Неточные совпадения
Софья (одна, глядя на часы). Дядюшка скоро должен вытти. (Садясь.) Я его здесь подожду. (Вынимает
книжку и прочитав несколько.) Это правда. Как не быть довольну сердцу, когда спокойна совесть! (Прочитав опять несколько.) Нельзя не
любить правил добродетели. Они — способы к счастью. (Прочитав еще несколько, взглянула и, увидев Стародума, к нему подбегает.)
—
Книжками интересуешься? — спросила Марина, и голос ее звучал явно насмешливо: — Любопытные? Все — на одну тему, — о нищих духом, о тех, чей «румянец воли побледнел под гнетом размышления», — как сказано у Шекспира. Супруг мой особенно
любил Бульвера и «Скучную историю».
— Это Нехаева просвещает вас? Она и меня пробовала развивать, — говорил он, задумчиво перелистывая
книжку. —
Любит остренькое. Она, видимо, считает свой мозг чем-то вроде подушечки для булавок, — знаете, такие подушечки, набитые песком?
— Нет — глупо! Он — пустой. В нем все — законы, все — из
книжек, а в сердце — ничего, совершенно пустое сердце! Нет, подожди! — вскричала она, не давая Самгину говорить. — Он — скупой, как нищий. Он никого не
любит, ни людей, ни собак, ни кошек, только телячьи мозги. А я живу так: есть у тебя что-нибудь для радости? Отдай, поделись! Я хочу жить для радости… Я знаю, что это — умею!
— Я ошибся: не про тебя то, что говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою!
Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в
книжках, и в своей жизни…
— И! нет, какой характер! Не глупа, училась хорошо, читает много книг и приодеться
любит. Поп-то не бедный: своя земля есть. Михайло Иваныч, помещик,
любит его, — у него там полная чаша! Хлеба, всякого добра — вволю; лошадей ему подарил, экипаж, даже деревьями из оранжерей комнаты у него убирает. Поп умный, из молодых — только уж очень по-светски ведет себя: привык там в помещичьем кругу. Даже французские
книжки читает и покуривает — это уж и не пристало бы к рясе…
Иногда он как будто и расшевелит ее, она согласится с ним, выслушает задумчиво, если он скажет ей что-нибудь «умное» или «мудреное», а через пять минут, он слышит, ее голос где-нибудь вверху уже поет: «Ненаглядный ты мой, как
люблю я тебя», или рисует она букет цветов, семейство голубей, портрет с своего кота, а не то примолкнет, сидя где-нибудь, и читает
книжку «с веселым окончанием» или же болтает неумолкаемо и спорит с Викентьевым.
На нечаянное приключение с Катериной он, разумеется, смотрел с самым глубоким презрением, но осиротевших пузырей он очень
любил и уже снес им какую-то детскую
книжку.
Он с самого детства
любил уходить в угол и
книжки читать, и, однако же, и товарищи его до того полюбили, что решительно можно было назвать его всеобщим любимцем во все время пребывания его в школе.
Он услышал как-то от моих родителей, что я мальчик прилежный и очень
люблю читать
книжки, но что читать нечего.
Около самого дома древесной тени не было, и потому мы вместе с сестрицей ходили гулять, сидеть и читать
книжки в грачовую рощу или на остров, который я
любил с каждым днем более.
Старшая из них, А. П., была мне ровесница и так же, как я, очень
любила читать
книжки.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не
любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою
любит она петь песни, слушать, как их поют, читать
книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не
любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не были так ласковы к нам, как мне хотелось, не
любили или так мало
любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался:
книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
Они воспитывались в Москве, в университетском благородном пансионе,
любили читать
книжки и умели наизусть читать стихи; это была для меня совершенная новость: я до сих пор не знал, что такое стихи и как их читают.
