воем толкая друг друга, встают,
падают, опять встают, как будто толпа вдруг выпущенных
на волю бешеных
зверей дерется в остервенении, только брызги, как дым, поднимаются да стон носится в воздухе.
Зверь хотел было наступить
на камень, но оступился и
попал лапой в воду.
Оказалось, что первым проснулся Дерсу; его разбудили собаки. Они все время прыгали то
на одну, то
на другую сторону костра. Спасаясь от тигра, Альпа бросилась прямо
на голову Дерсу. Спросонья он толкнул ее и в это время увидел совсем близко от себя тигра. Страшный
зверь схватил тазовскую собаку и медленно, не торопясь, точно понимая, что ему никто помешать не может, понес ее в лес. Испуганная толчком, Альпа бросилась через огонь и
попала ко мне
на грудь. В это время я услышал крик Дерсу.
Река Аохобе. — Лудева. — Береговая тропа. — Страшный
зверь. — Три выстрела. — Бегство. — Бурый медведь. — Трофей, закопанный в землю. — Дерсу по следам восстанавливает картину борьбы с медведем. — Возвращение
на бивак. — От реки Мутухе до Сеохобе. — Река Мутухе. — Отставшие перелетные птицы. — Лежбище сивучей. — Злоупотребление огнестрельным оружием. —
Пал. — Поиски бивака. — Дым и холодные утренники. — Озера около реки Сеохобе. — Хищничество китайцев
Как только мы вошли в лес, сразу
попали на тропинку. После недавних дождей в лесу было довольно сыро.
На грязи и
на песке около реки всюду попадались многочисленные следы кабанов, оленей, изюбров, козуль, кабарожки, росомах, рысей и тигров. Мы несколько раз подымали с лежки
зверей, но в чаще их нельзя было стрелять. Один раз совсем близко от меня пробежал кабан. Это вышло так неожиданно, что, пока я снимал ружье с плеча и взводил курок, от него и след простыл.
Приближалась осень. Листва
на деревьях уже стала
опадать на землю. Днем она шуршит под ногами, а вечером от росы опять становится мягкой. Это позволяет охотнику подойти к
зверю очень близко.
— Кажется, тигра, — отвечал он. —
Зверь сидел
на дереве. Я хорошо прицелился и, наверное,
попал.
3 часа мы шли без отдыха, пока в стороне не послышался шум воды. Вероятно, это была та самая река Чау-сун, о которой говорил китаец-охотник. Солнце достигло своей кульминационной точки
на небе и
палило вовсю. Лошади шли, тяжело дыша и понурив головы. В воздухе стояла такая жара, что далее в тени могучих кедровников нельзя было найти прохлады. Не слышно было ни
зверей, ни птиц; только одни насекомые носились в воздухе, и чем сильнее припекало солнце, тем больше они проявляли жизни.
Бывало, Агафья, вся в черном, с темным платком
на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее,
на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и
звери их слушались; как
на тех местах, где кровь их
падала, цветы вырастали.
Он
упал на колени перед наибольшиим хозяином, чудищем мохнатыим, и возговорил голосом жалобныим: «Ох ты гой еси, господин честной,
зверь лесной, чудо морское! как взвеличать тебя — не знаю, не ведаю.
Так и
пал купец
на сыру землю, горючьми слезами обливается; а и взглянет он
на зверя лесного,
на чудо морское, а и вспомнит он своих дочерей, хорошиих, пригожиих, а и пуще того завопит источным голосом: больно страшен был лесной
зверь, чудо морское.
В та поры, не мешкая ни минуточки, пошла она во зеленый сад дожидатися часу урочного, и когда пришли сумерки серые, опустилося за лес солнышко красное, проговорила она: «Покажись мне, мой верный друг!» И показался ей издали
зверь лесной, чудо морское: он прошел только поперек дороги и пропал в частых кустах, и не взвидела света молода дочь купецкая, красавица писаная, всплеснула руками белыми, закричала источным голосом и
упала на дорогу без памяти.
Вот однова и привиделось во сне молодой купецкой дочери, красавице писаной, что батюшка ее нездоров лежит; и
напала на нее тоска неусыпная, и увидал ее в той тоске и слезах
зверь лесной, чудо морское и вельми закручинился и стал спрашивать: отчего она во тоске, во слезах?
