Неточные совпадения
— То-то! уж ты сделай милость, не издавай! Смотри, как за это прохвосту-то (так
называли они Беневоленского) досталось!
Стало быть, коли опять за то же примешься, как бы и тебе и нам в ответ не попасть!
— Да, вот растем, — сказала она ему, указывая главами на Кити, — и стареем. Tiny bear [Медвежонок] уже
стал большой! — продолжала Француженка смеясь и напомнила ему его шутку о трех барышнях, которых он
называл тремя медведями из английской сказки. — Помните, вы бывало так говорили?
Но в глубине своей души, чем старше он
становился и чем ближе узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишенным, может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, того, что
называют сердцем, того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного.
— Митюхе (так презрительно
назвал мужик дворника), Константин Дмитрич, как не выручить! Этот нажмет, да свое выберет. Он хрестьянина не пожалеет. А дядя Фоканыч (так он звал старика Платона) разве
станет драть шкуру с человека? Где в долг, где и спустит. Ан и не доберет. Тоже человеком.
Стараясь не торопиться и не горячиться,
назвав имена доктора и акушерки и объяснив, для чего нужен опиум, Левин
стал убеждать его.
Но княгиня Бетси терпеть не могла этого тона его, sneering, [насмешливого,] как она
называла это, и, как умная хозяйка, тотчас же навела его на серьезный разговор об общей воинской повинности. Алексей Александрович тотчас же увлекся разговором и
стал защищать уже серьезно новый указ пред княгиней Бетси, которая нападала на него.
Княжна, кажется, из тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должно возбуждать ее любопытство, твой разговор — никогда не удовлетворять его вполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебя пренебрежет мнением и
назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это,
станет тебя мучить, а потом просто скажет, что она тебя терпеть не может.
Только на другое утро пришел в крепость и
стал просить, чтоб ему
назвали похитителя.
Может быть,
назовут его характером избитым,
станут говорить, что теперь нет уже Ноздрева.
Но хуже всего было то, что потерялось уваженье к начальству и власти:
стали насмехаться и над наставниками, и над преподавателями, директора
стали называть Федькой, Булкой и другими разными именами; завелись такие дела, что нужно было многих выключить и выгнать.
Там
стали они свои други, или то, что
называют в народе — кабацкие завсегдатели.
«Ах! няня, сделай одолженье». —
«Изволь, родная, прикажи».
«Не думай… право… подозренье…
Но видишь… ах! не откажи». —
«Мой друг, вот Бог тебе порука». —
«Итак, пошли тихонько внука
С запиской этой к О… к тому…
К соседу… да велеть ему,
Чтоб он не говорил ни слова,
Чтоб он не
называл меня…» —
«Кому же, милая моя?
Я нынче
стала бестолкова.
Кругом соседей много есть;
Куда мне их и перечесть...
Но молодой человек, как кажется, хотел во что бы то ни
стало развеселить меня: он заигрывал со мной,
называл меня молодцом и, как только никто из больших не смотрел на нас, подливал мне в рюмку вина из разных бутылок и непременно заставлял выпивать.
Когда княгиня выслушала стихи и осыпала сочинителя похвалами, бабушка смягчилась,
стала говорить с ней по-французски, перестала
называть ее вы, моя милая и пригласила приехать к нам вечером со всеми детьми, на что княгиня согласилась и, посидев еще немного, уехала.
Его лицо, если можно
назвать лицом нос, губы и глаза, выглядывавшие из бурно разросшейся лучистой бороды и пышных, свирепо взрогаченных вверх усов, казалось бы вяло-прозрачным, если бы не глаза, серые, как песок, и блестящие, как чистая
сталь, с взглядом смелым и сильным.
Ее даже нельзя было
назвать и хорошенькою, но зато голубые глаза ее были такие ясные, и когда оживлялись они, выражение лица ее
становилось такое доброе и простодушное, что невольно привлекало к ней.
Не дай Бог никого сравненьем мне обидеть!
Но как же критика Хавроньей не
назвать,
Который, что́ ни
станет разбирать,
Имеет дар одно худое видеть?
Он
стал расспрашивать меня о судьбе Ивана Кузмича, которого
называл кумом, и часто прерывал мою речь дополнительными вопросами и нравоучительными замечаниями, которые, если и не обличали в нем человека сведущего в военном искусстве, то по крайней мере обнаруживали сметливость и природный ум.
Боюсь
назвать, но признаны всем светом,
Особенно в последние года,
Что
стали умны хоть куда.
