Неточные совпадения
Недвижим он
лежал, и странен
Был томный
мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь;
Теперь, как в доме опустелом,
Всё в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
И так они старели оба.
И отворились наконец
Перед супругом двери гроба,
И новый он приял венец.
Он умер в час перед обедом,
Оплаканный своим соседом,
Детьми и верною женой
Чистосердечней, чем иной.
Он был простой и добрый барин,
И там, где прах его
лежит,
Надгробный памятник гласит:
Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и бригадир,
Под камнем сим вкушает
мир.
— Иногда кажется, что понимать — глупо. Я несколько раз ночевал в поле;
лежишь на спине, не спится, смотришь на звезды, вспоминая книжки, и вдруг — ударит, — эдак, знаешь, притиснет: а что, если величие и необъятность вселенной только — глупость и чье-то неумение устроить
мир понятнее, проще?
Здесь собрались интеллигенты и немало фигур, знакомых лично или по иллюстрациям: профессора, не из крупных, литераторы, пощипывает бородку Леонид Андреев, с его красивым бледным лицом, в тяжелой шапке черных волос, унылый «последний классик народничества», редактор журнала «Современный
мир», Ногайцев, Орехова, ‹Ерухимович›, Тагильский, Хотяинцев, Алябьев, какие-то шикарно одетые дамы, оригинально причесанные, у одной волосы
лежали на ушах и на щеках так, что лицо казалось уродливо узеньким и острым.
Много мыслительной заботы посвятил он и сердцу и его мудреным законам. Наблюдая сознательно и бессознательно отражение красоты на воображение, потом переход впечатления в чувство, его симптомы, игру, исход и глядя вокруг себя, подвигаясь в жизнь, он выработал себе убеждение, что любовь, с силою Архимедова рычага, движет
миром; что в ней
лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении. Где же благо? Где зло? Где граница между ними?
Она пряталась от него или выдумывала болезнь, когда глаза ее, против воли, теряли бархатную мягкость, глядели как-то сухо и горячо, когда на лице
лежало тяжелое облако, и она, несмотря на все старания, не могла принудить себя улыбнуться, говорить, равнодушно слушала самые горячие новости политического
мира, самые любопытные объяснения нового шага в науке, нового творчества в искусстве.
На этом пламенно-золотом, необозримом поле
лежат целые
миры волшебных городов, зданий, башен, чудовищ, зверей — все из облаков.
Но Маслова не отвечала своим товаркам, а легла на нары и с уставленными в угол косыми глазами
лежала так до вечера. В ней шла мучительная работа. То, что ей сказал Нехлюдов, вызывало ее в тот
мир, в котором она страдала и из которого ушла, не поняв и возненавидев его. Она теперь потеряла то забвение, в котором жила, а жить с ясной памятью о том, что было, было слишком мучительно. Вечером она опять купила вина и напилась вместе с своими товарками.
И неизбежно должно было раскрыться
миру, что в самой глубине буржуазной жизни
лежит уже семя великой войны, великой катастрофы.
Правда романтиков в недовольстве конечностью и закованностью этого
мира, в устремленности к тому, что
лежит за пределами рационального порядка.
Но ложь классицизма как известного духовного типа
лежит в допущении возможности имманентного совершенства в конечном, в условиях этого
мира.
И разгадка этой тайны
лежит в субъективном
мире, который совсем не сводим к психическим состояниям человека, как хотел позитивизм.
Этим проникнута его критика отвлеченных начал, его искание целостного знания, в основании знания, в основании философии
лежит вера, самое признание реальности внешнего
мира предполагает веру.
В основе феодального строя
лежало начало личности, и последующее обмещанение и обуржуазивание
мира стерло краски индивидуальности.
Религиозная вера всегда
лежит в глубинах мистики, мистики свободного волевого избрания, свободной любви, свободного обличения
мира невидимых, непринуждающих вещей.
Лежа в кибитке, мысли мои обращены были в неизмеримость
мира.
— Да ведь мне-то обидно:
лежал я здесь и о смертном часе сокрушался, а ты подошла — у меня все нутро точно перевернулось… Какой же я после этого человек есть, что душа у меня коромыслом? И весь-то грех в
мир идет единственно через вас, баб, значит… Как оно зачалось, так, видно, и кончится. Адам начал, а антихрист кончит. Правильно я говорю?.. И с этакою-то нечистою душой должен я скоро предстать туда, где и ангелы не смеют взирати… Этакая нечисть, погань, скверность, — вот што я такое!
— А ежели сегодня подрались всем
миром — одолели, значит — а завтра опять — один богат, а другой беден, — тогда — покорно благодарю! Мы хорошо понимаем — богатство, как сыпучий песок, оно смирно не
лежит, а опять потечет во все стороны! Нет, уж это зачем же!
