Неточные совпадения
Средь
мира дольного
Для
сердца вольного
Есть два пути.
Зеленеет лес,
Зеленеет луг,
Где низиночка —
Там и зеркало!
Хорошо, светло
В
мире Божием,
Хорошо, легко,
Ясно на́
сердце.
По водам плыву
Белым лебедем,
По степям бегу
Перепелочкой.
Красивая, здоровая.
А деток не дал Бог!
Пока у ней гостила я,
Все время с Лиодорушкой
Носилась, как с родным.
Весна уж начиналася,
Березка распускалася,
Как мы домой пошли…
Хорошо, светло
В
мире Божием!
Хорошо, легко,
Ясно н а ́
сердце.
Постепенно разыгрываясь, фантазия Грустилова умчалась наконец в надзвездный
мир, куда он по очереди переселил вместе с собою всех этих полуобнаженных богинь, которых бюсты так глубоко уязвляли его
сердце.
"Мудрые
мира сего! — восклицает по этому поводу летописец, — прилежно о сем помыслите! и да не смущаются
сердца ваши при взгляде на шелепа и иные орудия, в коих, по высокоумному мнению вашему, якобы сила и свет просвещения замыкаются!"
Когда он ушел, ужасная грусть стеснила мое
сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет в
мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!
Недвижим он лежал, и странен
Был томный
мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем
сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь;
Теперь, как в доме опустелом,
Всё в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
От хладного разврата света
Еще увянуть не успев,
Его душа была согрета
Приветом друга, лаской дев;
Он
сердцем милый был невежда,
Его лелеяла надежда,
И
мира новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья
сердца своего;
Цель жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал.
Покамест упивайтесь ею,
Сей легкой жизнию, друзья!
Ее ничтожность разумею
И мало к ней привязан я;
Для призраков закрыл я вежды;
Но отдаленные надежды
Тревожат
сердце иногда:
Без неприметного следа
Мне было б грустно
мир оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы, кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук.
Он мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое
сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…
К тому ж — он мыслит — в это дело
Вмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно, быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…»
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот на чем вертится
мир!
Уж сколько раз твердили
миру,
Что лесть гнусна, вредна; но только всё не впрок,
И в
сердце льстец всегда отыщет уголок.
«Да, — говорил он с собой, — вот он где,
мир прямого, благородного и прочного счастья! Стыдно мне было до сих пор скрывать эти цветы, носиться в аромате любви, точно мальчику, искать свиданий, ходить при луне, подслушивать биение девического
сердца, ловить трепет ее мечты… Боже!»
Он считал себя счастливым уже и тем, что мог держаться на одной высоте и, скача на коньке чувства, не проскакать тонкой черты, отделяющей
мир чувства от
мира лжи и сентиментальности,
мир истины от
мира смешного, или, скача обратно, не заскакать на песчаную, сухую почву жесткости, умничанья, недоверия, мелочи, оскопления
сердца.
Много мыслительной заботы посвятил он и
сердцу и его мудреным законам. Наблюдая сознательно и бессознательно отражение красоты на воображение, потом переход впечатления в чувство, его симптомы, игру, исход и глядя вокруг себя, подвигаясь в жизнь, он выработал себе убеждение, что любовь, с силою Архимедова рычага, движет
миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении. Где же благо? Где зло? Где граница между ними?
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное место в
сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в
сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный
мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
Он был как будто один в целом
мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим
сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
В вашем покое будет биться пульс, будет жить сознание счастья; вы будете прекраснее во сто раз, будете нежны, грустны, перед вами откроется глубина собственного
сердца, и тогда весь
мир упадет перед вами на колени, как падаю я…
Нравственное лицо его было еще неуловимее. Бывали какие-то периоды, когда он «обнимал, по его выражению, весь
мир», когда чарующею мягкостью открывал доступ к
сердцу, и те, кому случалось попадать на эти минуты, говорили, что добрее, любезнее его нет.
Вере становилось тепло в груди, легче на
сердце. Она внутренно вставала на ноги, будто пробуждалась от сна, чувствуя, что в нее льется волнами опять жизнь, что тихо, как друг, стучится
мир в душу, что душу эту, как темный, запущенный храм, осветили огнями и наполнили опять молитвами и надеждами. Могила обращалась в цветник.
Гончарова.], поэт, — хочу в Бразилию, в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь и тут же рядом превращает в камень все, чего коснется своим огнем; где человек, как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, — туда, в светлые чертоги Божьего
мира, где природа, как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза не устанут смотреть, а
сердце биться».