Всех приятелей жены он привык считать людями «третьего сорта», как
назвал их Властов; но они, с некоторого времени,
стали будить в нем чувство зависти неудачника к людям, которые устроились в своих «системах фраз» удобно, как скворцы в скворешнях.
Его слушали внимательно, а когда он дал характеристику Дьякона, не
называя его, конечно, рыженький подскочил к нему и
стал горячо просить...
Гусаров сбрил бородку, оставив сердитые черные усы, и
стал похож на армянина. Он снял крахмаленную рубашку, надел суконную косоворотку, сапоги до колена, заменил шляпу фуражкой, и это сделало его человеком, который сразу, издали, бросался в глаза. Он уже не проповедовал необходимости слияния партий, социал-демократов
называл «седыми», социалистов-революционеров — «серыми», очень гордился своей выдумкой и говорил...
Клим тотчас догадался, что нуль — это кругленький, скучный братишка, смешно похожий на отца. С того дня он
стал называть брата Желтый Ноль, хотя Дмитрий был розовощекий, голубоглазый.
Заметив, что Дронов
называет голодного червя — чевряком, чреваком, чревоедом, Клим не поверил ему. Но, слушая таинственный шепот, он с удивлением видел пред собою другого мальчика, плоское лицо нянькина внука
становилось красивее, глаза его не бегали, в зрачках разгорался голубоватый огонек радости, непонятной Климу. За ужином Клим передал рассказ Дронова отцу, — отец тоже непонятно обрадовался.
Он взял ее руки и
стал целовать их со всею нежностью, на какую был способен. Его настроила лирически эта бедность, покорная печаль вещей, уставших служить людям, и человек, который тоже покорно, как вещь, служит им. Совершенно необыкновенные слова просились на язык ему, хотелось
назвать ее так, как он не
называл еще ни одну женщину.
— Подпоручик Валерий Николаев Петров, — сказал он,
становясь против Самгина. Клим Иванович тоже
назвал себя, протянул руку, но офицер взмахнул головой, добавил...
И, когда Варвара
назвала фамилию редактора бойкой газеты, ему
стало грустно.
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный в холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза
стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова подумал о людях, которые обещают создать «мир на земле и в человецех благоволение», затем, кстати, вспомнил, что кто-то — Ницше? —
назвал человечество «многоглавой гидрой пошлости», сел к столу и начал записывать свои мысли.
Впервые она
назвала имя своего мужа и снова
стала провинциальной купчихой.
— Он — двоюродный брат мужа, — прежде всего сообщила Лидия, а затем, в тоне осуждения, рассказала, что Туробоев служил в каком-то комитете, который
называл «Комитетом Тришкина кафтана», затем ему предложили место земского начальника, но он сказал, что в полицию не пойдет. Теперь пишет непонятные
статьи в «Петербургских ведомостях» и утверждает, что муза редактора — настоящий нильский крокодил, он живет в цинковом корыте в квартире князя Ухтомского и князь пишет передовые
статьи по его наущению.
Ему казалось, что настроение Лидии
становится совершенно неуловимым, и он уже
называл его двуличным.
А чтение, а ученье — вечное питание мысли, ее бесконечное развитие! Ольга ревновала к каждой не показанной ей книге, журнальной
статье, не шутя сердилась или оскорблялась, когда он не заблагорассудит показать ей что-нибудь, по его мнению, слишком серьезное, скучное, непонятное ей,
называла это педантизмом, пошлостью, отсталостью, бранила его «старым немецким париком». Между ними по этому поводу происходили живые, раздражительные сцены.
— Нет, нет, pardon — я не
назову его… с тех пор, хочу я сказать, как он появился,
стал ездить в дом…
И жертвы есть, — по мне это не жертвы, но я
назову вашим именем, я останусь еще в этом болоте, не знаю сколько времени, буду тратить силы вот тут — но не для вас, а прежде всего для себя, потому что в настоящее время это
стало моей жизнью, — и я буду жить, пока буду счастлив, пока буду любить.
А я думал, когда вы рассказывали эту сплетню, что вы затем меня и позвали, чтоб коротко и ясно сказать: «Иван Иванович, и ты тут запутан: выгороди же и себя и ее вместе!» Вот тогда я прямо, как Викентьев,
назвал бы вас бабушкой и
стал бы на колени перед вами.
