Неточные совпадения
Она пряталась от него или выдумывала болезнь, когда глаза ее, против воли, теряли бархатную мягкость, глядели как-то сухо и горячо, когда на лице лежало тяжелое облако, и она, несмотря на все старания, не могла принудить себя улыбнуться, говорить, равнодушно слушала самые горячие новости политического
мира, самые любопытные объяснения нового шага в
науке, нового творчества в искусстве.
Некоторые отделы этой книги и введение были печатаемы в повременных изданиях, и другие части были читаны Сергеем Ивановичем людям своего круга, так что мысли этого сочинения не могли быть уже совершенной новостью для публики; но всё-таки Сергей Иванович ожидал, что книга его появлением своим должна будет произвести серьезное впечатление на общество и если не переворот в
науке, то во всяком случае сильное волнение в ученом
мире.
— «Русская интеллигенция не любит богатства». Ух ты! Слыхал? А может, не любит, как лиса виноград? «Она не ценит, прежде всего, богатства духовного, культуры, той идеальной силы и творческой деятельности человеческого духа, которая влечет его к овладению
миром и очеловечению человека, к обогащению своей жизни ценностями
науки, искусства, религии…» Ага, религия? — «и морали». — Ну, конечно, и морали. Для укрощения строптивых. Ах, черти…
Диомидов выпрямился и, потрясая руками, начал говорить о «жалких соблазнах
мира сего», о «высокомерии разума», о «суемудрии
науки», о позорном и смертельном торжестве плоти над духом. Речь его обильно украшалась словами молитв, стихами псалмов, цитатами из церковной литературы, но нередко и чуждо в ней звучали фразы светских проповедников церковной философии...
— Учу я, господин, вполне согласно с
наукой и сочинениями Льва Толстого, ничего вредного в моем поучении не содержится. Все очень просто:
мир этот, наш, весь — дело рук человеческих; руки наши — умные, а башки — глупые, от этого и горе жизни.
— Загадочных людей — нет, — их выдумывают писатели для того, чтоб позабавить вас. «Любовь и голод правят
миром», и мы все выполняем повеления этих двух основных сил. Искусство пытается прикрасить зоологические требования инстинкта пола,
наука помогает удовлетворять запросы желудка, вот и — все.
Мудреная
наука жить со всеми в
мире и любви была у него не
наука, а сама натура, освященная принципами глубокой и просвещенной религии.
Науки бывают разные; одни трактуют об удобрении полей, о построении жилищ человеческих и скотских, о воинской доблести и непреоборимой твердости — сии суть полезные; другие, напротив, трактуют о вредном франмасонском и якобинском вольномыслии, о некоторых якобы природных человеку понятиях и правах, причем касаются даже строения
мира — сии суть вредные.
— Помни, юный, неустанно, — так прямо и безо всякого предисловия начал отец Паисий, — что мирская
наука, соединившись в великую силу, разобрала, в последний век особенно, все, что завещано в книгах святых нам небесного, и после жестокого анализа у ученых
мира сего не осталось изо всей прежней святыни решительно ничего.
Наука развивалась в европейском
мире, как свободное исследование и искание истины, независимо от ее выгодности и полезности.
Можно установить следующие религиозные черты марксизма: строгая догматическая система, несмотря на практическую гибкость, разделение на ортодоксию и ересь, неизменяемость философии
науки, священное писание Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, которое может быть истолковываемо, но не подвергнуто сомнению; разделение
мира на две части — верующих — верных и неверующих — неверных; иерархически организованная коммунистическая церковь с директивами сверху; перенесение совести на высший орган коммунистической партии, на собор; тоталитаризм, свойственный лишь религиям; фанатизм верующих; отлучение и расстрел еретиков; недопущение секуляризации внутри коллектива верующих; признание первородного греха (эксплуатации).
Но совершенно на другом конце, в точных
науках о природном
мире, мы сейчас встречаемся с настоящей трагедией ученого.
Наука познает реальный
мир в том состоянии, в котором он находится, и она не виновна в падшести
мира.
Она выходит за пределы объективированного
мира, изучаемого
наукой.
Наука раскрывает если не Истину, то истины, а современный
мир ввергается во все большую и большую тьму.
Никакая
наука не может ничего сказать о том, существуют ли или не существуют иные
миры, но только потому, что ученый, исключительно погруженный в этот данный ему
мир, не имеет свободы духа, необходимой для признания других планов
мира.
