Неточные совпадения
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные
места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «
Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
Присутственные
места запустели; недоимок накопилось такое множество, что местный казначей, заглянув в казенный ящик, разинул рот, да так на всю
жизнь с разинутым ртом и остался; квартальные отбились от рук и нагло бездействовали: официальные дни исчезли.
Поток
жизни как бы прекращает свое естественное течение и образует водоворот, который кружится на одном
месте, брызжет и покрывается мутною накипью, сквозь которую невозможно различить ни ясных типических черт, ни даже сколько-нибудь обособившихся явлений.
Степан Аркадьич в школе учился хорошо, благодаря своим хорошим способностям, но был ленив и шалун и потому вышел из последних; но, несмотря на свою всегда разгульную
жизнь, небольшие чины и нестарые годы, он занимал почетное и с хорошим жалованьем
место начальника в одном из московских присутствий.
Кроме того, во время родов жены с ним случилось необыкновенное для него событие. Он, неверующий, стал молиться и в ту минуту, как молился, верил. Но прошла эта минута, и он не мог дать этому тогдашнему настроению никакого
места в своей
жизни.
Полковые интересы занимали важное
место в
жизни Вронского и потому, что он любил полк, и еще более потому, что его любили в полку.
Одно время, читая Шопенгауера, он подставил на
место его воли — любовь, и эта новая философия дня на два, пока он не отстранился от нее, утешала его; но она точно так же завалилась, когда он потом из
жизни взглянул на нее, и оказалась кисейною, негреющею одеждой.
— Ведь он уж стар был, — сказал он и переменил разговор. — Да, вот поживу у тебя месяц, два, а потом в Москву. Ты знаешь, мне Мягков обещал
место, и я поступаю на службу. Теперь я устрою свою
жизнь совсем иначе, — продолжал он. — Ты знаешь, я удалил эту женщину.
Он увидел на
месте, что приказчик был баба и дурак со всеми качествами дрянного приказчика, то есть вел аккуратно счет кур и яиц, пряжи и полотна, приносимых бабами, но не знал ни бельмеса в уборке хлеба и посевах, а в прибавленье ко всему подозревал мужиков в покушенье на
жизнь свою.
Сам же он во всю
жизнь свою не ходил по другой улице, кроме той, которая вела к
месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал или князь; в глаза не знал прихотей, какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был в театре.
Не сгорая ни честолюбьем, ни желаньем прибытков, ни подражаньем другим, он занимался только потому, что был убежден, что ему нужно быть здесь, а не на другом
месте, что для этого дана ему
жизнь.
Говорю-с вам это по той причине, что генерал-губернатор особенно теперь нуждается в таких людях; и вы, мимо всяких канцелярских повышений, получите такое
место, где не бесполезна будет ваша
жизнь.
Заговорил о превратностях судьбы; уподобил
жизнь свою судну посреди морей, гонимому отовсюду ветрами; упомянул о том, что должен был переменить много
мест и должностей, что много потерпел за правду, что даже самая
жизнь его была не раз в опасности со стороны врагов, и много еще рассказал он такого, из чего Тентетников мог видеть, что гость его был скорее практический человек.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими
местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на
жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец
место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой
жизни мишура,
Мои успехи в вихре света,
Мой модный дом и вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те
места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…
С первой молодости он держал себя так, как будто готовился занять то блестящее
место в свете, на которое впоследствии поставила его судьба; поэтому, хотя в его блестящей и несколько тщеславной
жизни, как и во всех других, встречались неудачи, разочарования и огорчения, он ни разу не изменил ни своему всегда спокойному характеру, ни возвышенному образу мыслей, ни основным правилам религии и нравственности и приобрел общее уважение не столько на основании своего блестящего положения, сколько на основании своей последовательности и твердости.
Maman уже не было, а
жизнь наша шла все тем же чередом: мы ложились и вставали в те же часы и в тех же комнатах; утренний, вечерний чай, обед, ужин — все было в обыкновенное время; столы, стулья стояли на тех же
местах; ничего в доме и в нашем образе
жизни не переменилось; только ее не было…
И часто в тех
местах, где менее всего могли ожидать их, они появлялись вдруг — и все тогда прощалось с
жизнью.
С интересом легкого удивления осматривалась она вокруг, как бы уже чужая этому дому, так влитому в сознание с детства, что, казалось, всегда носила его в себе, а теперь выглядевшему подобно родным
местам, посещенным спустя ряд лет из круга
жизни иной.
