Неточные совпадения
Вдруг радиус моего кругозора стал быстро сокращаться: навалился густой
туман. Точно стеной, отделил он меня от остального
мира. Теперь я мог видеть только те предметы, которые находились в непосредственной близости от меня. Из
тумана навстречу мне поочередно выдвигались то лежащее на земле дерево, то куст лозняка, пень, кочка или еще что-нибудь в этом роде.
Прошло пятнадцать лет, [Введение к «Тюрьме и ссылке», писанное в мае 1854 года. (Прим. А. И. Герцена.)] «я жил в одном из лондонских захолустий, близ Примроз-Гиля, отделенный от всего
мира далью,
туманом и своей волей.
В конце 1852 года я жил в одном из лондонских захолустий, близ Примроз-Гилля, отделенный от всего
мира далью,
туманом и своей волей.
Но с наступлением вечера он забывал обо всем
мире, и даже образ чернобровой девушки застилался будто
туманом.
Тогда за каждым кустом, за каждым деревом как будто еще кто-то жил, для нас таинственный и неведомый; сказочный
мир сливался с действительным; и, когда, бывало, в глубоких долинах густел вечерний пар и седыми извилистыми космами цеплялся за кустарник, лепившийся по каменистым ребрам нашего большого оврага, мы с Наташей, на берегу, держась за руки, с боязливым любопытством заглядывали вглубь и ждали, что вот-вот выйдет кто-нибудь к нам или откликнется из
тумана с овражьего дна и нянины сказки окажутся настоящей, законной правдой.
Мы шли двое — одно. Где-то далеко сквозь
туман чуть слышно пело солнце, все наливалось упругим, жемчужным, золотым, розовым, красным. Весь
мир — единая необъятная женщина, и мы — в самом ее чреве, мы еще не родились, мы радостно зреем. И мне ясно, нерушимо ясно: все — для меня, солнце,
туман, розовое, золотое — для меня…
Находившись, по обязанности, в частом соприкосновении с этим темным и безотрадным
миром, в котором, кажется, самая идея надежды и примирения утратила всякое право на существование, я никогда не мог свыкнуться с ним, никогда не мог преодолеть этот смутный трепет, который, как сырой осенний
туман, проникает человека до костей, как только хоть издали послышится глухое и мерное позвякиванье железных оков, беспрерывно раздающееся в длинных и темных коридорах замка Атмосфера арестантских камор, несмотря на частое освежение, тяжела и удушлива; серовато-желтые лица заключенников кажутся суровыми и непреклонными, хотя, в сущности, они по большей части выражают только тупость и равнодушие; однообразие и узкость форм, в которые насильственно втиснута здесь жизнь, давит и томит душу.
Сотни свежих окровавленных тел людей, за 2 часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мертвых в Севастополе; сотни людей с проклятиями и молитвами на пересохших устах — ползали, ворочались и стонали, — одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый
туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и всё так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему
миру, выплыло могучее, прекрасное светило.
А как счастлив бывал он в этой комнате некогда! он был не один: около него присутствовал тогда прекрасный призрак и осенял его днем за заботливым трудом, ночью бодрствовал над его изголовьем. Там жили с ним тогда мечты, будущее было одето
туманом, но не тяжелым, предвещающим ненастье, а утренним, скрывающим светлую зарю. За тем
туманом таилось что-то, вероятно — счастье… А теперь? не только его комната, для него опустел целый
мир, и в нем самом холод, тоска…
О луче и катастрофе 28-го года еще долго говорил и писал весь
мир, но потом имя профессора Владимира Ипатьевича Персикова оделось
туманом и погасло, как погас и самый открытый им в апрельскую ночь красный луч.
Теперь, когда быстро наступала темнота, мелькали внизу огни и когда казалось, что
туман скрывает под собой бездонную пропасть, Липе и ее матери, которые родились нищими и готовы были прожить так до конца, отдавая другим всё, кроме своих испуганных, кротких душ, — быть может, им примерещилось на минуту, что в этом громадном, таинственном
мире, в числе бесконечного ряда жизней и они сила, и они старше кого-то; им было хорошо сидеть здесь наверху, они счастливо улыбались и забыли о том, что возвращаться вниз все-таки надо.
Самое отношение к
миру теряется, человек действует заодно и как одно с
миром, сознание заволакивается
туманом; час заклятия становится часом оргии; на нашем маловыразительном языке мы могли бы назвать этот час — гениальным прозрением, в котором стерлись грани между песней, музыкой, словом и движением, жизнью, религией и поэзией.
Но родина и вольность, будто сон,
В
тумане дальнем скрылись невозвратно…
В цепях железных пробудился он.