«Что ж? — пронеслось в уме моем, — оправдаться уж никак нельзя, начать новую жизнь тоже невозможно, а потому — покориться,
стать лакеем, собакой, козявкой, доносчиком, настоящим уже доносчиком, а самому потихоньку приготовляться и когда-нибудь — все вдруг взорвать на воздух, все уничтожить, всех, и виноватых и невиноватых, и тут вдруг все узнают, что это — тот самый, которого
назвали вором… а там уж и убить себя».
«Что ты
станешь там делать?» — «А вон на ту гору охота влезть!» Ступив на берег, мы попали в толпу малайцев, негров и африканцев, как
называют себя белые, родившиеся в Африке.
Но отец Аввакум имел, что французы
называют, du guignon [неудачу — фр.]. К вечеру
стал подувать порывистый ветерок, горы закутались в облака. Вскоре облака заволокли все небо. А я подготовлял было его увидеть Столовую гору, назначил пункт, с которого ее видно, но перед нами стояли горы темных туч, как будто стены, за которыми прятались и Стол и Лев. «Ну, завтра увижу, — сказал он, — торопиться нечего». Ветер дул сильнее и сильнее и наносил дождь, когда мы вечером, часов в семь, подъехали к отелю.
Слава Богу! все
стало походить на Россию: являются частые селения, деревеньки, Лена течет излучинами, и ямщики, чтоб не огибать их, едут через мыски и заимки, как
называют небольшие слободки.
— Тогда он, — продолжала Лидия, волнуясь и торопясь, —
стал уговаривать меня. «Всё, говорит, что вы мне скажете, никому повредить не может, а напротив… Если вы скажете, то освободите невинных, которых мы, может быть, напрасно мучим». Ну, а я всё-таки сказала, что не скажу. Тогда он говорит: «Ну, хорошо, не говорите ничего, а только не отрицайте того, что я скажу». И он
стал называть и
назвал Митина.
От них она поступила горничной к становому, но могла прожить там только три месяца, потому что становой, пятидесятилетний старик,
стал приставать к ней, и один раз, когда он
стал особенно предприимчив, она вскипела,
назвала его дураком и старым чортом и так толкнула в грудь, что он упал.
В современном империализме, который я
называю «буржуазным» в отличие от «священного» империализма прежних веков [См. мою
статью: Империализм священный и империализм буржуазный.
Оба они как вошли в комнату, так тотчас же, несмотря на вопросы Николая Парфеновича,
стали обращаться с ответами к стоявшему в стороне Михаилу Макаровичу, принимая его, по неведению, за главный чин и начальствующее здесь лицо и
называя его с каждым словом: «пане пулковнику».
С удивлением, впрочем, осведомился, почему он
называет этого торгующего крестьянина Горсткина Лягавым, и разъяснил обязательно Мите, что хоть тот и впрямь Лягавый, но что он и не Лягавый, потому что именем этим жестоко обижается, и что
называть его надо непременно Горсткиным, «иначе ничего с ним не совершите, да и слушать не
станет», — заключил батюшка.
Окрестили и
назвали Павлом, а по отчеству все его и сами, без указу,
стали звать Федоровичем.
Приезд Алеши как бы подействовал на него даже с нравственной стороны, как бы что-то проснулось в этом безвременном старике из того, что давно уже заглохло в душе его: «Знаешь ли ты, —
стал он часто говорить Алеше, приглядываясь к нему, — что ты на нее похож, на кликушу-то?» Так
называл он свою покойную жену, мать Алеши.
Как именно случилось, что девушка с приданым, да еще красивая и, сверх того, из бойких умниц, столь нередких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже и в прошлом, могла выйти замуж за такого ничтожного «мозгляка», как все его тогда
называли, объяснять слишком не
стану.
И не
станем мы поправлять с кафедры истины и здравых понятий Евангелие Бога нашего, которого защитник удостоивает
назвать лишь «распятым человеколюбцем», в противоположность всей православной России, взывающей к нему: «Ты бо еси Бог наш!..»
— На дуэль! — завопил опять старикашка, задыхаясь и брызгая с каждым словом слюной. — А вы, Петр Александрович Миусов, знайте, сударь, что, может быть, во всем вашем роде нет и не было выше и честнее — слышите, честнее — женщины, как эта, по-вашему, тварь, как вы осмелились сейчас
назвать ее! А вы, Дмитрий Федорович, на эту же «тварь» вашу невесту променяли,
стало быть, сами присудили, что и невеста ваша подошвы ее не стоит, вот какова эта тварь!
— Кузь-ми-чева? — переговорила другая баба, — да какой он Трифон? Тот Кузьма, а не Трифон, а парнишка Трифоном Никитичем
называл,
стало, не он.