Так начиналась своеобразная фантастическая лекция о
жизни и людях — лекция, в которой, благодаря прежнему образу
жизни Лонгрена, случайностям, случаю вообще, — диковинным, поразительным и необыкновенным событиям отводилось главное
место.
Тут вспомнил кстати и о — кове мосте, и о Малой Неве, и ему опять как бы стало холодно, как давеча, когда он стоял над водой. «Никогда в
жизнь мою не любил я воды, даже в пейзажах, — подумал он вновь и вдруг опять усмехнулся на одну странную мысль: ведь вот, кажется, теперь бы должно быть все равно насчет этой эстетики и комфорта, а тут-то именно и разборчив стал, точно зверь, который непременно
место себе выбирает… в подобном же случае.
А теперь я пришла только сказать (Дуня стала подыматься с
места), что если, на случай, я тебе в чем понадоблюсь или понадобится тебе… вся моя
жизнь или что… то кликни меня, я приду.
Вожеватов (Огудаловой). Вот жизнь-то, Харита Игнатьевна, позавидуешь! (Карандышеву.) Пожил бы, кажется, хоть денек на вашем
месте. Водочки да винца! Нам так нельзя-с, пожалуй разум потеряешь. Вам можно все: вы капиталу не проживете, потому его нет, а уж мы такие горькие зародились на свет, у нас дела очень велики, так нам разума-то терять и нельзя.
— На сем
месте я люблю философствовать, глядя на захождение солнца: оно приличествует пустыннику. А там, подальше, я посадил несколько деревьев, любимых Горацием. [Гораций Флакк Квинт (65–8 гг. до н. э.) — знаменитый римский поэт. В своих одах и посланиях воспевал наслаждения
жизнью на лоне природы.]
— Оттого, что вы сами мне сказали, что скучаете только тогда, когда ваш порядок нарушается. Вы так непогрешительно правильно устроили вашу
жизнь, что в ней не может быть
места ни скуке, ни тоске… никаким тяжелым чувствам.
—
Место — неуютное. Тоскливо. Смотришь вокруг, — говорил Дмитрий, — и возмущаешься идиотизмом власти, их дурацкими приемами гасить
жизнь. Ну, а затем, присмотришься к этой пустынной земле, и как будто почувствуешь ее жажду человека, — право! И вроде как бы ветер шепчет тебе: «Ага, явился? Ну-ко, начинай…»
С той поры как Тагильский определил его роль и
место в
жизни как роль и
место аристократа от демократии, он, Самгин, конечно, не мог уже серьезно думать, что его
жизнь бессмысленна.
Он все более определенно чувствовал в
жизни Марины нечто таинственное или, по меньшей мере, странное. Странное отмечалось не только в противоречии ее политических и религиозных мнений с ее деловой
жизнью, — это противоречие не смущало Самгина, утверждая его скептическое отношение к «системам фраз». Но и в делах ее были какие-то темные
места.
Он сознавал, что Марина занимает первое
место в его
жизни, что интерес к ней растет, становится настойчивей, глубже, а она — все менее понятна.
Самым интересным человеком в редакции и наиболее характерным для газеты Самгин, присмотревшись к сотрудникам, подчеркнул Дронова, и это немедленно понизило в его глазах значение «органа печати». Клим должен был признать, что в роли хроникера Дронов на своем
месте. Острый взгляд его беспокойных глаз проникал сквозь стены домов города в микроскопическую пыль буднишной
жизни, зорко находя в ней, ловко извлекая из нее наиболее крупные и темненькие пылинки.
Но вообще он был доволен своим
местом среди людей, уже привык вращаться в определенной атмосфере, вжился в нее, хорошо, — как ему казалось, — понимал все «системы фраз» и был уверен, что уже не встретит в
жизни своей еще одного Бориса Варавку, который заставит его играть унизительные роли.
«Философия права — это попытка оправдать бесправие», — говорил он и говорил, что, признавая законом борьбу за существование, бесполезно и лицемерно искать в
жизни место религии, философии, морали.
— Что вы хотите сказать? Мой дядя такой же продукт разложения верхних слоев общества, как и вы сами… Как вся интеллигенция. Она не находит себе
места в
жизни и потому…
Вы стараетесь изолировать себя от
жизни, ищете
места над нею, в стороне от нее, да, да.
