Клим вспоминал: что еще, кроме дважды сказанного «здравствуй», сказала ему Лидия? Приятный,
легкий хмель настраивал его иронически. Он сидел почти за спиною Лидии и пытался представить себе: с каким лицом она смотрит на Диомидова? Когда он, Самгин, пробовал внушить ей что-либо разумное, — ее глаза недоверчиво суживались, лицо становилось упрямым и неумным.
И всем это понравилось гораздо больше, даже самому Ведерникову. Воодушевились. Стали обсуждать, как все это устроить, в подробностях намечали план. И надолго у всех осталась в памяти накуренная комната ячейки, яркий свет полуваттной лампы с потолка, отчеканенные морозом узоры на окнах и душевный подъем от вставшей перед всеми большой цели, и ясная,
легким хмелем кружащая голову радость, когда все кругом становятся так милы, так товарищески дороги.
Неточные совпадения
«Может ли быть, — думала она, глядя на поле, засеянное чечевицей, — чтобы добрая, разумная женщина не сделала его на целый век таким, каким он сидит передо мною? Не может быть этого. — А пьянство?.. Да другие еще более его пьют… И разве женщина, если захочет, не заменит собою вина?
Хмель — забвение: около женщины еще
легче забываться».
С улыбкой сквозь красивые усы и бородку он крепко пожал мне руку, сделал
легкий поклон, щелкнул опорками пятку о пятку, как, по-видимому, привык делать в сапогах со шпорами, и отрекомендовался: поручик Попов. Думаю, что это был псевдоним. Уж очень он на меня свысока смотрел. Но когда мы выпили по четвертому стаканчику, закусывая соленым огурцом, нарезанным на газете, с кусочками печенки, он
захмелел, снизошел до меня и разговорился.
Досужев. Ну, прощай! Вперед будем знакомы!
Захмелел, брат! (Жмет Жадову руку.) Василий, манто! (Надевает шинель.) Ты меня строго не суди! Я человек потерянный. Постарайся быть лучше меня, коли можешь. (Идет к двери и возвращается.) Да! вот тебе еще мой совет. Может быть, с моей
легкой руки, запьешь, так вина не пей, а пей водку. Вино нам не по карману, а водка, брат, лучше всего: и горе забудешь, и дешево! Adieu! [Прощай! (франц.) — Ред.] (Уходит.)
В небольшой и
легкой плетеной беседке, сплошь обвитой побегами павоя и
хмеля, на зеленой скамье, перед зеленым садовым столиком сидела Татьяна Николаевна Стрешнева и шила себе к лету холстинковое платье. Перед нею лежали рабочий баул и недавно сорванные с клумбы две розы. По саду начинали уже летать майские жуки да ночные бабочки, и как-то гуще и сильнее запахло к ночи со всех окружающих клумб ароматом резеды и садового жасмина.
— Помню еще, как ты, статный, гордый, красивый, бегал по теремам Софии Алексеевны. Словно теперь вижу, как ты стоял перед ней на коленах, как она своей ручкой расчесывала кудри твои. О! как вилось тогда около нее вверх твое счастие, будто молодой
хмель около киевской тополи! А теперь… худ, состарился, не дожив века… в басурманской одежде, бос… Господи!
легче было б мне ослепнуть до дня сего. (Тут Денисов утер слезы, показавшиеся на его глазах.)
Голос Любы, близкий, внимательный, чуткий, с
легкими нотками особенного страха, каким бывает всегда голос женщины в темноте, — и его, твердый, спокойный, далекий. Слова он выговаривал слишком твердо, слишком отчетливо — и только в этом чувствовался еще не совсем прошедший
хмель.