Для дикаря всё стало непонятно —
Блестящих городов и шум и звон.
Так облачко, оторвано грозою,
Бродя одно под твердью голубою,
Куда пристать не знает; для него
Всё чуждо — солнце,
мир и шум его;
Ему обидно общее веселье, —
Оно, нахмурясь, прячется в ущелье.
Герой наш был москвич, и потому
Я враг Неве и невскому
туману.
Там (я весь
мир в свидетели возьму)
Веселье вредно русскому карману,
Занятья вредны русскому уму.
Там жизнь грязна, пуста и молчалива,
Как плоский берег Финского залива.
Москва — не то: покуда я живу,
Клянусь, друзья, не разлюбить Москву.
Там я впервые в дни надежд и счастья
Был болен от любви и любострастья.
Весь
мир, казалось, состоял только из черных силуэтов и бродивших белых теней, а Огнев, наблюдавший
туман в лунный августовский вечер чуть ли не первый раз в жизни, думал, что он видит не природу, а декорацию, где неумелые пиротехники, желая осветить сад белым бенгальским огнем, засели под кусты и вместе со светом напустили в воздух и белого дыма.
Снегу, казалось, не будет конца. Белые хлопья все порхали, густо садясь на ветки талины, на давно побелевшую землю, на нас. Только у самого огня протаяло и было черно. Весь видимый
мир для нас ограничивался этим костром да небольшим клочком острова с выступавшими, точно из
тумана, очертаниями кустов… Дальше была белая стена мелькающего снега.
В их деревне, думают они, народ хороший, смирный, разумный, бога боится, и Елена Ивановна тоже смирная, добрая, кроткая, было так жалко глядеть на нее, но почему же они не ужились и разошлись, как враги? Что это был за
туман, который застилал от глаз самое важное, и видны были только потравы, уздечки, клещи и все эти мелочи, которые теперь при воспоминании кажутся таким вздором? Почему с новым владельцем живут в
мире, а с инженером не ладили?
Что он увидел в эту последнюю минуту? Может быть, его душевным глазам представился тот бездонный, вечный, черный
туман, который неизбежно и безжалостно поглощает и людей, и зверей, и травы, и звезды, и целые
миры?..
Мальчик перестал читать и задумался. В избушке стало совсем тихо. Стучал маятник, за окном плыли
туманы… Клок неба вверху приводил на память яркий день где-то в других местах, где весной поют соловьи на черемухах… «Что это за жалкое детство! — думал я невольно под однотонные звуки этого детского голоска. — Без соловьев, без цветущей весны… Только вода да камень, заграждающий взгляду простор божьего
мира. Из птиц — чуть ли не одна ворона, по склонам — скучная лиственница да изредка сосна…»
«В море
туманы, в
мире обманы» — таковы были речи твои.
Голова закружилась, и
мир окутался
туманом. В
тумане промелькнули знакомые образы… Граф, змея, Франц, собаки огненного цвета, девушка в красном, сумасшедший Николай Ефимыч.
Как холод, мрак и
туманы неодушевленной природы, так эти уроды животной жизни ползут в душу человеческую, чтоб оттолкнуть и отъединить ее от
мира, в котором свет и жизнь.
Туман, слякоть. Из угрюмого, враждебного неба льет дождь, или мокрый снег падает. Ветер воет в темноте. Летом, бывает, светит и солнце, — тогда жаркая духота стоит над землею, пахнет известкою, пылью, особенно летнею вонью города… Вот
мир, в котором живут герои Достоевского. Описывает он этот
мир удивительно.
Бои становились чаще, кровопролитнее; кровавый
туман окутывал далекую Маньчжурию. Взрывы, огненные дожди из снарядов, волчьи ямы и проволочные заграждения, трупы, трупы, трупы, — за тысячи верст через газетные листы как будто доносился запах растерзанного и обожженного человеческого мяса, призрак какой-то огромной, еще невиданной в
мире бойни.
— Я ненавижу тебя! — шептало странное, бесформенное пятно человека, охваченного
туманом и вырванного им из живого
мира. — Я ненавижу тебя!
Дальше Павел думать не может. Он стоит у окна и словно давится желтым отвратительным
туманом, который угрюмо и властно ползет в комнату, как бесформенная желтобрюхая гадина. Павла душат злоба и отчаяние, и все же ему легче, что он не один дурной, а все дурные, весь
мир. И не такой страшной и постыдной кажется его болезнь. «Это ничего, — думает он, — Петров был два раза болен, Самойлов даже три раза, Шмидт, Померанцев уже вылечились, и я вылечусь».