Чужая рука расстегивала единственную пуговицу, портки спадали, и мужицкая тощая задница бесстыдно выходила на свет. Пороли легко, единственно для острастки, и настроение было смешливое. Уходя, солдаты затянули
лихую песню, и те, что ближе были к телегам с арестованными мужиками, подмаргивали им. Было это осенью, и тучи низко ползли над черным жнивьем. И все они ушли в город, к свету, а деревня осталась все там же, под низким небом, среди темных, размытых, глинистых полей с коротким и редким жнивьем.
Жара стояла смертельная, горы, пыль, кремнем раскаленным пахнет, люди измучились, растянулись, а чуть команда: «Песенники, вперед», и ожило все, подтянулось. Загремит по горам раскатистая,
лихая песня, хошь и не особенно складная, а себя другим видишь. Вот здесь, в России, на ученьях солдатских песни все про бой да про походы поются, а там, в бою-то, в чужой стороне, в горах диких, про наши поля да луга, да про березку кудрявую, да про милых сердцу поются...
Неточные совпадения
Великорусская на сцене жизнь пирует,
Великорусское начало торжествует,
Великорусской речи склад
И в присказке
лихой, и в
песне игреливой.
— Не приказано… Высшее начальство не согласно. Да и черт с ней совсем, собственно говоря. Раиса Павловна надула в уши девчонке, что она красавица, ну, натурально, та и уши развесила. Я лучше Анниньку заставлю в дивертисменте или в водевиле русские
песни петь.
Лихо отколет!..
И вот, в одну из таких паскудных ночей, когда Аннинька
лихо распевала перед Евпраксеюшкой репертуар своих паскудных
песен, в дверях комнаты вдруг показалась изнуренная, мертвенно-бледная фигура Иудушки. Губы его дрожали; глаза ввалились и, при тусклом мерцании пальмовой свечи, казались как бы незрящими впадинами; руки были сложены ладонями внутрь. Он постоял несколько секунд перед обомлевшими женщинами и затем, медленно повернувшись, вышел.
Он мастерски пел гривуазные
песни и при этом как-то
лихо вертел направо и налево головою и шевелил плечами.
При таком благосклонном покровительстве родных нетрудно было ему успеть в своем намерении: он угождал девочке доставлением разных удовольствий, катал на
лихих своих конях, качал на качелях и сам качался с ней, мастерски певал с нею русские
песни, дарил разными безделушками и выписывал для нее затейливые детские игрушки из Москвы.
Любимым его наслаждением было — заложить несколько троек
лихих лошадей во всевозможные экипажи, разумеется, с колокольчиками, насажать в них своих собеседников и собеседниц, дворню, кого ни попало, и с громкими
песнями и криками скакать во весь дух по окольным полям и деревням.
Вдруг из переулка раздалась
лихая русская
песня, и через минуту трое бурлаков, в коротеньких красных рубашках, с разукрашенными шляпами, с атлетическими формами и с тою удалью в лице, которую мы все знаем, вышли обнявшись на улицу; у одного была балалайка, не столько для музыкального тона, сколько для тона вообще; бурлак с балалайкой едва удерживал свои ноги; видно было по движению плечей, как ему хочется пуститься вприсядку, — за чем же дело?
«Куда торопишься? чему обрадовался,
лихой товарищ? — сказал Вадим… но тебя ждет покой и теплое стойло: ты не любишь, ты не понимаешь ненависти: ты не получил от благих небес этой чудной способности: находить блаженство в самых диких страданиях… о если б я мог вырвать из души своей эту страсть, вырвать с корнем, вот так! — и он наклонясь вырвал из земли высокий стебель полыни; — но нет! — продолжал он… одной капли яда довольно, чтоб отравить чашу, полную чистейшей влаги, и надо ее выплеснуть всю, чтобы вылить яд…» Он продолжал свой путь, но не шагом: неведомая сила влечет его: неутомимый конь летит, рассекает упорный воздух; волосы Вадима развеваются, два раза шапка чуть-чуть не слетела с головы; он придерживает ее рукою… и только изредка поталкивает ногами скакуна своего; вот уж и село… церковь… кругом огни… мужики толпятся на улице в праздничных кафтанах… кричат, поют
песни… то вдруг замолкнут, то вдруг сильней и громче пробежит говор по пьяной толпе…
Девки и молодки в красных и синих кумачных сарафанах, по четыре и более, держа друг друга за руки, ходили взад и вперед по улице, ухмыляясь и запевая веселые
песни; а молодые парни, следуя за ними, перешептывались и порою громко отпускали
лихие шутки на счет дородности и румянца красавиц.
И оба затянули
лихую, забубенную
песню. Антон слушал, слушал и не мог надивиться удали молодцов.
— Ой, ой,
лихо нам с ним, с проклятым мельником! — заголосила какая-то и, вместо недавней
песни, пошли над рекой вопли да бабьи причитанья.
На берегу несколько мужичков лежали в синих кафтанах, в новых поярковых шляпах с лентами; выпивши, они
лихо пели
песни во все молодецкое горло (по счастию, в селе Поречье не было слабонервной барыни).
«Что, братцы, затянемте
песню,
Забудем
лихую беду!
Уж, видно, такая невзгода
Написана нам на роду...
Руки в боки, и
лихая веселая
песня раздалась по долине.
Мне кажется, что пение у нас выходит очень хороши Да и всем певцам, видно, это кажется. Мы поем про Лизу, как она пошла гулять в лес, как нашла черного жука.
Песня — чистейшая похабщина. Но так звонки слова, так
лиха и выразительна мелодия, так подхватчив припев, что мне совсем не стыдно участвовать в этом хоре. Запевает Герасим. Я сижу, обнявшись с ним. Он быстрым, рубящим говорком...
Один из цыган (постарше). Слышали мы, что молодежь знатная пирует, так мы и дожидались у дверей… Кликнули — тут и есть, перед вашею милостью, как лист перед травою. (Начинаются пляска и
песни цыганские; раздаются возгласы пирующих: «
Лихо! браво!» Резинкин любезничает с хорошенькой цыганкой и целует ее, потом ложится на диван, склоняется головой на подушку и засыпает.)
В один из январских вечеров 1806 года в обширной людской села Грузина стоял, как говорится, «дым коромыслом». Слышались
песни, отхватывали
лихого трепака, на столе стояла водка, закуски и сласти для прекрасной половины графской дворни.
Вот именно в них видите: то
лихие соседи подметили свидание любовников, то намутили отцу и матери; в иной
песне жена хочет потерять своего старого мужа, в другой жалуется на неверность, в третьей оставляют отца и матерь для какого-нибудь молодца-разбойника — везде любовь женщины, готовой на трудные жертвы, везде разгулье и молодечество мужчин.
Эти мысли пришли мне в голову, когда вчера в Хайчене я в обществе офицеров на перроне станции беседовал за чаем, под звуки
лихих солдатских
песен.