Она вырвалась от него из-за занавесок. Митя вышел за ней как пьяный. «Да пусть же, пусть, что бы теперь ни случилось — за минуту одну весь
мир отдам», — промелькнуло в его голове. Грушенька в самом деле выпила залпом еще стакан шампанского и очень вдруг охмелела. Она уселась в кресле, на прежнем месте, с блаженною улыбкой. Щеки ее запылали, губы разгорелись, сверкавшие глаза посоловели, страстный взгляд манил. Даже Калганова как будто укусило что-то за
сердце, и он подошел к ней.
Монастырь он обошел кругом и через сосновую рощу прошел прямо в скит. Там ему отворили, хотя в этот час уже никого не впускали.
Сердце у него дрожало, когда он вошел в келью старца: «Зачем, зачем он выходил, зачем тот послал его „в
мир“? Здесь тишина, здесь святыня, а там — смущенье, там мрак, в котором сразу потеряешься и заблудишься…»
— Бог сжалился надо мной и зовет к себе. Знаю, что умираю, но радость чувствую и
мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже смею любить детей моих и лобызать их. Мне не верят, и никто не поверил, ни жена, ни судьи мои; не поверят никогда и дети. Милость Божию вижу в сем к детям моим. Умру, и имя мое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую Бога,
сердце как в раю веселится… долг исполнил…
Вот отчего точилось кровью
сердце Алеши, и уж конечно, как я сказал уже, прежде всего тут стояло лицо, возлюбленное им более всего в
мире и оно же «опозоренное», оно же и «обесславленное»!
В семь часов вечера Иван Федорович вошел в вагон и полетел в Москву. «Прочь все прежнее, кончено с прежним
миром навеки, и чтобы не было из него ни вести, ни отзыва; в новый
мир, в новые места, и без оглядки!» Но вместо восторга на душу его сошел вдруг такой мрак, а в
сердце заныла такая скорбь, какой никогда он не ощущал прежде во всю свою жизнь. Он продумал всю ночь; вагон летел, и только на рассвете, уже въезжая в Москву, он вдруг как бы очнулся.
— Здесь все друзья мои, все, кого я имею в
мире, милые друзья мои, — горячо начала она голосом, в котором дрожали искренние страдальческие слезы, и
сердце Алеши опять разом повернулось к ней.
Если они на земле тоже ужасно страдают, то уж, конечно, за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко, — но ведь это рассуждение из другого
мира,
сердцу же человеческому здесь на земле непонятное.
Мало того: если даже период этот и никогда не наступит, но так как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человеко-богом, даже хотя бы одному в целом
мире, и, уж конечно, в новом чине, с легким
сердцем перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба-человека, если оно понадобится.
Уходит наконец от них, не выдержав сам муки
сердца своего, бросается на одр свой и плачет; утирает потом лицо свое и выходит сияющ и светел и возвещает им: «Братья, я Иосиф, брат ваш!» Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже Отчизну, и умер в чужой земле, изрекши на веки веков в завещании своем величайшее слово, вмещавшееся таинственно в кротком и боязливом
сердце его во всю его жизнь, о том, что от рода его, от Иуды, выйдет великое чаяние
мира, примиритель и спаситель его!
Христианство сначала понимало, что с тем понятием о браке, которое оно развивало, с тем понятием о бессмертии души, которое оно проповедовало, второй брак — вообще нелепость; но, делая постоянно уступки
миру, церковь перехитрила и встретилась с неумолимой логикой жизни — с простым детским
сердцем, практически восставшим против благочестивой нелепости считать подругу отца — своей матерью.
Осиротевшая мать совершенно предалась мистицизму; она нашла спасение от тоски в
мире таинственных примирений, она была обманута лестью религии — человеческому
сердцу.
Новый
мир толкался в дверь, наши души, наши
сердца растворялись ему. Сен-симонизм лег в основу наших убеждений и неизменно остался в существенном.
Мы встречали Новый год дома, уединенно; только А. Л. Витберг был у нас. Недоставало маленького Александра в кружке нашем, малютка покоился безмятежным сном, для него еще не существует ни прошедшего, ни будущего. Спи, мой ангел, беззаботно, я молюсь о тебе — и о тебе, дитя мое, еще не родившееся, но которого я уже люблю всей любовью матери, твое движение, твой трепет так много говорят моему
сердцу. Да будет твое пришествие в
мир радостно и благословенно!»
С больною душой, с тоскующим
сердцем, с неокрепшим организмом, человек всецело погружается в призрачный
мир им самим созданных фантасмагорий, а жизнь проходит мимо, не прикасаясь к нему ни одной из своих реальных услад.
Она нема, она не хочет слушать, она и глаз не наведет на тюрьму, и уже прошла, уже и скрылась. Пусто во всем
мире. Унывно шумит Днепр. Грусть залегает в
сердце. Но ведает ли эту грусть колдун?
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои!
Пускай в душевной глубине
И всходят и зайдут оне. //..........
Как
сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь. //..........
