Неточные совпадения
Добчинский. Молодой, молодой
человек; лет двадцати трех; а говорит совсем так, как
старик: «Извольте, говорит, я поеду и туда, и туда…» (размахивает руками),так это все славно. «Я, говорит, и написать и почитать люблю, но мешает, что в комнате, говорит, немножко темно».
Уважение к старшим исчезло; агитировали вопрос, не следует ли, по достижении
людьми известных лет, устранять их из жизни, но корысть одержала верх, и порешили на том, чтобы
стариков и старух продать в рабство.
— Да так, значит —
люди разные; один
человек только для нужды своей живет, хоть бы Митюха, только брюхо набивает, а Фоканыч — правдивый
старик. Он для души живет. Бога помнит.
Ну, положим, даже не братьев, не единоверцев, а просто детей, женщин,
стариков; чувство возмущается, и русские
люди бегут, чтобы помочь прекратить эти ужасы.
— Митюхе (так презрительно назвал мужик дворника), Константин Дмитрич, как не выручить! Этот нажмет, да свое выберет. Он хрестьянина не пожалеет. А дядя Фоканыч (так он звал
старика Платона) разве станет драть шкуру с
человека? Где в долг, где и спустит. Ан и не доберет. Тоже
человеком.
Одна треть государственных
людей,
стариков, были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть были с ним на «ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал.
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым
человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал
старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Но его порода долговечна, у него не было ни одного седого волоса, ему никто не давал сорока лет, и он помнил, что Варенька говорила, что только в России
люди в пятьдесят лет считают себя
стариками, а что во Франции пятидесятилетний
человек считает себя dans la force de l’âge, [в расцвете лет,] a сорокалетний — un jeune homme. [молодым
человеком.]
И каждое не только не нарушало этого, но было необходимо для того, чтобы совершалось то главное, постоянно проявляющееся на земле чудо, состоящее в том, чтобы возможно было каждому вместе с миллионами разнообразнейших
людей, мудрецов и юродивых, детей и
стариков — со всеми, с мужиком, с Львовым, с Кити, с нищими и царями, понимать несомненно одно и то же и слагать ту жизнь души, для которой одной стоит жить и которую одну мы ценим.
— Да вот, ваше превосходительство, как!.. — Тут Чичиков осмотрелся и, увидя, что камердинер с лоханкою вышел, начал так: — Есть у меня дядя, дряхлый
старик. У него триста душ и, кроме меня, наследников никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может, а мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: «Я, говорит, племянника не знаю; может быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный
человек, пусть приобретет прежде сам собой триста душ, тогда я ему отдам и свои триста душ».
Генерал смутился. Собирая слова и мысли, стал он говорить, хотя несколько несвязно, что слово ты было им сказано не в том смысле, что
старику иной раз позволительно сказать молодому
человеку ты(о чине своем он не упомянул ни слова).
Лонгрен выслушал девочку, не перебивая, без улыбки, и, когда она кончила, воображение быстро нарисовало ему неизвестного
старика с ароматической водкой в одной руке и игрушкой в другой. Он отвернулся, но, вспомнив, что в великих случаях детской жизни подобает быть
человеку серьезным и удивленным, торжественно закивал головой, приговаривая...
Эй, послушайте
старика, серьезно говорю, Родион Романович (говоря это, едва ли тридцатипятилетний Порфирий Петрович действительно как будто вдруг весь состарился; даже голос его изменился, и как-то весь он скрючился), — к тому же я
человек откровенный-с…
— Нет, вы, я вижу, не верите-с, думаете все, что я вам шуточки невинные подвожу, — подхватил Порфирий, все более и более веселея и беспрерывно хихикая от удовольствия и опять начиная кружить по комнате, — оно, конечно, вы правы-с; у меня и фигура уж так самим богом устроена, что только комические мысли в других возбуждает; буффон-с; [Буффон — шут (фр. bouffon).] но я вам вот что скажу и опять повторю-с, что вы, батюшка, Родион Романович, уж извините меня,
старика,
человек еще молодой-с, так сказать, первой молодости, а потому выше всего ум человеческий цените, по примеру всей молодежи.