Для теософического гностицизма, для «(ieisteswissenschaft» [
Науки о духе (нем.) — термин В. Дильтея и неокантианцев.], принципиально познаваемо все, Бог и
мир, так же как и для гегельянства.
Этим же живым софийным единством мысли и бытия обосновывается человеческая телеология в
науке, технике, хозяйстве, равно как и возможность внешнего овладения
миром, «
мир, как хозяйство» [См. выше прим.43.].
Справедливо, что всякая реальность, будет ли то чужое «я» или внешний
мир, установляется не рассудочно, но интуитивно, причем интуиция действительности имеет корни в чувстве действенности, т. е. не гносеологические, но праксеологические [Ср. мою «Философию хозяйства», главу о «природе
науки».].
Ему остается чужда духовная ограниченность позитивизма, то миродовольство, которым отравлены и философия, и
наука, — оно чувствует себя залетным гостем, вестником из иного
мира, и составляет наиболее религиозный элемент внерелигиозной культуры.
Здесь начинается область «мистики», а равно и путь «оккультизма», или «
науки, как достигнуть познания высших
миров» (Штейнер).
Библия и
наука творении и происхождении
мира.
«Духовность» этих тел или
миров, о которой повествует «Geisteswissenschaft» [
Наука о духе (нем.).
Понятно все принципиальное различие таинства от «магизма»: магия есть расширенная, утонченная и углубленная мощь человека над природным
миром помощью высшего его знания, магия есть то же, что и
наука, лишь на иной ступени, с иными методами.
Вот этого-то общества, которое съезжалось со всех сторон Москвы и теснились около трибуны, на которой молодой воин
науки вел серьезную речь и пророчил былым, этого общества не подозревала Жеребцова. Ольга Александровна была особенно добра и внимательна ко мне потому, что я был первый образчик
мира, неизвестного ей; ее удивил мой язык и мои понятия. Она во мне оценила возникающие всходы другой России, не той, на которую весь свет падал из замерзших окон Зимнего дворца. Спасибо ей и за то!
А какие оригиналы были в их числе и какие чудеса — от Федора Ивановича Чумакова, подгонявшего формулы к тем, которые были в курсе Пуансо, с совершеннейшей свободой помещичьего права, прибавляя, убавляя буквы, принимая квадраты за корни и х за известное, до Гавриила Мягкова, читавшего самую жесткую
науку в
мире — тактику.
И заметьте, что это отрешение от
мира сего вовсе не ограничивалось университетским курсом и двумя-тремя годами юности. Лучшие люди круга Станкевича умерли; другие остались, какими были, до нынешнего дня. Бойцом и нищим пал, изнуренный трудом и страданиями, Белинский. Проповедуя
науку и гуманность, умер, идучи на свою кафедру, Грановский. Боткин не сделался в самом деле купцом… Никто из них не отличился по службе.
Я с ранних лет должен был бороться с воззрением всего, окружавшего меня, я делал оппозицию в детской, потому что старшие наши, наши деды были не Фоллены, а помещики и сенаторы. Выходя из нее, я с той же запальчивостью бросился в другой бой и, только что кончил университетский курс, был уже в тюрьме, потом в ссылке.
Наука на этом переломилась, тут представилось иное изучение — изучение
мира несчастного, с одной стороны, грязного — с другой.
Глядя на какой-нибудь невзрачный, старинной архитектуры дом в узком, темном переулке, трудно представить себе, сколько в продолжение ста лет сошло по стоптанным каменным ступенькам его лестницы молодых парней с котомкой за плечами, с всевозможными сувенирами из волос и сорванных цветов в котомке, благословляемых на путь слезами матери и сестер… и пошли в
мир, оставленные на одни свои силы, и сделались известными мужами
науки, знаменитыми докторами, натуралистами, литераторами.
Наука познает объективированный
мир и дает человеку возможность овладеть «природой».
«Объективная»
наука не только нужна человеку, но и отражает логос в падшем
мире.
Странно было также то, что подлинный, нуменальный
мир (вещь в себе) непознаваем,
мир же вторичный и неподлинный (феномен) познаваем, и относительно него обоснована общеобязательная и твердая
наука.