В эпохи нравственного и умственного умаления, когда реальное дело выпадает из рук, подобные фантасмагории совершаются нередко. Не находя удовлетворений в действительной жизни, общество мечется наудачу и в изобилии выделяет из себя людей, которые с жадностью бросаются на призрачные выдумки и в них обретают душевный
мир. Ни споры, ни возражения тут не помогают, потому что, повторяю, в самой основе новоявленных вероучений
лежит не сознательность, а призрачность. Нужен душевный
мир — и только.
Сотни свежих окровавленных тел людей, за 2 часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами,
лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мертвых в Севастополе; сотни людей с проклятиями и молитвами на пересохших устах — ползали, ворочались и стонали, — одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и всё так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему
миру, выплыло могучее, прекрасное светило.
— Вы сами. Мало быть честным перед другими, надо быть честным перед самим собою. Ну вот, например:
лежит на тарелке пирожное. Оно — чужое, но вам его захотелось съесть, и вы съели. Допустим, что никто в
мире не узнал и никогда не узнает об этом. Так что же? Правы вы перед самим собою? Или нет?
Но так как внешние вещи
мира мы познаем: первое, через внешний свет, в коем мы их видим; второе, через звуки, которыми они с нами говорят, и через телесные движения, которые их с нами соединяют, то для отвлечения всего этого необходимы мрак, тишина и собственное безмолвие; а потому, приступая к умному деланию, мы должны замкнуться в тихой и темной келье и безмолвно пребывать в ней в неподвижном положении, сидя или
лежа.
В-8-х, ввиду безграничного нравственного и общественного влияния женщин конгресс убеждает их оказать свою поддержку всему тому, что может способствовать
миру, ибо иначе на их ответственности должно
лежать в большей мере всякое продолжение настоящего военного положения.
Так же, как «утро» Монса — гавань обещает всегда; ее
мир полон необнаруженного значения, опускающегося с гигантских кранов пирамидами тюков, рассеянного среди мачт, стиснутого у набережных железными боками судов, где в глубоких щелях меж тесно сомкнутыми бортами молчаливо, как закрытая книга,
лежит в тени зеленая морская вода.
Впрочем, к гордости всех русских патриотов (если таковые на Руси возможны), я должен сказать, что многострадальный дядя мой, несмотря на все свои западнические симпатии, отошел от сего
мира с пламенной любовью к родине и в доставленном мне посмертном письме начертал слабою рукою: «Извини, любезный друг и племянник, что пишу тебе весьма плохо, ибо пишу
лежа на животе, так как другой позиции в ожидании смерти приспособить себе не могу, благодаря скорострельному капитану, который жестоко зарядил меня с казенной части.
Отношение Климкова к людям изменялось; оставаясь таким же угодливым, как и прежде, теперь он начинал смотреть на всех снисходительно, глазами человека, который понял тайну жизни, может указать, где
лежит дорога к
миру и покою…
Косых. Он-то? Жох-мужчина! Пройда, сквозь огонь и воду прошел. Он и граф — пятак пара. Нюхом чуют, где что плохо
лежит. На жидовке нарвался, съел гриб, а теперь к Зюзюшкиным сундукам подбирается. Об заклад бьюсь, будь я трижды анафема, если через год он Зюзюшку по
миру не пустит. Он — Зюзюшку, а граф — Бабакину. Заберут денежки и будут жить-поживать да добра наживать. Доктор, что это вы сегодня такой бледный? На вас лица нет.
Подите дальше, припомните всевозможные приемы, церемонии и приседания, которыми кишит
мир, и вы убедитесь, что причина, вследствие которой они так упорно поддерживаются, не делаясь постылыми для самих участвующих в них, заключается именно в том, что в основе их непременно
лежит хоть подобие какого-то представления о праве и долге.
Сравните литературу сороковых годов, не делавшую шага без общих принципов, с литературой нынешнею, занимающеюся вытаскиванием бирюлек; сравните Менандра прежнего, оглашавшего стены"Британии"восторженными кликами о служении высшим интересам искусства и правды, и Менандра нынешнего, с тою же восторженностью возвещающего
миру о виденном в Екатеринославле северном сиянии… Какая непроглядная пропасть
лежит между этими сопоставлениями!
Все, что я читал прежде, все, что узнавал с такой наивной радостью, все свои и чужие материалистические мысли о
мире, о людях, о себе самом, все это проходило через освещенную полосу, и по мере того, как мысли и образы приходили, вспыхивали и уступали место другим, — я чувствовал, что из-за них подымается все яснее, выступает все ближе то серое, ужасно безжизненное или ужасно живое, что
лежало в глубине всех моих представлений и чего я так боялся.
В Петровских линиях зелеными и оранжевыми фонарями сиял знаменитый на весь
мир ресторан «Ампир», и в нем на столиках, у переносных телефонов,
лежали картонные вывески, залитые пятнами ликеров: «По распоряжению Моссовета — омлета нет. Получены свежие устрицы».