Капитан при этом самодовольно обдергивал свой вицмундир, всегда у него застегнутый
на все пуговицы, всегда с выпущенною из-за борта, как бы аксельбант, толстою золотою часовою цепочкою, и просиживал у Зудченки до глубокой ночи, лупя затем от нее в Красные казармы пехтурой и не только не боясь, но даже желая, чтобы
на него
напали какие-нибудь жулики, с которыми капитан надеялся самолично распорядиться, не прибегая ни к чьей посторонней помощи: силищи
Зверев был действительно неимоверной.
Но как дикий
зверь, почуявший кровь, Малюта ничего уже не помнил. С криком и проклятиями вцепился он в Годунова и старался опрокинуть его, чтобы броситься
на свою жертву. Началась между ними борьба; светоч, задетый одним из них,
упал на землю и погас под ногою Годунова.
Несмотря ни
на какие клейма, кандалы и ненавистные
пали острога, заслоняющие ему божий мир и огораживающие его, как
зверя в клетке, — он может достать вина, то есть страшно запрещенное наслаждение, попользоваться клубничкой, даже иногда (хоть и не всегда) подкупить своих ближайших начальников, инвалидов и даже унтер-офицера, которые сквозь пальцы будут смотреть
на то, что он нарушает закон и дисциплину; даже может, сверх торгу, еще покуражиться над ними, а покуражиться арестант ужасно любит, то есть представиться пред товарищами и уверить даже себя хоть
на время, что у него воли и власти несравненно больше, чем кажется, — одним словом, может накутить, набуянить, разобидеть кого-нибудь в прах и доказать ему, что он все это может, что все это в «наших руках», то есть уверить себя в том, о чем бедняку и помыслить невозможно.
«Вот какая щедрая земля в той стране! «Там жило могучее племя людей, они
пасли стада и
на охоту за
зверями тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели песни и играли с девушками.
— Друг мой, успокойся! — сказала умирающая от избытка жизни Негрова, но Дмитрий Яковлевич давно уже сбежал с лестницы; сойдя в сад, он пустился бежать по липовой аллее, вышел вон из сада, прошел село и
упал на дороге, лишенный сил, близкий к удару. Тут только вспомнил он, что письмо осталось в руках Глафиры Львовны. Что делать? — Он рвал свои волосы, как рассерженный
зверь, и катался по траве.
На меня
напала непонятная жестокость… Я молча повернулся, хлопнул дверью и ушел к себе в комнату. Делать я ничего не мог. Голова точно была набита какой-то кашей. Походив по комнате, как
зверь в клетке, я улегся
на кушетке и пролежал так битый час. Кругом стояла мертвая тишина, точно «Федосьины покровы» вымерли поголовно и живым человеком остался я один.
А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу,
на которые
падает зверь!..
Когда он успел туда прыгнуть, я и не видал. А медведя не было, только виднелась громадная яма в снегу, из которой шел легкий пар, и показалась спина и голова Китаева. Разбросали снег, Китаев и лесник вытащили громадного
зверя, в нем было, как сразу определил Китаев, и оказалось верно, — шестнадцать пудов. Обе пули
попали в сердце. Меня поздравляли, целовали, дивились
на меня мужики, а я все еще не верил, что именно я, один я, убил медведя!
— Виноват!.. Отец Еремей, — сказал
Зверев,
упав на колени, — помилуй! Не я же один от них поживился!
И сам, прирублен саблею каленой,
В чужом краю, среди кровавых трав,
Кипучей кровью в битве обагренный,
Упал на щит червленый, простонав:
«Твою дружину, княже. приодели
Лишь птичьи крылья у степных дорог,
И полизали кровь
на юном теле
Лесные
звери, выйдя из берлог».
Тот Всеслав людей судом судил,
Города Всеслав князьям делил,
Сам всю ночь, как
зверь, блуждал в тумане.
Вечер — в Киеве, до зорь — в Тмуторокани,
Словно волк,
напав на верный путь.
Мог он Хорсу бег пересягнуть.
Если смотреть
на остров из дали морской, оттуда, где золотая дуга Млечного Пути коснулась черной воды, — остров кажется лобастым
зверем: выгнув мохнатую спину, он прильнул к морю огромной
пастью и молча пьет воду, застывшую, как масло.
Из-под шапки у него выбились тёмные пряди волос, они
падали на лоб и щёки, мешались с бородой, и мохнатый, как
зверь, шпион, должно быть, кричал — рот его был широко открыт.