Подходя к комендантскому дому, мы увидели на площадке
человек двадцать стареньких инвалидов с длинными косами и в треугольных шляпах. Они выстроены были во фрунт. Впереди стоял комендант,
старик бодрый и высокого росту, в колпаке и в китайчатом халате. Увидя нас, он к нам подошел, сказал мне несколько ласковых слов и стал опять командовать. Мы остановились было смотреть на учение; но он просил нас идти к Василисе Егоровне, обещаясь быть вслед за нами. «А здесь, — прибавил он, — нечего вам смотреть».
— В кои-то веки разик можно, — пробормотал
старик. — Впрочем, я вас, господа, отыскал не с тем, чтобы говорить вам комплименты; но с тем, чтобы, во-первых, доложить вам, что мы скоро обедать будем; а во-вторых, мне хотелось предварить тебя, Евгений… Ты умный
человек, ты знаешь
людей, и женщин знаешь, и, следовательно, извинишь… Твоя матушка молебен отслужить хотела по случаю твоего приезда. Ты не воображай, что я зову тебя присутствовать на этом молебне: уж он кончен; но отец Алексей…
— Нет, надо к отцу проехать. Ты знаешь, он от *** в тридцати верстах. Я его давно не видал и мать тоже: надо
стариков потешить. Они у меня
люди хорошие, особенно отец: презабавный. Я же у них один.
— Да, — проговорил он, ни на кого не глядя, — беда пожить этак годков пять в деревне, в отдалении от великих умов! Как раз дурак дураком станешь. Ты стараешься не забыть того, чему тебя учили, а там — хвать! — оказывается, что все это вздор, и тебе говорят, что путные
люди этакими пустяками больше не занимаются и что ты, мол, отсталый колпак. [Отсталый колпак — в то время
старики носили ночные колпаки.] Что делать! Видно, молодежь, точно, умнее нас.
— Меня вы забудете, — начал он опять, — мертвый живому не товарищ. Отец вам будет говорить, что вот, мол, какого
человека Россия теряет… Это чепуха; но не разуверяйте
старика. Чем бы дитя ни тешилось… вы знаете. И мать приласкайте. Ведь таких
людей, как они, в вашем большом свете днем с огнем не сыскать… Я нужен России… Нет, видно, не нужен. Да и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник… мясо продает… мясник… постойте, я путаюсь… Тут есть лес…
Самгин начал рассказывать о беженцах-евреях и, полагаясь на свое не очень богатое воображение, об условиях их жизни в холодных дачах, с детями,
стариками, без хлеба. Вспомнил
старика с красными глазами, дряхлого
старика, который молча пытался и не мог поднять бессильную руку свою. Он тотчас же заметил, что его перестают слушать, это принудило его повысить тон речи, но через минуту-две
человек с волосами дьякона, гулко крякнув, заявил...
«Конечно, —
старик прав. Так должны думать миллионы трудолюбивых и скромных
людей, все те камни, из которых сложен фундамент государства», — размышлял Самгин и чувствовал, что мысль его ловит не то, что ему нужно оформить.
Его окружали
люди, в большинстве одетые прилично, сзади его на каменном выступе ограды стояла толстенькая синеглазая дама в белой шапочке, из-под каракуля шапочки на розовый лоб выбивались черные кудри, рядом с Климом Ивановичем стоял высокий чернобровый
старик в серой куртке, обшитой зеленым шнурком, в шляпе странной формы пирогом, с курчавой сероватой бородой. Протискался высокий
человек в котиковой шапке, круглолицый, румяный, с веселыми усиками золотого цвета, и шипящими словами сказал даме...
За каторжниками враздробь шагали разнообразно одетые темные
люди, с узелками под мышкой, с котомками за спиной; шел высокий
старик в подряснике и скуфье с чайником и котелком у пояса; его посуда брякала в такт кандалам.
— Отпусти
человека, — сказал рабочему
старик в нагольном полушубке. — Вы, господин, идите, что вам тут? — равнодушно предложил он Самгину, взяв рабочего за руки. — Оставь, Миша, видишь — испугался
человек…
— Он очень милый
старик, даже либерал, но — глуп, — говорила она, подтягивая гримасами веки, обнажавшие пустоту глаз. — Он говорит: мы не торопимся, потому что хотим сделать все как можно лучше; мы терпеливо ждем, когда подрастут
люди, которым можно дать голос в делах управления государством. Но ведь я у него не конституции прошу, а покровительства Императорского музыкального общества для моей школы.