Эти фразы не смущали Самгина, напротив: в нем уже снова возрождалась смутная надежда на командующее
место в
жизни, которая, пошатываясь, поскрипывая, стеная и вздыхая, смотрела на него многими десятками глаз и точно ждала каких-то успокоительных обещаний, откровений.
«Я мог бы рассказать ему о Марине, — подумал Самгин, не слушая Дронова. — А ведь возможно, что Марина тоже оказалась бы большевичкой. Как много людей, которые не вросли в
жизнь, не имеют в ней строго определенного
места».
«Последние годы
жизни Анфимьевны Варвара относилась к ней очень плохо, но Анфимьевна все-таки не ушла на другое
место», — напомнил он себе и подумал, что Таисья могла бы научиться печатать на машинке Ремингтона.
«Эти растрепанные, вывихнутые люди довольно удобно живут в своих шкурах… в своих ролях. Я тоже имею право на удобное
место в
жизни…» — соображал Самгин и чувствовал себя обновленным, окрепшим, независимым.
В Петрограде он чувствовал себя гораздо [более] на
месте, в Петрограде
жизнь кипела все более круто, тревожно, вздымая густую пену бешенства страстей человеческих и особенно яростно — страсть к наживе.
Самгин рассказывал ей о Кутузове, о том, как он характеризовал революционеров. Так он вертелся вокруг самого себя, заботясь уж не столько о том, чтоб найти для себя устойчивое
место в
жизни, как о том, чтоб подчиняться ее воле с наименьшим насилием над собой. И все чаще примечая, подозревая во многих людях людей, подобных ему, он избегал общения с ними, даже презирал их, может быть, потому, что боялся быть понятым ими.
— Зачем же хлопочут строить везде железные дороги, пароходы, если идеал
жизни — сидеть на
месте? Подадим-ко, Илья, проект, чтоб остановились; мы ведь не поедем.
У него все более и более разгорался этот вопрос, охватывал его, как пламя, сковывал намерения: это был один главный вопрос уже не любви, а
жизни. Ни для чего другого не было теперь
места у него в душе.
«Что ж это такое? — печально думал Обломов, — ни продолжительного шепота, ни таинственного уговора слить обе
жизни в одну! Все как-то иначе, по-другому. Какая странная эта Ольга! Она не останавливается на одном
месте, не задумывается сладко над поэтической минутой, как будто у ней вовсе нет мечты, нет потребности утонуть в раздумье! Сейчас и поезжай в палату, на квартиру — точно Андрей! Что это все они как будто сговорились торопиться жить!»
— Хорошо, хорошо, — заговорил доктор, — это не мое дело; мой долг сказать вам, что вы должны изменить образ
жизни,
место, воздух, занятие — все, все.
Год прошел со времени болезни Ильи Ильича. Много перемен принес этот год в разных
местах мира: там взволновал край, а там успокоил; там закатилось какое-нибудь светило мира, там засияло другое; там мир усвоил себе новую тайну бытия, а там рушились в прах жилища и поколения. Где падала старая
жизнь, там, как молодая зелень, пробивалась новая…
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за
жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как огня увлечения страстей; и как в другом
месте тело у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание,
место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоем, и что живет этой
жизнью со дня приезда Ольги.
Не играя вопросом о любви и браке, не путая в него никаких других расчетов, денег, связей,
мест, Штольц, однако ж, задумывался о том, как примирится его внешняя, до сих пор неутомимая деятельность с внутреннею, семейною
жизнью, как из туриста, негоцианта он превратится в семейного домоседа?
Дети ее пристроились, то есть Ванюша кончил курс наук и поступил на службу; Машенька вышла замуж за смотрителя какого-то казенного дома, а Андрюшу выпросили на воспитание Штольц и жена и считают его членом своего семейства. Агафья Матвеевна никогда не равняла и не смешивала участи Андрюши с судьбою первых детей своих, хотя в сердце своем, может быть бессознательно, и давала им всем равное
место. Но воспитание, образ
жизни, будущую
жизнь Андрюши она отделяла целой бездной от
жизни Ванюши и Машеньки.
Написав несколько страниц, он ни разу не поставил два раза который; слог его лился свободно и
местами выразительно и красноречиво, как в «оны дни», когда он мечтал со Штольцем о трудовой
жизни, о путешествии.