Незнамов. Господа, я мстить вам не буду, я не
зверь. Я теперь ребенок. Я еще не был ребенком. Да, я ребенок. (
Падает на колени перед Кручининой.) Матушка! Мама, мама!
Как дикой
зверь впиваюсь я в беззащитную мою клячу; казацкая плеть превращается в руке моей в барабанную палку, удары сыпятся как дождь; мой аргамак чувствует наконец необходимость пуститься в галоп, подымается
на задние ноги, хочет сделать скачок, спотыкается,
падает — и преспокойно располагается, лежа одним боком
на правой моей ноге, отдохнуть от тяжких трудов своих.
—
Зверь я, Саша. Пока с людьми, так, того-этого, соблюдаю манеры, а
попаду в лес, ну и ассимилируюсь, вернусь в первобытное состояние.
На меня и темнота действует того — этого, очень подозрительно. Да как же и не действовать? У нас только в городах по ночам огонь, а по всей России темнота, либо
спят люди, либо если уж выходят, то не за добром. Когда будет моя воля, все деревни, того-этого, велю осветить электричеством!
Воевода подождал, пока расковали Арефу, а потом отправился в судную избу. Охоня повела отца
на монастырское подворье, благо там игумена не было, хотя его и ждали с часу
на час. За ними шла толпа народу, точно за невиданными
зверями: все бежали посмотреть
на девку, которая отца из тюрьмы выкупила. Поравнявшись с соборною церковью, стоявшею
на базаре, Арефа в первый раз вздохнул свободнее и начал усердно молиться за счастливое избавление от смертной
напасти.
— Вот тут зато и вышла целая история. Да, я ужасно жалела, что я взяла туда с собою моих дочерей. Тут он снял свой зонтик; она закричала: «ах!», он закричал: «ах!», он затрясся и задрожал; она
упала, а этот ее
зверь, этот проклятый гернгутер-то, взял ее в охапку, выбежал с нею
на двор и уехал. Каково, я тебя спрашиваю, это перенесть madame Риперт? Согласен ли ты, что ведь это можно назвать происшествием?
— Слухи! слухи! а кто им верил?
напасть божия
на нас грешных, да и только!.. Живи теперь, как красный
зверь в зимней берлоге, и не смей носа высунуть… сиди, не пей, не ешь, а чужой мальчишка, очень ненадежный, не принесет тебe куска хлеба… вот он сказал, что будет сегодня поутру, а всё нет, как нет!.. чай, солнце уж закатилось, Юрий?.. Юрий?
— Наконец, преследуемый
зверь утомится совершенно, выбьется из сил и ляжет окончательно, или, вернее сказать,
упадет, так что приближение охотника и близкое хлопанье арапником его не поднимают; тогда охотник, наскакав
на свою добычу, проворно бросается с седла и дубинкой убивает
зверя; если же нужно взять его живьем, то хватает за уши или за загривок, поближе к голове, и, с помощию другого охотника, который немедленно подскакивает, надевает
на волка или лису намордник, род уздечки из крепких бечевок;
зверь взнуздывается, как лошадь, веревочкой, свитой пополам с конскими волосами; эта веревочка углубляется в самый зев, так что он не может перекусить ее, да и вообще кусаться не может; уздечка крепко завязывается
на шее, близ затылка, и соскочить никак не может; уздечка, разумеется, привязана к веревке,
на которой вести
зверя или тащить куда угодно.
Хотя я хаживал
на эту охоту только за зайцами и всегда с опытными мастерами, но никогда не умел ставить хорошо капканы, и в мои снасти как-то
зверь мало
попадал. У меня недоставало терпения для отчетливой, медленной работы, требующей много времени и аккуратности, и я должен признаться что ходьба по снегу пешком или
на лыжах, в зимнюю стужу мне не очень нравилась.
Старуха думала, что он
спит. Но он не
спал. Из головы у него не шла лисица. Он успел вполне убедиться, что она
попала в ловушку; он даже знал, в которую именно. Он ее видел, — видел, как она, прищемленная тяжелой плахой, роет снег когтями и старается вырваться. Лучи луны, продираясь сквозь чащу, играли
на золотой шерсти. Глаза
зверя сверкали ему навстречу.
— Ведь если я пойду в пустыню и крикну
зверям:
звери, вы слышали, во сколько оценили люди своего Иисуса, что сделают
звери? Они вылезут из логовищ, они завоют от гнева, они забудут свой страх перед человеком и все придут сюда, чтобы сожрать вас! Если я скажу морю: море, ты знаешь, во сколько люди оценили своего Иисуса? Если я скажу горам: горы, вы знаете, во сколько люди оценили Иисуса? И море и горы оставят свои места, определенные извека, и придут сюда, и
упадут на головы ваши!