— Да вы, может быть, побрезгаете, что он вот такой… пьяный. Не брезгайте, Иван Петрович, он добрый, очень добрый, а уж вас как
любит! Он про вас мне и день и ночь теперь говорит, все про вас. Нарочно ваши
книжки купил для меня; я еще не прочла; завтра начну. А уж мне-то как хорошо будет, когда вы придете! Никого-то не вижу, никто-то не ходит к нам посидеть. Все у нас есть, а сидим одни. Теперь вот я сидела, все слушала, все слушала, как вы говорили, и как это хорошо… Так до пятницы…
— А очень просто! — мягко сказал Егор Иванович. — Иногда и жандармы рассуждают правильно. Вы подумайте: был Павел — были
книжки и бумажки, нет Павла — нет ни
книжек, ни бумажек! Значит, это он сеял книжечки, ага-а? Ну, и начнут они есть всех, — жандармы
любят так окорнать человека, чтобы от него остались одни пустяки!
Я, милостивый государь, человек не простой; я хочу, чтоб не я пришел к знанию, а оно меня нашло; я не
люблю корпеть над
книжкой и клевать по крупице, но не прочь был бы, если б нашелся человек, который бы знание влил мне в голову ковшом, и сделался бы я после того мудр, как Минерва…
Он
любит читать (не одни романы, но и серьезные
книжки), охотник до театра и не имеет ни малейшей склонности к кутежам.
— За мое призвание, — продолжал студент, — что я не хочу по их дудке плясать и сделаться каким-нибудь офицером, они считают меня, как и Гамлета, почти сумасшедшим. Кажется, после всего этого можно сыграть эту роль с душой; и теперь меня собственно останавливает то, что знакомых, которые бы
любили и понимали это дело, у меня нет. Самому себе доверить невозможно, и потому, если б вы позволили мне прочесть вам эту роль… я даже принес
книжку… если вы только позволите…
— Ты учился?
Книжки читать
любишь?
— Читаю и
книжки, — отвечал Саша, — я
люблю читать.
— Постойте, я вам принесу
книжку. Вы из нее хоть главные факты узнаете. Так слушайте же песню… Впрочем, я вам лучше принесу написанный перевод. Я уверен, вы полюбите нас: вы всех притесненных
любите. Если бы вы знали, какой наш край благодатный! А между тем его топчут, его терзают, — подхватил он с невольным движением руки, и лицо его потемнело, — у нас все отняли, все: наши церкви, наши права, наши земли; как стадо гоняют нас поганые турки, нас режут…
По прежнему он
любил рассказывать свои сны и никогда не мог изложить содержание прочитанной им
книжки, не прибавив от себя чего-то странного.
Но,
любя во всем основательность, княгиня не уважала мечтательных утопий и не могла оставлять без возражений легкомысленности, с какою многие тогда судили об устройстве общества под влиянием взглядов, вычитанных из нескольких иностранных
книжек. Она, когда доводилось, слушала их, но неохотно, и обыкновенно спешила ставить вопрос на практическую почву.
— В гимназии вместе учились! — продолжал тонкий. — Помнишь, как тебя дразнили? Тебя дразнили Геростратом за то, что ты казенную
книжку папироской прожег, а меня Эфиальтом за то, что я ябедничать
любил. Хо-хо… Детьми были! Не бойся, Нафаня! Подойди к нему поближе… А это моя жена, урожденная Ванценбах… лютеранка.
Я начал опять вести свою блаженную жизнь подле моей матери; опять начал читать ей вслух мои любимые
книжки: «Детское чтение для сердца и разума» и даже «Ипокрену, или Утехи любословия», конечно не в первый раз, но всегда с новым удовольствием; опять начал декламировать стихи из трагедии Сумарокова, в которых я особенно
любил представлять вестников, для чего подпоясывался широким кушаком и втыкал под него, вместо меча, подоконную подставку; опять начал играть с моей сестрой, которую с младенчества
любил горячо, и с маленьким братом, валяясь с ними на полу, устланному для теплоты в два ряда калмыцкими, белыми как снег кошмами; опять начал учить читать свою сестрицу: она училась сначала как-то тупо и лениво, да и я, разумеется, не умел приняться за это дело, хотя очень горячо им занимался.