Лишь жить в самом себе умей:
Есть целый
мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум…
До нее как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким
сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, — это ее бескорыстная любовь к
миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни.
«Да, рвем мы
сердце пополам
Друг другу, но, родной,
Скажи, что ж больше делать нам?
Поможешь ли тоской!
Один, кто мог бы нам помочь
Теперь… Прости, прости!
Благослови родную дочь
И с
миром отпусти!
Умрете, но ваших страданий рассказ
Поймется живыми
сердцами,
И заполночь правнуки ваши о вас
Беседы не кончат с друзьями.
Они им покажут, вздохнув от души,
Черты незабвенные ваши,
И в память прабабки, погибшей в глуши,
Осушатся полные чаши!..
Пускай долговечнее мрамор могил,
Чем крест деревянный в пустыне,
Но
мир Долгорукой еще не забыл,
А Бирона нет и в помине.
Этот m-r Jules был очень противен Варваре Павловне, но она его принимала, потому что он пописывал в разных газетах и беспрестанно упоминал о ней, называя ее то m-me de L…tzki, то m-me de ***, cette grande dame russe si distinguée, qui demeure rue de P…, [Г-жа ***, это знатная русская дама, столь изысканная, которая живет по улице П… (фр.)] рассказывал всему свету, то есть нескольким сотням подписчиков, которым не было никакого дела до m-me L…tzki, как эта дама, настоящая по уму француженка (une vraie française par l’ésprit) — выше этого у французов похвал нет, — мила и любезна, какая она необыкновенная музыкантша и как она удивительно вальсирует (Варвара Павловна действительно так вальсировала, что увлекала все
сердца за краями своей легкой, улетающей одежды)… словом, пускал о ней молву по
миру — а ведь это, что ни говорите, приятно.
Слушавшая ее девушка с головой уходила в этот
мир разных жестокостей, неправды, крови и слез, и ее
сердце содрогалось от ужаса.
[В одном из предыдущих писем к брату, от 26 января, Пущин заявляет, что не решается писать ему почтой о своих переживаниях в связи с переговорами о
мире после Крымской войны; «Как ни желаю замирения, но как-то не укладывается в голове и
сердце, что будут кроить нашу землю…
Я не люблю писать к вам наскоро, как-нибудь, чтобы только сказать, что я к вам писала, — нет, я люблю поговорить с вами на просторе, рассказать подробно случающееся со мной, потолковать о чем-нибудь заветном для меня, в полной уверенности, что все это найдет отголосок в вашем добром
сердце; писавши к вам и прочим друзьям моим, я знаю, что я еще не совсем одна в
мире, знаю, что мне будут сочувствовать, а это теперь единственная моя отрада в моей трудной жизни…
— Когда человек… когда человеку… одно существо начинает заменять весь
мир, в его голове и
сердце нет места для этого
мира.
Никто уже не сомневался в ее положении; между тем сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери — она хорошо знала
сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы умереть, чем признаться в известных отношениях с нею или с какою бы то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него самого чувству целомудрия, он как бы хотел уверить целый
мир, что он вовсе не знал утех любви и что это никогда для него и не существовало.
— Ты все сердишься и не хочешь согласиться со мной, что я совершенно права, — и поверь мне, что ты сам гораздо скорее разлюбишь меня, когда весь мой
мир в тебе заключится; мы с тобой не молоденькие, должны знать и понимать
сердце человеческое.
— Да, Алеша, — продолжала она с тяжким чувством. — Теперь он прошел между нами и нарушил весь наш
мир, на всю жизнь. Ты всегда в меня верил больше, чем во всех; теперь же он влил в твое
сердце подозрение против меня, недоверие, ты винишь меня, он взял у меня половину твоего
сердца. Черная кошкапробежала между нами.
— Что им делается! Цветут красотой — и шабаш. Я нынче со всеми в
миру живу, даже с Яшенькой поладил. Да и он за ум взялся: сколь прежде строптив был, столь нонче покорен. И так это родительскому
сердцу приятно…
Зная твое доброе
сердце, я очень понимаю, как тягостно для тебя должно быть всех обвинять; но если начальство твое желает этого, то что же делать, мой друг! — обвиняй! Неси сей крест с смирением и утешай себя тем, что в
мире не одни радости, но и горести! И кто же из нас может сказать наверное, что для души нашей полезнее: первые или последние! Я, по крайней мере, еще в институте была на сей счет в недоумении, да и теперь в оном же нахожусь.
Нет, я никого не могу любить, кроме бога, ни в чем не могу найти утешения, кроме религии! Знаешь ли, иногда мне кажется, что у меня выросли крылья и что я лечу высоко-высоко над этим дурным
миром! А между тем
сердце еще молодо… зачем оно молодо, друг мой? зачем жестокий рок не разбил его, как разбил мою жизнь?