— А по вечерам зато откровеннее! По вечерам задушевнее и откровеннее! — с жаром обернулся к нему Лебедев, — простодушнее и определительнее, честнее и почтеннее, и хоть этим я вам и бок подставляю, но наплевать-с; я вас всех вызываю теперь, всех атеистов: чем вы спасете
мир и нормальную дорогу ему в чем отыскали, — вы, люди
науки, промышленности, ассоциаций, платы заработной и прочего? Чем? Кредитом? Что такое кредит? К чему приведет вас кредит?
Спенсер о парижских позитивистах меня совсем не расспрашивал, не говорил и о лондонских верующих. Свой позитивизм он считал вполне самобытным и свою систему
наук ставил, кажется, выше контовской. Мои парижские единомышленники относились к нему, конечно, с оговорками, но признавали в нем огромный обобщающийум — первый в ту эпоху во всей философской литературе. Не обмолвился Спенсер ничем и о немцах, о тогдашних профессорах философии, и в лагере метафизиков, и в лагере сторонников механической теории
мира.
Теперь, в заключение этой главы, я отмечу особенно главнейшие моменты того, как будущий писатель складывался во мне в студенческие годы, проведенные в"Ливонских Афинах", и что поддержало во мне все возраставшее внутреннее влечение к
миру художественно воспроизведенной русской жизни, удаляя меня от
мира теоретической и прикладной
науки.
Мой венский сезон не прошел для меня и без экскурсий в
мир университетской
науки, больше через посредство русских молодых людей — медиков и натуралистов.
Отрицание же сил иного
мира — вне компетенции
науки, призванной лишь открывать закономерность данного
мира.
Наука говорит правду о «природе», верно открывает «закономерность» в ней, но она ничего не знает и не может знать о происхождении самого порядка природы, о сущности бытия и той трагедии, которая происходит в глубинах бытия, это уже в ведении не патологии, а физиологии — учения о здоровой сущности
мира, в ведении метафизики, мистики и религии.
Наш «эмпирический»
мир есть действительный
мир, но больной и испорченный; он воспринимается таким, каков он есть в данном своем дефектном состоянии, а не таким, каким его конструирует субъект; он познается
наукой,
наука имеет дело с реальностью, а не с состояниями сознания и элементами мышления, но реальностью больной.
Позитивная
наука имеет творческое значение, в ней жизнь
мира просветляется.
Ведь для Канта не только
наука, знание, но и сам
мир, сама природа созидаются познавательными категориями, судящим субъектом.
А что если
наука изучает лишь болезненное состояние
мира, если в ее ведении лишь природный порядок, который есть результат греха и мирового недуга, если
наука только патология?
Так и
наука: ее сфера есть помещение больницы,
мира, заболевшего от греха и подпавшего закону тления, подчинившегося закону необходимости.
Знание позитивной
науки не есть пассивное состояние, пассивное отражение, оно всегда есть активное усилие, действие в
мире, знание всегда «прагматично».
Наука верно учит о законах природы, но ложно учит о невозможности чудесного, ложно отрицает иные
миры.
Гнет позитивизма и теории социальной среды, давящий кошмар необходимости, бессмысленное подчинение личности целям рода, насилие и надругательство над вечными упованиями индивидуальности во имя фикции блага грядущих поколений, суетная жажда устроения общей жизни перед лицом смерти и тления каждого человека, всего человечества и всего
мира, вера в возможность окончательного социального устроения человечества и в верховное могущество
науки — все это было ложным, давящим живое человеческое лицо объективизмом, рабством у природного порядка, ложным универсализмом.
От логики и гносеологии зависит не только существование
науки и философии, но и существование самого
мира.
Это — страшный, убийственный рационализм, для которого не только
наука, знание, но и сам
мир, само бытие есть результат рационализирования, суждения.
«Вивисекция, — заявляет мистрисс Мона Кэрд, — есть главный враг
науки, которая всегда учила, что законы природы гармоничны и не терпят противоречий; но если эти законы не терпят противоречий, то как возможно, чтоб то, что в нравственном отношении несправедливо, было в научном отношении справедливо, чтоб то, что жестоко и неправедно, могло вести к
миру и здоровью?» (The sanctuary of mercy. 1899, p. 6).
В таких случаях меня охватывали ярость и отчаяние: да что же это за
наука моя, которая оставляет меня таким слепым и беспомощным?! Ведь я, как преступник, не могу взглянуть теперь в глаза этой пущенной мною по
миру женщине, а чем же я виноват?