Несомненно, это был самый умный
человек, он никогда ни с кем не соглашался и всех учил, даже Настоящего
Старика, который жил тоже несогласно со всеми, требуя, чтоб все шли одним путем.
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении
человека, которому двое
людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему
Старику — деду Акиму.
Рындин — разорившийся помещик, бывший товарищ народовольцев, потом — толстовец, теперь — фантазер и анархист, большой, сутулый, лет шестидесяти, но очень моложавый; у него грубое, всегда нахмуренное лицо, резкий голос, длинные руки. Он пользуется репутацией
человека безгранично доброго,
человека «не от мира сего». Старший сын его сослан, средний — сидит в тюрьме, младший, отказавшись учиться в гимназии, ушел из шестого класса в столярную мастерскую. О
старике Рындине Татьяна сказала...
Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда
старик чувствовал себя бодрее, работал с ним, а после этого оставался пить чай или обедать. За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно рассказывал о жизни интеллигентов 70–80-х годов, он знавал почти всех крупных
людей того времени и говорил о них, грустно покачивая головою, как о
людях, которые мужественно принесли себя в жертву Ваалу истории.
Тут Самгин увидел, что
старик одет празднично или как именинник в новый, темно-синий костюм, а его тощее тело воинственно выпрямлено. Он даже приобрел нечто напомнившее дядю Якова, полусгоревшего, полумертвого
человека, который явился воскрешать мертвецов. Ласково простясь, Суслов ушел, поскрипывая новыми ботинками и оставив у Самгина смутное желание найти в
старике что-нибудь комическое. Комического — не находилось, но Клим все-таки с некоторой натугой подумал...
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у
человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как
старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о том, что думает.
«Почти
старик уже. Он не видит, что эти
люди относятся к нему пренебрежительно. И тут чувствуется глупость: он должен бы для всех этих
людей быть ближе, понятнее студента». И, задумавшись о Дьяконе, Клим впервые спросил себя: не тем ли Дьякон особенно неприятен, что он, коренной русский церковник, сочувствует революционерам?
Он пошел впереди Самгина, бесцеремонно расталкивая
людей, но на крыльце их остановил офицер и, заявив, что он начальник караула, охраняющего Думу, не пустил их во дворец. Но они все-таки остались у входа в вестибюль, за колоннами, отсюда, с высоты, было очень удобно наблюдать революцию. Рядом с ними оказался высокий
старик.
Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме того, у стен стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых. Холодный огонь электрических лампочек был предусмотрительно смягчен розетками из бумаги красного и оранжевого цвета, от этого теплее блестело стекло и серебро на столе, а лица
людей казались мягче, моложе. Прислуживали два
старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова, стоя на стуле, весело командовала...
— Ну — ладно, пошли! — сказал он, толкнув Самгина локтем. Он был одет лучше Самгина — и при выходе с кладбища нищие,
человек десять
стариков, старух, окружили его.
«Идиоты!» — думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом. Казалось даже, что после истории с Маргаритой все
люди стали хуже: и богомольный, благообразный
старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
Количество
людей во фраках возрастало, уже десятка полтора кричало, окружая стол, —
старик, раскинув руки над столом, двигал ими в воздухе, точно плавая, и кричал, подняв вверх багровое лицо...
И, повернувшись лицом к нему, улыбаясь, она оживленно, с восторгом передала рассказ какого-то волжского купчика: его дядя,
старик, миллионер, семейный
человек, сболтнул кому-то, что, если бы красавица губернаторша показала ему себя нагой, он не пожалел бы пятидесяти тысяч.