Жена
лежала и говорила, что ей прекрасно, и ничего не болит; но Варвара Алексеевна сидела за лампой, заслоненной от Лизы нотами, и вязала большое красное одеяло с таким видом, который ясно говорил, что после того, что было,
миру быть не может.
Это было добродушнейшее создание в подлунном
мире, о котором, мимоходом сказать, он ничего не ведал, и в этом-то его неведении, как мне теперь кажется, и
лежала основа безграничной любви этого старика к человечеству.
— Я в Думу эту верил, — медленно и как бы поверяя себя, продолжал старик, — я и третий раз голос подавал, за богатых, конечно, ну да! В то время я ещё был с
миром связан, избу имел, землю, пчельник, а теперь вот сорвался с глузду и — как перо на ветру. Ведь в деревне-то и богатым жизнь — одна маета, я полагал, что они насчёт правов — насчёт воли то есть — не забудут, а они… да ну их в болото и с Думой! Дело
лежит глубже, это ясно всякому, кто не слеп… Я тебе говорю: мужик думает, и надо ему в этом помочь.
— Построить жизнь по идеалам добра и красоты! С этими людьми и с этим телом! — горько думала Елена. — Невозможно! Как замкнуться от людской пошлости, как уберечься от людей! Мы все вместе живем, и как бы одна душа томится во всем многоликом человечестве.
Мир весь во мне. Но страшно, что он таков, каков он есть, и как только его поймешь, так и увидишь, что он не должен быть, потому что он
лежит в пороке и во зле. Надо обречь его на казнь, и себя с ним.
—
Мир во зле
лежит, и всяк человек есть ложь, — она молвила. — Что делать, Дунюшка? Не нами началось, милая, не нами и кончится. Надо терпеть. Такова уж людская судьба! Дело говорил тебе Марко Данилыч, что ты молоденька еще, не уходилась. Молодой-то умок, Дунюшка, что молодая брага — бродит. Погоди, поживешь на свете, притерпишься.
— Смертью все смирилось, — продолжал Пантелей. —
Мир да покой и вечное поминание!.. Смерть все мирит… Когда Господь повелит грешному телу идти в гробную тесноту,
лежать в холодке, в темном уголке, под дерновым одеялом, а вольную душеньку выпустит на свой Божий простор — престают тогда все счеты с людьми, что вживе остались… Смерть все кроет, Алексеюшка, все…
Нет, я не Байрон, я другой,
Ещё неведомый избранник,
Как он, гонимый
миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум немного совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз
лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я — или Бог — или никто!
В утверждении софийности понятий
лежит коренная ложь учения Гегеля, с этой стороны представляющего искажение платонизма, его reductio ad absurdum [Приведение к нелепости (лат.).], и «мудрость века сего» [Ибо мудрость
мира сего есть безумие пред Богом (1 Кор. 3:19).], выдающего за Софию (сам Гегель, впрочем, говорит даже не о Софии, понятию которой вообще нет места в его системе, но прямо о Логосе, однако для интересующего нас сейчас вопроса это различие не имеет значения).
Между же первым и вторым пришествием
лежит промежуточное время некоторого, хотя и относительного, удаления Христа от
мира.
Между
миром и Богом
лежит абсолютное, непреодолимое для
мира расстояние, которое, если и преодолевается, то незакономерно, прерывно, свободно, чудесно, благодатно.
Мир ни в каком смысле не есть Бог, ибо есть тварно-относительное бытие: между ним и Богом
лежит творческое fiat [Да будет (лат.).
И уже само это бытие — небытие, как общее состояние мироздания, есть метафизический грех, о котором сказано:
мир во зле
лежит.
Мало того, им же утверждается на высшей и предельной ступени та основная антиномия, которая
лежит вообще в основе религиозного самосознания: неразрывное двуединство трансцендентного и имманентного, премирность Абсолютного и откровение Бога в
мире.
Другими словами, первородный грех принес с собой не субстанциальную, но лишь функциональную порчу
мира, «
мир во зле
лежит» [1 Ин. 5:19; цитируется неточно.], но не есть зло, оно есть его состояние, а не естество.
Он есть ничто и все, и есть единственная воля, в которой
лежит мир и все творение, в Нем все равновечно без начала в одинаковом равновесии, мере и числе...
С одной стороны,
мир есть само абсолютное, как его модус, а с другой, в
мире ничего не совершается и не происходит, ибо он
лежит не вне абсолютного, но есть оно же само, в состоянии некоторой ущербности.
Греческому умозрению, которое в этом отношении идет параллельно с откровениями греческого искусства, как самая бесспорная истина о
мире, открылось, что в основе явлений
лежит мир запредельных идей — сущностей.
Заблуждение коренится не в ограниченности отдельного ума, которая могла бы компенсироваться гениальностью другого ума, оно имеет источником состояние
мира, который «во зле
лежит».