Тетка
любила читать
книжку на острове и удить рыбку в глубокой старице.
В дочери, рослой, неразговорчивой, тоже было что-то скучное и общее с Яковом. Она
любила лежать, читая
книжки, за чаем ела много варенья, а за обедом, брезгливо отщипывая двумя пальчиками кусочки хлеба, болтала ложкой в тарелке, как будто ловя в супе муху; поджимала туго налитые кровью, очень красные губы и часто, не подобающим девчонке тоном, говорила матери...
Тригорин. Так, записываю… Сюжет мелькнул… (Пряча
книжку.) Сюжет для небольшого рассказа: на берегу озера с детства живет молодая девушка, такая, как вы;
любит озеро, как чайка, и счастлива, и свободна, как чайка. Но случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил ее, как вот эту чайку.
Мой учитель не очень-то умен, но добрый человек и бедняк и меня сильно
любит. Его жалко. И его мать-старушку жалко. Ну-с, позвольте пожелать вам всего хорошего. Не поминайте лихом. (Крепко пожимает руку.) Очень вам благодарна за ваше доброе расположение. Пришлите же мне ваши
книжки, непременно с автографом. Только не пишите «многоуважаемой», а просто так: «Марье, родства не помнящей, неизвестно для чего живущей на этом свете». Прощайте! (Уходит.)
Тригорин(записывая в
книжку). Нюхает табак и пьет водку… Всегда в черном. Ее
любит учитель…
Я до того привык думать и воображать все по
книжке и представлять себе все на свете так, как сам еще прежде в мечтах сочинил, что даже сразу и не понял тогда этого странного обстоятельства. А случилось вот что: Лиза, оскорбленная и раздавленная мною, поняла гораздо больше, чем я воображал себе. Она поняла из всего этого то, что женщина всегда прежде всего поймет, если искренно
любит, а именно: что я сам несчастлив.
Оставьте нас одних, без
книжки, и мы тотчас запутаемся, потеряемся, — не будем знать, куда примкнуть, чего придержаться; что
любить и что ненавидеть, что уважать и что презирать?
Была в нем приятная и трогательная наивность, что-то прозрачное, детское; он все более напоминал мне славного мужика из тех, о которых пишут в
книжках. Как почти все рыбаки, он был поэт,
любил Волгу, тихие ночи, одиночество, созерцательную жизнь.
Вот перед вами молодой человек, очень красивый, ловкий, образованный. Он выезжает в большой свет и имеет там успех; он ездит в театры, балы и маскарады; он отлично одевается и обедает; читает
книжки и пишет очень грамотно… Сердце его волнуется только ежедневностью светской жизни, но он имеет понятие и о высших вопросах. Он
любит потолковать о страстях...
Сельскохозяйственные
книжки и всякие эти советы в календарях составляли его радость, любимую духовную пищу; он
любил читать и газеты, но читал в них одни только объявления о том, что продаются столько-то десятин пашни и луга с усадьбой, рекой, садом, мельницей, с проточными прудами.
— Купи
книжек… Себе купи, которые по вкусу там, и мне купи — хоть две. Мне — которые про мужиков. Вот вроде Пилы и Сысойки… И чтобы, знаешь, с жалостью было написано, а не смеха ради… Есть иные — чепуха совсем! Панфилка и Филатка — даже с картинкой на первом месте — дурость. Пошехонцы, сказки разные. Не
люблю я это. Я не знал, что есть этакие, вот как у тебя.
Я прочел письма. Все они были очень ласковы, даже нежны. В одном из них, именно в первом письме из Сибири, Пасынков называл Машу своим лучшим другом, обещался выслать ей деньги на поездку в Сибирь и кончил следующими словами: «Целую твои хорошенькие ручки; у здешних девушек таких ручек нету; да и головы их не чета твоей, и сердца тоже… Читай
книжки, которые я тебе подарил, и помни меня, а я тебя не забуду. Ты одна, одна меня
любила: так и я ж тебе одной принадлежать хочу…»
Бывало, он придет, принесет с собою, в заднем кармане сюртука, какое-нибудь вновь вышедшее сочинение и долго не решается читать, все вытягивает шею набок, как птица, да высматривает: можно ли? наконец, уместится в уголку (он вообще
любил сидеть по углам), достанет
книжку и примется читать, сперва шепотом, потом громче и громче, изредка перерывая самого себя короткими суждениями или восклицаниями.