«Вероятно — приказчик», — соображал Самгин, разглядывая разношерстное воинство так же, как другие обыватели — домовладельцы, фельдшер и мозольный оператор Винокуров, отставной штабс-капитан Затесов — горбоносый высокий
старик, глухой инженер Дрогунов — владелец прекрасной голубиной охоты. Было странно, что на улице мало студентов и вообще мелких
людей, которые, квартируя в домиках этой улицы, лудили самовары, заливали резиновые галоши, чинили велосипеды и вообще добывали кусок хлеба грошовым трудом.
Лысый
старик с шишкой на лбу помог Климу вымыться и безмолвно свел его вниз; там, в маленькой комнатке, за столом, у самовара сидело трое похмельных
людей.
Самгин видел, что большинство
людей стоит и сидит молча, они смотрят на кричащих угрюмо или уныло и почти у всех лица измяты, как будто
люди эти давно страдают бессонницей. Все, что слышал Самгин, уже несколько поколебало его настроение. Он с досадой подумал: зачем Туробоев направил его сюда? Благообразный
старик говорил...
Человеком, сыгравшим свою роль, он видел известного писателя, большебородого, коренастого
старика с маленькими глазами.
Клим Самгин замедлил шаг, оглянулся, желая видеть лицо
человека, сказавшего за его спиною нужное слово; вплоть к нему шли двое: коренастый, плохо одетый
старик с окладистой бородой и угрюмым взглядом воспаленных глаз и
человек лет тридцати, небритый, черноусый, с большим носом и веселыми глазами, тоже бедно одетый, в замазанном, черном полушубке, в сибирской папахе.
Все солдаты казались курносыми, стояли они, должно быть, давно, щеки у них синеватые от холода. Невольно явилась мысль, что такие плохонькие поставлены нарочно для того, чтоб
люди не боялись их.
Люди и не боялись, стоя почти грудь с грудью к солдатам, они посматривали на них снисходительно, с сожалением;
старик в полушубке и в меховой шапке с наушниками говорил взводному...
— В Полтавской губернии приходят мужики громить имение.
Человек пятьсот. Не свои — чужие; свои живут, как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно. Выходит к ним
старик и говорит: «Цыцте!» — это по-русски значит: тише! — «Цыцте, Сергий Михайлович — сплять!» — то есть — спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, — закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.
За углом, на тумбе, сидел, вздрагивая всем телом, качаясь и тихонько всхлипывая, маленький, толстый старичок с рыжеватой бородкой, в пальто, измазанном грязью; старичка с боков поддерживали двое: постовой полицейский и
человек в котелке, сдвинутом на затылок; лицо этого
человека было надуто, глаза изумленно вытаращены, он прилаживал мокрую, измятую фуражку на голову
старика и шипел, взвизгивал...
Четверо крупных
людей умеренно пьют пиво, окутывая друг друга дымом сигар; они беседуют спокойно, должно быть, решили все спорные вопросы. У окна два
старика, похожие друг на друга более, чем братья, безмолвно играют в карты.
Люди здесь угловаты соответственно пейзажу. Улыбаясь, обнажают очень белые зубы, но улыбка почти не изменяет солидно застывшие лица.
Загнали во двор
старика, продавца красных воздушных пузырей, огромная гроздь их колебалась над его головой; потом вошел прилично одетый
человек, с подвязанной черным платком щекою; очень сконфуженный, он, ни на кого не глядя, скрылся в глубине двора, за углом дома. Клим понял его, он тоже чувствовал себя сконфуженно и глупо. Он стоял в тени, за грудой ящиков со стеклами для ламп, и слушал ленивенькую беседу полицейских с карманником.
Самгин осторожно выглянул за угол; по площади все еще метались трое
людей, мальчик оторвался от
старика и бежал к Александровскому училищу, а
старик, стоя на одном месте, тыкал палкой в землю и что-то говорил, — тряслась борода.
За спиною Самгина, толкнув его вперед, хрипло рявкнула женщина, раздалось тихое ругательство, удар по мягкому, а Самгин очарованно смотрел, как передовой солдат и еще двое, приложив ружья к плечам, начали стрелять. Сначала упал, высоко взмахнув ногою,
человек, бежавший на Воздвиженку, за ним, подогнув колени, грузно свалился
старик и пополз, шлепая палкой по камням, упираясь рукой в мостовую; мохнатая шапка свалилась с него, и Самгин узнал: это — Дьякон.