Так, вероятно, в далекие, глухие времена, когда были пророки, когда меньше было мыслей и слов и молод был сам грозный закон, за смерть платящий смертью, и
звери дружили с человеком, и молния протягивала ему руку — так в те далекие и странные времена становился доступен смертям преступивший: его жалила пчела, и бодал остророгий бык, и камень ждал часа падения своего, чтобы раздробить непокрытую голову; и болезнь терзала его
на виду у людей, как шакал терзает
падаль; и все стрелы, ломая свой полет, искали черного сердца и опущенных глаз; и реки меняли свое течение, подмывая песок у ног его, и сам владыка-океан бросал
на землю свои косматые валы и ревом своим гнал его в пустыню.
« — Ты бы не залетал так высоко, Лойко, неравно
упадешь да — в лужу носом, усы запачкаешь, смотри. —
Зверем посмотрел
на нее Лойко, а ничего не сказал — стерпел парень и поет себе...
А волки все близятся, было их до пятидесяти, коли не больше. Смелость
зверей росла с каждой минутой: не дальше как в трех саженях сидели они вокруг костров, щелкали зубами и завывали. Лошади давно покинули торбы с лакомым овсом, жались в кучу и, прядая ушами, тревожно озирались. У Патапа Максимыча зуб
на зуб не
попадал; везде и всегда бесстрашный, он дрожал, как в лихорадке. Растолкали Дюкова, тот потянулся к своей лисьей шубе, зевнул во всю сласть и, оглянувшись, промолвил с невозмутимым спокойствием...
Шел тропой Батыевой три дня, по ночам лазил
спать на деревья, чтоб сонного
зверь не заел…
Леший бурлит до Ерофеева дня [Октября 4-го, св. Иерофия, епископа афинского, известного в народе под именем Ерофея-Офени.], тут ему
на глаза не попадайся: бесится косматый, неохота ему
спать ложиться, рыщет по лесу, ломит деревья, гоняет
зверей, но как только Ерофей-Офеня по башке лесиной его хватит, пойдет окаянный сквозь землю и
спит до Василия парийского, как весна землю парить начнет [Апреля 12-го.].
Господи боже мой! прямо
на меня несется огромный рыжий
зверь, которого я с первого взгляда и за собаку-то не признал: раскрытая
пасть, кровавые глаза, шерсть дыбом…
Жена одного из них, не спавшая всю ночь, показала, что все три сторожа в течение ночи
спали, как убитые, и не оставляли своих постелей ни
на минуту; бедняги не знали, что в этой жалкой арестантской могут водиться такие
звери.
Шакалы [
Звери, похожие
на маленьких волков. (Примеч. Л. Н. Толстого.)] поели всю
падаль в лесу, и им нечего стало есть. Вот старый шакал и придумал, как им прокормиться. Он пошел к слону и говорит...
Море еще бушевало. По-прежнему оно катило свои седые волны, которые
нападали на корвет, но сила их как будто уменьшилась. Море издали не казалось одной сплошной пеной, и водяная пыль не стояла над ним. Оно рокотало, все еще грозное, но не гудело с ревом беснующегося стихийного
зверя.
Звери с большим еще правом, чем Ницше, могут сказать: «Мой гений в моих ноздрях». Они подозрительно потянули носами, подошли к проповеднику и обнюхали его. Шерсть мудреца насквозь была пропитана пронзительным, мерзостным запахом, который стоит в клетках полоненных
зверей; из
пасти несло смрадом; тронул его плечом вольный ливийский лев — мудрец зашатался
на ослабевших ногах…
Оголение и уплощение таинственной, глубокой «живой жизни» потрясает здесь душу почти мистическим ужасом. Подошел к жизни поганый «древний
зверь», — и вот жизнь стала так проста, так анатомически-осязаема. С девушки воздушно-светлой, как утренняя греза,
на наших глазах как будто
спадают одежды, она — уж просто тело, просто женское мясо. Взгляд
зверя говорит ей: «Да, ты женщина, которая может принадлежать каждому и мне тоже», — и тянет ее к себе, и радостную утреннюю грезу превращает — в бурую кобылку.
На казнь идти и гимны петь,
И в
пасть некормленному
зверюБез содрогания смотреть…