Жмигулина. Я очень хорошо помню: с пестрой недели третий год пошел, как вы уехали. Ваша мамаша, бывало, даже не
любили, когда кто задумается или
книжку читает. Что, говорят, ты тоску-то нагоняешь! Ну и бесились все до упаду. А промежду этим весельем, у кого замечательный глаз, мог многое кой-что заметить.
— А весна в этом году поздняя, — сказал Матвей, прислушиваясь. — Оно и лучше, я не
люблю весны. Весной грязно очень, Сергей Никанорыч. В
книжках пишут: весна, птицы поют, солнце заходит, а что тут приятного? Птица и есть птица и больше ничего. Я
люблю хорошее общество, чтоб людей послушать, об леригии поговорить или хором спеть что-нибудь приятное, а эти там соловьи да цветочки — бог с ними!
— А я —
люблю, — вот выпросила у приказчиковой жены
книжку и читаю…
И снимок их, как памятник святой,
На двух листах, раскрашенный отлично,
Носил всегда он в
книжке записной,
Обернутой атласом, как прилично,
С стальным замком и розовой каймой.
Любил он заговоры злобы тайной
Расстроить словом, будто бы случайно;
Любил врагов внезапно удивлять,
На крик и брань — насмешкой отвечать,
Иль, притворясь рассеянным невеждой,
Ласкать их долго тщетною надеждой.
— Нет, тёзка, так не годится! Хоть и мужичок ты, но давний, и мы деревню знаем лучше тебя, мы ведь не сквозь
книжки глядим. Верно то, что есть, а не то, чего тебе хочется, по доброте твоей души. Мужички наши поболтать
любят, послушать резкое слово тоже
любят, но всего больше нравится им своя до дыр потёртая шкура.
Я
любил натуральную историю с детских лет;
книжка на русском языке (которой названия не помню) с лубочными изображеньями зверей, птиц, рыб, попавшаяся мне в руки еще в гимназии, с благоговеньем, от доски до доски, была выучена мною наизусть.
Книжку я не
любила, это был другой Пушкин, в нем и Цыганы были другие, без Алеко, без Земфиры, с одним только медведем.
Перепишу и вдруг увижу, что строки к концу немножко клонятся, либо, переписывая, пропущу слово, либо кляксу посажу, либо рукавом смажу конец страницы — и кончено: этой
книжки я уже
любить не буду, это не
книжка, а самая обыкновенная детская мазня. Лист вырывается, но книга с вырванным листом — гадкая книга, берется новая (Асина или Андрюшина) десть — и терпеливо, неумело, огромной вышивальной иглой (другой у меня нет) шьется новая
книжка, в которую с новым усердием: Прощай, свободная стихия!
Он очень
любил свой цветник (это был его цветник, потому что, кроме него, почти никто не ходил в это заброшенное местечко) и, придя в него, садился на солнышке, на старую деревянную скамейку, стоявшую на сухой песчаной дорожке, уцелевшей около самого дома, потому что по ней ходили закрывать ставни, и начинал читать принесенную с собой
книжку.
— Ты, голубчик Алексей Трифоныч, Андрея Иваныча не опасайся, — внушительно сказал Колышкин. — Не к допросу тебя приводит. Сору из избы он не вынесет. Это он так, из одного любопытства. Охотник, видишь ты, до всего этакого:
любит расспрашивать, как у нас на Руси народ живет… Если он и в
книжку с твоих слов записывать станет, не сумневайся… Это он для себя только, из одного, значит, любопытства… Сказывай ему, что знаешь, будь с Андрей Иванычем душа нараспашку, сердце на ладонке…